XVII
Счастлив человек, если у него есть хоть один друг, который в конце концов не явится-таки к нему с вексельным бланком и не попросит подписать его.
«Плохо иметь врагов, по иметь друзей еще того хуже!» «Каким способом намеревается он воспользоваться мною?» – вот единственно, что приходит мне в голову, когда кто-нибудь является ко мне и начинает уверять в своей дружбе.
Эта ужасная борьба за существование приводить к тому, что мы даже не можем иметь друзей. Мы принуждены пользоваться друг другом, извлекать выгоду, злоупотреблять, обманывать друг друга, и едва успеваем мы достичь тридцати лет, как уже не верим ни одному человеку.
Если-бы я теперь собрался жениться, то и мне самому пришлось-бы пойти с вексельным бланком к моим старым друзьям. Финансы мои находятся в великолепном беспорядке. Говорят, у неё есть кое-какие деньги; но никто не захочет, словно какой-нибудь прощалыга, занимать денег у своей невесты.
Кроме того, кто еще знает? В этой благословенной стране обыкновенно каждый богатый человек, при ближайшем расследовании, может оказаться не более, как обладателем надетого на него платья.
И я рисковал-бы получить такой ответ: «Ах, полно пожалуйста, от этого состояния теперь уж немного осталось». Может быть, есть у неё, – как и у меня, – какая-нибудь старая тетка, после смерти которой она может надеяться получить тысяч шесть крон… предполагая, однако же, что престарый Черт Иванович, у которого проживает эта вышеупомянутая тетка, не заставит её своими просьбами и молитвами, перед смертью изменить завещание в его, Черта Ивановича, пользу.
«Да-да! да-да! Ну, что-ж, попробуйте!» бурчит доктор Кволе; «вы томитесь в положении холостяка и, в таком случае, вам стоит попытаться… Во всяком случае, у вас все-таки останется веревка в виде последнего исхода».
В отрицании все правы, – даже теологи. Но, как говорит пастор Лёхен, что касается до «обезпеченности достоверности знания», то в этом отношении по всей линии дело обстоит крайне плохо. Сама философия, которая должна была-бы поставить своей задачей именно доставление этой обеспеченности, построена на бездоказательном положении, а именно, – что мы вообще можем что-либо знать.
Что есть красный цвет?.. That is the question. И не будет ответа, пока мозг не будет в состоянии прозреть самого себя… не станет глазом, которому доступна его-же собственная глубина. Среди царящего в настоящее время мрака… ведь мы же не можем ссылаться на наше собственное самосознание… остается, может быть, одно только средство спасения, сознавать себя на пути к истине, предчувствовать ее, слушаться своего инстинкта, как насекомое слушается своих щупальцев!
Эти противные поэты, особенно эти французы… изжившиеся, жалкие люди, пзливающие в нас свою ипохондрию, больную желчь и сухотку спинного мозга, и всю эту исконную заразу, украшая ее великими именами и называя ее мировым опытом, верностью правде, пессимизмом… я просто-напросто ненавижу их.
Я женюсь и стану читать Мари.
Со временем жизнь станет «вполне комфортабельна», обещает Ионатан, если только мы вооружимся терпением, выдержкой и самоотречением и постоянно будем работать над разрешением лишь «разрешимых вопросов». Я понимаю, что вся эта выдержка может наконец надоесть. В нас заключены силы и потребности, требующие чего-то большего.
«Счастья! Счастья!» требует нечто в нашей душе. «Столько счастья, сколько возможно», отвечает этот англичанин. «Да, но это нам не нужно», отвечает наше нечто; «мы требуем счастья!» «Хорошо, хорошо, столько счастья, сколько возможно», повторяет англичанин. И если потом человек приходит в ярость и говорит: «в таком случае лучше уж несчастье sans phrases!..» Я понимаю это.
Терпение и мелкая буржуазная добродетель. Мне надоело это постоянное самоотречение.
Фанни совсем не любила меня. Все это было не что иное, как истерическая потребность в муже у двадцатипятилетней женщины.
Отсюда и моя холодность. Вблизи неё я оставался столь-же равнодушен, как перед куском мрамора. Если-бы она любила меня, она увлекла-бы и меня вслед за собою; мужчина сохраняет свое спокойствие лишь в присутствии холодной женщины.
За спокойным самообладанием фрекен Вернер скрывается гораздо более истинной теплоты, чем за всею вялою любовью Фанни.
(Под влиянием шампанского). Я без ума от старинных серебряных украшений. Я отдал-бы десять лет своей жизни за коллекцию брошек и филиграновых вещиц. Редактор Клем давал свой обычный вечер с танцами в день рожденья своей жены… «жена моя, видите-ли, женщина совершенно исключительная…» – и тогда на фрекен Бернер была такая поистине изящная старинная серебряная брошка, проникшая сюда через Любек поколения четыре тому назад, как сказала она, просто-напросто великолепная! По этому поводу я даже влюбился в нее; я непременно женюсь на ней, хотя-бы только ради того, чтобы стать обладателем этой броши.
Старинное серебро… старинный фарфор… и старинные картины… и старинные церкви… и старые скрипки… и старое вино… и молодые девушки; ну, пожалуй, также и молодые женщины…
Сегодня вечером я был на волосок от предложения. Это так естественно вытекалр из самого течения разговора; вопрос уже сам собою вертелся у меня на языке: «а мы с вами, фрекен?»
Но в эту самую минуту она так повернула голову, что я вдруг увидел… или показалось мне, что увидел начинающуюся уже стародевическую складку у одного из углов её рта.
Вопрос замер у меня на губах.
Впрочем, вообще не было-ли в ней чего-то необычного сегодня вечером? Раза два у меня являлось даже какое-то смутное ощущение, будто она мною неглижирует.
Мне необходимо на что-нибудь решиться: либо теперь, либо никогда! Нечего останавливаться перед какими-то мелочами. Меня манит к себе домашний очаг; уютный, тихий, интеллигентный домашний очаг, где царит мир и гармония во всем, как в душевном настроении, так и в колорите обстановки. Ведь я же ищу не любовницы, а только изящной хозяйки дома и просвещенного товарища. И я не знаю никого, кто лучше соответствовал-бы этой роли, чем Элиза Бернер.