IX
Сегодня был день раздачи жалованья, а в такие дни я охотно позволяю себе скромный завтрак в обществе Марка Оливия.
– Ну, промычал он вдруг и взъерошил свою гриву, – был ты на свадьбе?
– На какой свадьбе?
– Не был ты разве? Замечательно!
Я вдруг понял, что хотел он сказать, и острый электрический ток раза два пронесся в области сердца. Потом я вдруг стал хладнокровен.
– Гы, гы, это производит-таки впечатление! – кивнув головой, проговорил Марк Оливий: – неужели ты и теперь еще вздумаешь отрицать это?
– Что мне отрицать? – Ну, это-то пустяки. Господи Боже! Во всяком случае, ведь никто-же не любит долее полугода… Но, впрочем, не произошло-ли чего-нибудь особенного на свадьбе?
– Ничего, кроме того, что это оказалась какая-то потайная свадьба; а! ха! ха! ха! он разразился хохотом; лакей от испугу выронил из рук поднос с тарелками.
– Уф, да не хохочи-же так, братец! «Потайная», говоришь ты? Что это за выражение?
– Никаких свадебных приглашений или карточек, ни единому человеку, во всяком случае, ни к кому из её знакомых. Моя жена, например, которая действительно была одною из самых искренних её приятельниц (ну-ну! подумал я), даже она совсем и не подозревала об этом. Так значит и ты был тоже один из забытых. Да, да; вот, какая награда ждет нас в этом мире! Но я рад, что ты принял это так спокойно.
– Мне кажется, всегда хорошо, если подобная особа пристраивается. Как раз пора. А эта умела-таки устраивать свои дела, – такой богатый старик… Вдовья пенсия и все прочее; ну! Поистине она-таки знала откуда дует ветер, как говорим мы в Бергене.
– Теперь ей живется не дурно. Своя вилла в Нордстранде, шесть комнат, кухня, ванна, прислуга, лошади, экипажи и целый штат ухаживателей… а! ха! ха! и муж под башмаком!
– Вот как!
– Когда он сидит в своей комнате и вдруг почувствует охоту чихнуть, он должен сперва послать слугу к госпоже, попросить позволения её милости… а ха! ха! ха!
Еще полдюжины тарелок на полу. В зале все посетители хохочут.
Я перевожу разговор на другой предмет: вдруг вспоминаю, что мне надо еще до часу отдать на почту письмо, и мы выходим. Марк Оливий искренно счастлив, видя, что я – принимаю это так спокойно.
– Прежде я серьезно боялся, что ты порядком таки затронут! говорит он с удивлением.
– В таком случае, я разумеется женился-бы на ней, – отвечаю я, – ну, а пока – до свиданья!
Ни слова. Ни звука. Ни малейшего намека, который дал-бы мне возможность… просто-напросто выходит себе замуж; даже и не оглядывается на того, другого, с которым она проводила время, осторожно стараясь уловить его:
Чисто по-женски.
Ха ха! А я-то еще думал одно время, что она влюбилась! Даже упрекал еще себя в этом! Как ужасно было-бы сделать несчастной такую молодую беззащитную девушку… ха-ха! Теленок! Осел!
И всю эту зиму только и делал, что… эх! Слава Богу! Давно лора мне выздороветь.
Она стояла перед моей дверью и рыдала; с такою энергией переносилась сюда мыслью, что я слышал ее и физически ощущал её присутствие, – ха, ха, ха, ха! О, холостяк! Существует одно только средство против этого романтического отношения к женщинам: это жениться. Господа мужья хорошо знают женщин, и они далеко не отличаются сентиментальностью.
Итак, весь ход событий состоял в сущности в следующем: материнский инстинкт возмущался в ней против брака с этим старым барином, а потому она в последний раз забрасывает сеть, надеясь поймать человека помоложе. Во всяком случае, стоило попытаться! Конечно, я не более, как канцелярский чиновник, но канцелярский чиновник может подвигаться вперед, особенно, если… ну, молодая, красивая жена конечно тоже может много помочь ему в этом особым способом! – Кто знает?.. А к тому-же я был лет на двадцать моложе.
Но наконец она поняла, что я был не настолько прост. В таком случае, que faire? Просто-напросто предоставляют малому идти своей дорогой. Старый барин тоже годится. Только живее за дело! Ведь необходимая молодость может быть приобретена… так сказать, со стороны. Вот бедная беззащитная и честная молодая девушка!
И она выходит замуж за своего старика; в течение какой-нибудь недели так забирает его под башмак, что он не смеет и пикнут… а потом пальчиком подзывает к себе ухаживателей.
Может быть хоть это научит меня? Наконец-то?
Я счастлив; я так свободен, свеж, энергичен. Это подействовало на меня, как ведро холодной воды на голову, и это-то и было мне нужно.
А если как-нибудь в полночь опять кто-то станет подкрадываться и рыдать в прихожей… мне стоит только представить ее себе в объятиях старика, запятнанную поцелуями его противного беззубого рта…
…Очень вам благодарен, сударыня! Я не буду иметь чести делить блаженство ваших юных поклонников.
Вероятно-ли, чтобы она могла поддерживать со мною какие-либо «дружеские отношения» после всего того, что между нами произошло? Неужели это было-бы прилично?
Нет. Ни допустимо, ни прилично. Но именно потому-то она и сделала-бы это, если-бы только любовь её оказалась чем-нибудь иным, а не простою комедией.
