X

На пароходе, 2 июля.

Как восхитительно очутиться на пароходе! Вырваться на все четыре стороны, сказать «прощай» всему миру. Знакомый морской ветер обвевает усталый лоб… а потом открытое море, и Христиания исчезла.

Ах, если-бы я мог унестись таким образом на конец света! Это небольшое береговое плавание не более как пародия.

Но в Гитердале я найду свежий воздух. И кроме того у меня не выходит из головы, что я вновь услышу эти слабые, разбитые, наивные, чистосердечные клингелингкдинг колоколов старой церкви.

* * *

Миновали фиорд Лангезунд.

Я стоял у борта, страдая морской болезнью и думал о бессмертии.

Бессмертие? – Эти волны, несущиеся одна за другою по водной пучине…. вероятно, они находят, что существование их очень бессмысленно. Но если-бы каждая отдельная волна заключила из этого, что она будет продолжать также катиться по водной поверхности даже и тогда, когда, в один прекрасный день поверхность эта будет разбита и сдавлена прибрежными скалами….

* * *

Гитердаль. Отель.

Человек, пускающийся в путешествие, похож на того, кто садится на камень. Он вкушает «двойное удовольствие»: сначала, – когда он садится; потом, – когда он встает.

По какому признаку узнают несчастного? По тому, с какою радостью принимается он всегда за укладывание своего чемодана.

* * *

Норвегия – точно Эллада древних, – это не страна, а часть света. Каждое селенье – отдельное царство. То преобладает море, то горы, то лес, то зеленеющие обработанные поля; а то вдруг несколько из этих основных мотивов соединяются вместе в более или менее роскошных сочетаниях.

Природа здесь и природа к западу от гор столь-же непохожи одна на другую, как в музыке ключи Dur и Moll. В течение лишь нескольких дней можно пройти через целую скалу ландшафтных тонов. От самой мрачной суровости до самой пустынной пустыни и от самой ласкающей мягкости до самого светлого света.

Столь-же разнообразно и само население.

Старинное деление страны на мелкие самостоятельные владения было вполне естественно. Скажите на милость, что за дело Нумедалю до Телемарка? Они столь-же далеки друг от друга, как какие-нибудь сказочные страны. Или-же, что общего между Телемарком и Сетерсдалем или Гардангером? Все царства и царства; расстояния, на которых принцы и принцессы могли-бы странствовать «далеко и дальше далекого», встречать троллей и ведьм, селенья русалок, очарованные замки и наконец попасть в такое место, где все сплошь одни лишь чудеса. В сущности это было прямо преступление, все это великое дело, начало которому положено еще в Гафрсфиорде в 872 году.

Прежде всего Kopf-ab всем отдельным царствам; потом Kopf-ab всем крупным родам; наконец, как заключительное следствие: Kopf-ab и последнему древнему роду, а вместе с ним и Норвегии. И теперь эта когда-то такая аристократическая и богатая преданиями страна ползет себе по течению, как какой-нибудь жалкий демократический паром, нагруженный грошевой политикой, ставангерской богобоязненностью, нравственностью синего чулка и искусством в извозчичьем промысле.

* * *

Тут должен был-бы сидеть свой король на каждом мысу. Не какой-нибудь такой «конституционный монарх», являющий собою образец отца семейства, подобно тому, как и королева его являет собою образец матери семейства; морскими королями должны-бы они быт, морскими разбойниками, – воины, благородные землевладельцы, grands seigneurs, которые знали-бы цену блеску и могуществу, умели-бы пользоваться всеми радостями и ужасами жизни: вино, кровь, обнаженные тела. К ним должны были-бы стекаться герои и у них – процветать скальды, и прекрасные, гордые, неблагонравные женщины должны были бы воспламенять их на подвиги и любовь, вдохновлять их на песни и внушать им преступления.

