
"Я - создатель мертвой жизни", -начертала рука, крутящая ручку большого черного аппарата...
Концовка книги, неминуемая и беспощадная, приводит нас вновь к тем надписям на плитах, о которых автор говорит в самом начале книги, возвращая желание перечитать еще раз и подумать над судьбой прекрасного и талантливого человека:
Рядом с ними покоятся останки Шарлотты, супруги преподобного Артура Белла Николлса, бакалавра, и дочери преподобного П. Бронте, бакалавра, приходского священника. Она умерла 31 марта 1855 года на 39-м году жизни
Так я закончила предыдущую книгу в ДП-2020. Эпитафией, да. Собственно, эта книга тоже своего рода эпитафия, причем двойная - мертвому искусству кинематографа и умершему уж немому кино. Итак, записки кинооператора по кличке Мотор, который пытается абстрагироваться от происходящего вокруг настолько, что соотносит себя именно с "рукой, крутящей ручку", не более. Что есть искусство кинематографа? Немого запечатления движений на экране, фиксации умерших мгновений? Служба не Мельпомене, а бездушному аппарату, киношному варианту "механическому пианино", которому автор очень четко противопоставляет скрипача с надрывом (да что там, с надломом, кровоточащую душу свою перерождающего в скрипичную серенаду). Собственно, эта мысль настолько захватила автора, что он совершенно забывает о необходимости выписывать своих героев, их характеры, их истории. Они, герои, бледны и блёклы, они все будто бы в фокусе кинокамеры немого черно-белого фильма, где, как утверждает кинооператор Губбьо, актеры зачастую не знают содержание своей роли: простите, а кого я все-таки сейчас изображал, мужа или любовника? Примадонна Вера, русская эмигрантка, со всей ее подноготной, бурной, темной и противоречивой, не станет звездой ни на экране, ни в этой книге - пустышка, пшик. Но тем не менее, это максимально тщательно выписанный, хоть и неприятный персонаж, на фоне которого прочие - космический мусор против яркой кометы. Интересно, "русскость" неприятной Веры - дань времени написания книги (к слову, книга 1915 года)? "Драма не в моде", восклицает этот же крутящий ручку Мотор, и принимается за что бы вы думали? За описание драмы. Драмы чужой жизни, которая трансформировалась через кинокамеру в его драму. И как не лукавит наш Серафино, что он выше всего этого и ему "все равно" на происходящее, тем не менее и его цепляют по касательной чужие страсти и экспрессия. Его страстишки остаются вне этих записок, а вот недостатки и неудачи окружающих бесстрастные километры пленки проявляют крупным планом. Вот муж, забитый ревнивейшей женой до боязни тишайшего шороха, вот влюбленный в падшую "хищницу" максималист, вот неверящая и не умеющая прощать девица, религией и чем-то еще прикрывшая свое разочарование в жизни, вот неприкаянная эгоцентричная и идущая по головам красотка, чье внутреннее уродство вскрывается под софитами, вот запутавшийся в своей вине глупец, вот спивающийся музыкант... И камера, камера фиксирует, сурово и неприятно, без прикрас, а то и с "приукрашением в черном цвете": кто покончил собой, кто стервически манипулирует остальными, кто душевно болен, кто душевно же забит, кто исступленно занимается самообманом - ничего не ускользнет от ее стеклянного глаза. Только и слышно с той стороны ручки - "двадцать два метра пленки", "пятнадцать метров", "десять"... И все-таки, основная мысль автора, и идея, которую пытался для себя коцептуально выразить Серафино Губбьо - техническое перерождение искусства есть мертвое искусство. Нет единения со зрителем, нет эмпатии "от человека к человеку", нет "дрожащего нерва", нет зрительного контакта "глаза в глаза", а главное - нет веры и внутренней возрождающей побудительной силы. Это демонстрируется как минимум на музыке и лицедействе. Возьмем для доказательства эпизод со скрипачом. Он, мучительно проживающий свое единение со скрипкой, терзает струны не смычком, а сердцем. Для него это боль всей души, но и невероятная сила, заставляющая замолкать на время звучания музыки не только человеческих циников и прочих чудовищ социума, но и самодостаточных хищников (я говорю о тигрице в клетке). Это был очень сильный эпизод. Но техника и мертвое искусство уже прочно поселились в сердцах, что-то убило в них: народ после прослушивания сетовал лишь на то, что оператор не запечатлел серенаду тигрице на камеру. Ничего не напоминает из современного? И истинная трагедия, потеря смысла жизни, видимая в живую, под линзой камеры становиться мертвым бездушным эпизодом. Да-да, эпизодом. Символично, что оператор, так желавший стать частью камеры, только "ручкой, крутящей ручку" для немого кино, после "съемки не смотря ни на что", после перерождения жизни в мертвую пленку, становится "эталоном немого фильма". В таком ключе мы уже даже не задумываемся, привычно снимая фото и видео, вырезая в пикселях куски своей жизни, став придатками тех же черных пауков, что и Серафино, только уже более компактных, карманных пауков, вплетенных в мировую сеть. У нас был целый век, чтобы не просто привыкнуть, но и убедиться, что человеком можно оставаться и так, с технической стороной искусства, ведь человек , как известно, приспосабливается ко всему и приспосабливает под себя. Что совершенно не умаляет ценности этой книги: всегда должен быть повод задуматься об этом.
































