Но она казалась влюбленной. Чем больше думаю я об этом, тем несомненнее кажется оно мне. Уж один тот факт, что она превратилась в товарища незнакомого мужчины, – никогда и никоим образом не выдавая и не намекая даже на возможность каких-либо иных целей, – мог иметь одно лишь только объяснение. А потом целые тысячи этих мелочей, все эти мимолетные проблески, которые невозможно уловить и еще того менее возможно выразить словами: оттенки голоса и взгляда; ласковое, теплое, влекущее пожатие руки, свойственное лишь влюбленной женщине; невольные проблески чувства, против желания вырвавшиеся слова; эта магнетическая потребность в телесной близости… не говоря уже обо всех цветах, которые рвала она для меня в лесу и в поде, все эти столь выразительные васильки и незабудки… А потом тот последний раз… Когда она покорно отдаваясь, замирая в блаженстве, повисла на моей руке, с закрытыми глазами, содрогаясь всем своим горячим телом… и дала мне поцеловать себя! В этой комедии была во всяком случае значительная примесь правды. Но она во время вспомнила об обеспеченном положении г-жи Рюен… и вырвалась на свободу. Через день она успела уже отделаться от последних следов чувства, посмеялась надо всей этой историей, отбросила меня в сторону, обняла своего старика и сказала: – Да, да, нам все-таки надо соединиться, тебе и мне, мой милый.
И с той поры она действовала хладнокровно, определенно и согласно с приличиями. Никакой внезапный порыв подавленного чувства не вырвал у неё какой-нибудь записки, поклона, или какого-либо иного проявления женской необдуманности… потому что тут и не было никакого чувства. Может быть она поступала, как я: писала письма и жгла их? Но так поступает только влюбленный мужчина; влюбленная женщина напишет, запечатает, опустит письмо в почтовый ящик…. и одумается только после. Но ни одной такой необдуманности, ни малейшего следа её! – А заключение всего: не дать мне даже случая исправить то, что было мною сделано, оправдаться, объясниться, понять друг друга; влюбленная женщина не так-то легко отказывается от надежды! О, нет. Она поняла, что это «ни к чему не вело»; ни к чему «существенному»…. в ближайшем времени; она нашла, что в этом направлении она приложила уже достаточно стараний, бросила все дело и согласилась признать пять за пару.
Комедия, комедия! Хладнокровный, ясный, верный рассчет. Я затрачиваю на этого человека столько-то и столько-то времени и такое-то и такое-то количество чувства; удастся, – тем лучше; не удастся, – я возвращаюсь назад к своему старику.
Чисто по-женски! Прощайте, сударыня! Как-же был я наивен; смешно, непростительно наивен! Но к счастью все-же не так глуп, как ты предполагала.
Если-бы только мог я спать ночами! Бром больше уж не помогает….
Я становлюсь так вял. Целые дни хожу я как во сне. Фрекен Бернер посылает меня в какой-нибудь приморский курорт для купанья. Это слишком дорого, да к тому-же и слишком скучно. Я пробовал как-то купаться в Грефсене, но «кто раз в стране той побывал, того туда уж не заманишь».
Надо поговорить с Кволе.
Теперь может быть мы могли-бы как-нибудь поладить, – она и я; теперь оба мы стали менее сентиментальны. Уж я то во всяком случае.
Не понимаю, что это за своего рода щепетильность заставляет нас останавливаться перед тем, чтобы сделать любимую женщину своею… «любовницей».
Однако же это была одна из самых печальных моих историй.
Уже раньше два раза переходил я меридиан – (не считая тех многочисленных случаев, когда более или менее приближался к нему). Каждый раз болезнь эта по прошествии года с небольшим вырождалась в тихое сентиментальное настроение, которое хотя может быть и не обозначало еще полного выздоровления, но во всяком случае уже было не опасно.
На этот-же раз болезнь принимает плохой оборот. Может быть, теперь у меня оказалось меньше сил для борьбы с нею. Может быть поздние увлечения и вообще противоестественны. Это грустное, осеннее предчувствие того, что это уж в последний раз, и великий Пан никогда уж больше не шевельнется во мне, – тоже действует и с своей стороны. Сознание это повергает в какое-то жестокое отчаяние.
Ну, просто-напросто история эта оказывается худшей из всех, потому что она самая глупая.
Доктор Кводе требует, чтобы я ехал в горы… разумеется – «Вы несколько широко живете», бурчит он, «и слишком много сидите в комнатах, без воздуху и предаетесь своим фантазиям; это не годится. Ступайте-ка вон из города, батюшка, и освежитесь. Горный воздух, – вот, как раз то, что вам нужно… бодрящий, как шампанское, вместо этого безжизненного, спертого воздуха равнины, не говоря уже об этой вони, которую зовут „воздухом“ здесь, в Христиании!»
Да, да; надо мне призанять немножко денег и отправиться туда. Это верно, что я стал как-то вял и верно также, что я как-то чересчур уж прирос к мостовой…. и к моему уголку у Гранда между прочим… превратился в какую-то бледно-жирную, полуплешивую, полусостаревшуюся фигуру с Карл-Иоганновой улицы… Но… может быть и недурно на время оторваться от этого, набраться новых впечатлений, прожить под влиянием совершенно иной обстановки.
Романтические воспоминания о юношеских путешествиях пешком и о посещениях горных пастушьих домиков все более и более увлекают меня: звуки длинных пастушьих рожков, звон колокольчиков, русалки и пастушки. К тому времени, когда я вернусь домой, я успею забыть…. все.