Мечты! Мечты! Морские разбои теперь запрещены. Запрещено также и вести войну, – без разрешения стортинга. А следовательно, нет и героев. А что-же касается до скальдов и женщин, то они теперь благодушно сидят себе вместе за тканьем байки, или-же устраивают воскресные школы.

А вместо короля на каждом мысу сидит по проповеднику-аскету из народа.

* * *

Ежедневно совершаю я прогулку к старой церкви.

Там сижу я и мечтаю и снова вдаюсь в романтизм. Такая это маленькая, старая, несколько смешная с виду церковь, во всех формах которой так и сказывается младенческая вера и варварская фантазия вместе с простым и сильным чувством; и где каждый колокол говорит о преданиях, об историях с привидениями и обо всей похоронной, свадебной и старородовой и семейной романтике. Даже такой старый, закоренелый рационалист, как я, чувствует себя растроганным. «Придите ко мне, и я успокою вас», говорит старая, выкрашенная дегтем деревенская церковь, и я прихожу, и нахожу покой.

Сюда-бы только еще какого-нибудь очень старого и весьма бородатого, первобытного вида пастора, – из времен Христиана V или около того, какого-нибудь бывшего морского разбойника или бойца… или хоть какого-нибудь маленького, кругленького, добродушного, пьяненького человечка из Цетлицевского периода.

Впрочем, в церковь я не вхожу. Ведь внутри она уже реставрирована. В дело пошла касса для бедных; тщательно удалено все, – что было в ней старинного, редкого, комичного. Церковь приняла заново христианский вид. Я видел фотографию современного её внутреннего вида; она вычищена, как бюргерский фрак, обнажена и пуста, как любая из церквей в Христиании.

А потом там есть еще альбом. Книга, в которой чернь туристов всего мира вписывает свои дурацкие Персен или Паульсень, как-будто так это и надо. Это отвратительно. Не довольно еще того, что все эти кощунственные серые штаны преследуют нас по отелям, – даже сама церковь пропахла туристами. Туристами и современностью. Скажите ради Бога, если-бы какой-нибудь такой Паульсен или Персен вознамерился видеть внутренность гитердальской церкви, неужели не мог-бы он войти в нее в одно из воскресений во время службы и, скромно усевшись в задних рядах у дверей, приносить покаяние в том, что он решился проникнуть в это старинное святилище Бога.

* * *

Старики правы. В действительной жизни нет ничего, на что-бы можно было вполне рассчитывать: могущество, почести, богатство, блеск, все это не более, как макулатура, а женщина, любовь – ну их к черту!

А потому создай себе царство грез, в котором ты мог-бы постичь вечность и душевный мир. Создай себе церковь.

Молись за нас, пресвятая дева Мария!

* * *

Под вечер, на горе в лесу. Воскресенье.

Тишина. Ни звука. Лишь время от времени откуда-то издалека доносится с дуновением ветерка замирающий звук колокольчика.

Светлая, мирная, святая тишина. Тишина воскресная. Белка беззаботно взбегает наверх по стволу дерева; садится на нижнюю ветку и принимается щелкать.

Солнце садится. Красный теплый свет заливает сочные зеленые откосы гор; длинные бледно-золотые лучи солнца пробиваются между желтоватыми сучьями сосен. Длинные синеватые тени ложатся на воде, и в глубине долины.

На меня нисходит какая-то такая блаженная тишина, только и слышу по временам, что биение своего собственного сердца. И потом эти далекие звуки, время от времени долетающие сюда с ветром, – какой-то отзвук – может быт, пастушьего рога. Как знать, может быть это какая-нибудь свежая, краснощекая девушка там на горе в своем летнем пастушьем доме сзывает своих коров. А может быть, и какая-нибудь русалка… хотя теперь, на лето, по всей вероятности, она переселилась куда-нибудь подальше в горы.

Солнце опускается все ниже и ниже; золотистый свет его все бледней и бледней разливается над миром. Тени темнеют и густеют; кругом такая безмолвная тишина, что поневоле задерживаешь дыхание.

«В лесу, среди чащи душистой
Живут легкокрылые эльфы.
Молчи-ж на тропинке тенистой:
Безмолвствуют там сами эльфы,
Их арфы чуть слышно звенят».
* * *

Какое счастье на время освободиться от жизненной страды!

Изо дня в день одни и те-же впечатления, – вот, что может свести с ума. Это капля, которая постоянно, непрерывно падает человеку на темя, с мерными до жестокости промежутками, пока не разбередит в нем души. Постоянно одни и те-же площади, улицы, люди, ландшафты… они до ран мозолили мне глаза и отражались в мозгу моем целым непрерывно возобновляющимся рядом булавочных уколов.

Эта чистая, свободная, спокойная природа действует на меня успокоительно, как холодный компресс. Все здесь мне нравится; я люблю даже этих фантастично одетых поселян; они представляют собою такой благотворный контраст нашим навагам в Христиании. А их язык: он звучит для меня бесконечно изящнее, чище и аристократичнее этого ломанного восточного жаргона. Во мне настолько еще со. хранился уроженец запада Норвегии, чтобы не утратить чуткости к грубости звуков языка «викингов».

Сухие, напоминающие овечье блеяние голоса бюрократов, ведущих интеллигентные беседы в салонах Христиании, в конце-концов тоже истощают всякое терпение уха, способного предъявлять хоть какие-либо музыкальные требования.

Горный-ли воздух, или же все эти новые впечатления, или вынужденное ограничение употребления спиртных напитков, – как-бы то ни было: я чувствую себя спокойнее. Меня уже не преследуют так все одни и те-же мучительные мысли. И у меня являются силы для борьбы.

Я, действительно, в состоянии теперь бродить и думать о посторонних вещах. И без особенного напряжения. А когда она опять является ко мне, я прогоняю ее во-свояси помелом в образе её «супруга».

Ну, naturam furca… Всего хуже приходится мне ночами. Мне грезится, будто она вышла замуж от отчаяния; что она ведет разгульную жизнь, чтобы забыться; что вдруг, в один прекрасный день, она приходит к убеждению, что так продолжать нельзя, бросает все и убегает; возвращается назад к единственному человеку, которого она любит; по железной дороге едет вслед за мною до Конгсберга, а там с ямщиком до Гитердаля; расспрашивает и находит отель, комнату – стучится, врывается; слезы, объятия… «вот я; возьми меня!»

Но выпив значительное количество пива, я все-же засыпаю.

* * *

Есть тут и великие бичи деревни: туристы и газеты. Последние еще хуже в том отношении, что положительно невозможно не иметь с ними дела. А между тем в них ежедневно повторяются все одни и те-же пошлости.

Политика да политика. То в одном месте представитель правой показал себя продажным человеком, то в другом месте потерпел фиаско представитель левой. А когда это выходит чересчур громко, – фельетон по поводу женского вопроса.

Здесь у нас ни с чем не умеют расстаться во время! Стоит ухватиться за какой-нибудь оборвыш идеи и его затаскают до того, что он наконец провоняет.

Впрочем, странные существа эти эмансипированные женщины. Они по существу ненавидят мужчин, а между тем изо всех сил стараются уподобиться этим же самым отвратительным мужчинам. «Женщины всегда действуют вопреки логике».

Только в одном отношении требуют они, чтобы мужчина уподобился им, и именно в добродетели. Их сердит то, что они постоянно должны думать о своем благонравии, между тем, как этот болван смотрит на это так легко и вовсе не задумывается над возможностью иметь потомство; он должен исправиться и уподобиться нам! – говорят синие чулки.

Я придумал следующую мистификацию, которую и напечатаю при удобном случае:

«Один подвижник аскетизма говорит, что женщина ни в каком случае не должна иметь более одного мужа; напротив того вполне естественно, что мужчина имеет сношения со многими женщинами. Доказывает он это следующим образом:

Мужчина является для женщины божеством; но поклоняться нескольким божествам непозволительно. Для другой стороны дело иное: для мужчины женщина по большей мере существо высшее, неземное; но ведь божество может обладать множеством таких высших неземных существ, целыми тысячами их, и это решительно не противоречит никаким свидетельствам учителей…

Но ведь и то правда, что синие чулки утратили почтение даже к великим учителям.

* * *

Здесь, на горах, человек становится до того нищ духом, что у него хватает) времени даже на обсуждение женского вопроса. А пробудь я здесь еще месяца два, и я пожалуй начал бы даже интересоваться политикой.

Что такое „женственность?“ – Причастный газетному делу синий чулок ограничивается заявлением, что он не имеет ясного представления об этом предмете. Этому я охотно верю.

– Если бы вы, милостивые государи, соблаговолили определить нам наконец это понятие „женственности“! – вздыхает чулок и тут же не без колкости прибавляет: – Но, может быть вы не в состоянии это сделать»?

– Совершенно верно: мы не в состоянии сделать это. Дело вот в чем: женственность в женщине есть именно то, что заставляет мужчину влюбляться в нее. Но что же это такое? Почему влюбился я в женщину, которая даже не вполне мне нравилась и к которой я не чествовал и большего уважения? – Молчание.

Женственность есть сумма всех свойств и особенностей, достоинств и недостатков, делающих женщину привлекательной для мужчины. Но что же это за свойства? – Молчание.

Подобным же образом мужественность в мужчине есть то, что заставляет женщину влюбляться в него. Пусть это будет свойство или особенности, достоинства или недостатки, но вся совокупность их есть «мужественность», если только они привлекательны для женщины.

Это значит: как «женственность», так и «мужественность» есть нечто – неопределимое. Нечто таинственное. Понятия, постигаемые только чувством; понятия, созданные расовым инстинктом. Материнский инстинкт говорит в женщине: тот-то или тот-то должен быть отцом твоего ребенка, и она называет облик этого мужчины «мужественным». Инстинкт отца говорит: эта женщина должна быть матерью моего сына; спросят этого человека, – почему? – и он ответит: потому что женщина эта является в моих глазах такою женственною. Точка!

Ужасно характерно то, что синие чулки требуют «определения» этих понятий.

* * *

История каждого чувства распадается на две части: 1) история того, каким образом она уловила его; 2) история о том, каким образом он, попавшись в её сети, сделал то самое, чего она от него хотела, в полной уверенности, что он был до чертиков неотразимым победителем женских сердец.

* * *

Все зло не в «эгоизме», а в женском эгоизме.

Мужчина желает лишь, чтобы сам он был счастлив; женщина же может быть счастлива лишь через несчастье других. Жизнь только тогда получает для неё цену, когда в её триумфальную колесницу впряжено с десяток несчастно-влюбленных, и если желаешь доставить женщине поистине приятную неожиданность, то, как известно, следует повеситься и пустить в публику слух, что все это было совершено ради неё.

* * *

Всего лучше сесть в лодку и, отойдя подальше от берега, остановиться посреди озера. Там я в безопасности.

Одно только озеро блестит со всех сторон вокруг меня под лучами палящего солнца. Окрестности вырисовываются мягкой волнообразной чертой, округляясь под своим зеленым покровом, застилаясь голубоватой дымкой летнего воздуха. Густой, сладкий запах свежего сена, хвойного лесу, душистых полевых цветов, возбуждающий, крепкий, сладостно опьяняющий, как дыхание самой жизни. С сигарою в зубах лежу я в лодке, погруженный в покой и мечту; я – Будда, скользящий по серебристому лону Нирваны, – освобожденный, свободный.

Удивительную старую книгу нашел я здесь в одном крестьянском доме, куда зашел я, чтобы раскурить свою сигару: книгу Фомы Кемпийского. С тех пор иногда лежу я и читаю эту книгу и способен углубляться в нее до самозабвения. Все становится божеством; и божество это во мне, и я сам в нем. Солнечный свет есть его вечная любовь, проницающая весь мир, сообщая ему тепло и жизнь; как отдаленный, тихий шелест, слышится во всем мировом существе дыхание и трепет его творческого присутствия. Я весь проникаюсь пантеистическим восторгом.

Одно только по временам вдруг пробуждает меня: мысль, что она… она… могла бы выплыть сюда из за тех кустов в виде белой девы озера… с волнами блестящих волос, рассыпающихся по белоснежной спине…

* * *

Отель. Дождливая погода.

Я совсем не рационалист. Рациоцалист лишь мой рассудок; но что такое рассудок… как не маленькая, жалкая кухонная лампочка посреди огромного, высокого и совершенно темного чердака?

То, что во мне ощущает и воспринимает, и есть собственно я.

Это – заключенная во мне пучина, море, бесконечность. Тут волнами вздымаются силы, от которых я завишу, но на дне этого моря существует какое-то соединение с мировым океаном.

Георг Ионатан представляется мне каким-то английским туристом, который, одетый весь в серое, с лорнетом на носу, проезжает мрачными долинами и говорит: вот здесь есть водопад, тут можно бы устроить фабрику. И затем уж он больше ничего не видит. Когда яркое солнце сильно печет, он говорит: всю эту солнечную теплоту можно было бы сосредоточить и применить к делу. Это единственная мысль, которая является у него по отношению к солнцу.

Но ведь этот водопад есть нечто большее, чем заключенные в нем лошадиные силы, и это солнце есть нечто большее, чем паровик.

Эта рассудочность, которая стремится в ширь и желает все заполнить собою, убивает и отрицает нечто, живущее в моей душе.

И это все, что есть во мне лучшего, наиболее глубокого.

– Но во всяком случае и наиболее бесполезного!

Полезное… для кого и для чего? Ничего нет столь бесполезного, как любовь! А между тем стоит мне только завидеть шляпу известного фасона, и все существо мое оживает, как мимоза под лучами солнца. «Польза» есть своего рода догмата в роде «счастья» и «блаженства»; дело лишь в том, чтобы понимался он правильно и не слишком узко.

Полезно то, что дает нам возможность жить, ощущать жизнь. Греза полезна, если она прекрасна. Что же касается до истины, то она вообще недоступна; доступная же истина для нас безразлична.

Фантазия, яркий колорит жизни, богатство впечатлений, глубина существования… и зачем пугаться нам слова «иллюзия»? Почти все, что дает нам возможность жить, ощущать жизнь, или само есть иллюзия, или же держится на иллюзии.

Затянутые туманною дымкою откосы гор, пустынное озеро с его мечтами о деве вод и тишиною нирваны… но вот является со своим светочем наука и говорит: этот туман есть водяной пар; этот лес не что иное, как десяток тысяч сносен: озеро состоит из стольких то и стольких то килограммов водорода plus столько-то и столько-то килограммов кислорода; существование же водяных дев и тишины нирваны осталось недоказанным… Что мне до этого за дело?

Тем не менее «правда» для меня именно в этих затянутых туманною дымкою откосах гор, в этом пустынном озере с грезами о водяной деве и безмолвием нирваны. К водороду же и кислороду я совершенно равнодушен.

Я хочу мечтать; я хочу жить иллюзиями.

* * *

Там наверху проносятся белые облака.

Там есть умиротворение. Там когда-нибудь будет носиться и моя душа подобным же образом, как теперь скольжу я здесь по водной поверхности в этой тяжелой лодке. Она будет упиваться солнечным светом и дышать эфиром, и царством её будет все это бесконечное море жизни, по которому разливаются потоки солнечного света и в светлых волнах которого носятся освобожденные души, как какие-нибудь нереиды и дельфины.

Существует-ли душа? – «Мы не знаем». – Предстоит-ли нам жизнь или смерть? – «Мы не знаем». – Имеет-ли жизнь какой-нибудь смысл? – «Мы не знаем». – Почему существую я? – «Мы не знаем». – Существую-ли я, вообще говоря? – «Мы не знаем». – Что-же мы в сущности знаем? – «Мы не знаем». – Можем-ли мы, вообще говоря, что-либо знать? – «Мы не знаем».

Это систематическое «мы не знаем» называется наукой. И люди в изумлении всплескивают руками и в восторге восклицают: «Успехи человеческого ума необъятны и непостижимы! После этого не нужны нам никакие боги».

И это потому, что наука открыла, что когда вода в котле сильно кипит, крышка его подымается от горячего пара; и открыла еще, что соломинка притягивается куском янтаря, натертого шерстью… впрочем, не сумев объяснить эти явления иначе, как фразами, сменяющими одна другую приблизительно через каждое десятилетие…

Я-же скорее был-бы способен удивляться тому, какая нам нужда в подобной «науке»! Господи Боже, все эти телеграфные проволоки, конечно, очень остроумная вещь; и железнодорожное сообщение необыкновенно быстро; биржевики совершают свои миллионные кражи гораздо легче, чем в былое время и банковому кассиру скрыться с моими сбережениями гораздо легче теперь, чем когда-либо прежде; но… избави Боже! при всем моем почтении…

Что мне до того, что земля шарообразна (хотя, впрочем, она и не шарообразна)? Или до того, что мир когда-то был туманом (что, впрочем, еще сомнительно); или до того, что человеческий зародыш в известном периоде своего развития похож на зародыш собаки… раз мы «не знаем», что вызвало к жизни этот зародыш, и «не знаем», что внушило туманной массе идею развиться в целый мир?

О, пустота, пустота! О, это мучительное чгшетво бессилия! Старый Dr. Фауст был прав.

«Wie nur dem Kopf nicht alle Hoffnung schwindet,
Der immerfort an schalem Zeuge klebt,
Mit gier'ger Hand nach Schätzen gräbt
Und irent sich wenn er ßegenwürmer findet!»

Лучше-ли поступил-бы этот самый Dr. Фауст, если-бы он выпил яд, которого так жаждал, вместо того, чтобы прислушиваться к утренней пасхальной песне?..

* * *

«Христос, небесный жених».

Удивительно безыскусственное, удивительно глубокое представление.

Религиозное, мистическое единение с божеством, – эта unio mystica в действительности представляет собою именно то, чего мы требуем от любви. Это бесконечная преданность и безмятежное счастье. Блаженное слитие и претворение в то другое существо, в котором наше собственное существо находит себе дополнение и завершение.

* * *

Путь веры: от просветления к просветлению, от света к свету, от блаженства к блаженству.

Путь знания: от просветления к просветлению, от света к свету, от отчаяния к отчаянию.

Карабкаешься наверх по длинной веревочной лестнице, постепенно выбиваешься из тьмы невежества, освобождаешься от различных суеверий, утрачиваешь верование за верованием, расстаешься то с одной, то с другой теорией… пока не взберешься на самую вершину, и тут видишь, что кругом – одна пустота и ошеломляющая бездна. Тогда только начинаешь понимать, что то, что прежде называл человек мраком невежества и суеверием, было не более, как благодетельный туман, скрывавший от глаз наших бездну для того, чтобы спасти нас от головокружения; еще раз пытаешься ухватиться руками за эти туманные покровы, но они бегут от тебя; назад, вниз, – нет уже возврата; впереди одна пустота; все пристальнее и пристальнее вперяешь в нее расширенные от ужаса глаза… пока не полетишь в нее вниз головою.

СкороКнижный режим