Дизайнер обложки Адель Черешня

Фотографии Алексей Саломатов


© Валерий Черешня, 2018

© Адель Черешня, дизайн обложки, 2018

© Алексей Саломатов, фотографии, 2018


ISBN 978-5-4493-8916-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

I. Длительность дня

«Сгребая мусор важного с неважным…»

Сгребая мусор важного с неважным,
перебирать пространство дней и комнат,
покуда долгим окликом протяжным:
«дом-о-о-о-й!» не станешь маленьким, и окна
не высветлят внезапным пыльным светом
след от ступни, влажнеющий на досках…
И всё, что отпылало этим летом,
в слова стечёт разгорячённым воском.

Сентимент

Укрощенье мира словом:
лёгкий взмах его хлыста
и стихает бычий норов,
рябь вселенского холста.
Проступает синий-синий —
даль не может быть синей —
очерк невозможных линий
вечной родины твоей.
Там ликует летний ливень,
пахнет счастьем и водой,
там необъяснимо живы
все, кто должен жить с тобой.
Всё настолько очевидно,
что слепит тебе глаза.
По стеклу стекает длинно
дождевая бирюза.
Капель выпуклые линзы,
укрупняющие стих,
идеальные отчизны
отразившегося в них,
залетевшего, как птица,
света по пути – туда,
где легко ему светиться,
где ни мрака, ни труда.

Два этюда

1

К причудам тела привык,
словно к тихому психу врач:
кормишь его с руки,
водишь его гулять.
Свернётся на ночь клубком
и воздух глотает твой,
причмокивая во сне:
видишь, какой ручной!
Но смиренье его – обман,
только и ждёт, чтоб забыл, —
со зверем живешь, – и тогда:
в бешенство, в буйство, в распыл.

2

Ненависть пристальна, но однобока,
всё замечает  – расслабленный рот
или картавость захлёбную слога, —
и выдыхает себя: идиот.
Нет бы поглубже в черты эти вжиться,
может, увидишь счастливую суть
лёгкого духа, поэта, провидца,
но застилает угрюмая муть
наше глубинное, чем мы красивы, —
правит деталь, начинённая злом:
глаз нависает сентябрьскою сливой,
так и вдавил бы его каблуком.

Фотография

Д. Шнеерсону

Две женщины, танцующие смерть,
на выкошенной начисто лужайке,
под дудочку открытого простора,
на фоне вечереющих холмов.
Под небом, накренившимся опасно,
лишь склоны гор и далеко в ущелье
игрушечные кубики домов, —
намёк на чью-то жизнь.
А здесь
всё неподвижно, даже ветер умер,
оставив складки, как напоминанье,
что лишь мгновенье вечности причастно,
как этот навсегда застывший танец,
движения подкошенная прыть
на лёгком взмахе…

«Длительность дня, непомерная длительность дня…»

Длительность дня, непомерная длительность дня
с медленным весом холодного зимнего утра,
с хрупким сплошным целомудрием снежного льна,
словно сгустилась седая алмазная сутра
и разрослась в неизбежную длительность дня,
где и застыла, не падая вниз, ни
вверх не взлетая, сама себе бережно сня
образы жизни, бесплотные образы жизни.
Сумерки сгладят корявые линии дня,
свет истолчётся в закатной пылающей ступе,
силу теряя, державшую контуры, льня
к той темноте, что когда-нибудь к сердцу подступит.

Зимний сонет

Льву Дановскому

Грех отчаянья сердце стеснил
безнадёжной булавочной болью.
Утро щедро посыпано солью
горьких истин и зимних белил.
Словно кто в ширину расстелил,
полотна не жалеючи, вволю,
чистоты белоснежную долю
на поверхность, где ты наследил.
И теперь обещай, обещай,
никогда, ни единым поступком,
и зачем, когда так хороша…
Обнищай, как зима, обнищай,
и пройди эту хрупкую крупку,
свежевыпавшим снегом дыша.

Молитва

Не оставь меня в робости
перед немощью, немостью,
наклонившимся к пропасти
в позаброшенной местности.
Там ни смысла, ни дерева,
ни глотка, ни объятия…
Взяв от облика зверева,
люди разум утратили.
Не оставь в неприкаянье
духоты тела тесного,
где на шёпот раскаянья
только эхо ответствует.
Сохрани мне умение
быть и небом, и глиною…
А не то, – дай терпение
и забвенье звериное.

«Я ставлю на себе страшный опыт…»

Я ставлю на себе страшный опыт:
я много ем и много сплю,
я хочу всего лишь то, что хочу,
я смотрю сквозь плёнку тупого равнодушия
на своё раздобревшее тело,
в его тугом довольстве.
И тогда я спрашиваю себя:
доволен ли ты? счастлив?
чего ещё хочет твоя притихшая душа?
Оказывается, она хочет сказать обо всём этом
                                                           поточней…
Дура, неужели она всё ещё хочет, чтобы её
                                                              любили?

Поверхность

Тугое плоти натяженье,
как в шёлковом чулке – икра,
весь этот блеск твой и кишенье,
твоё внушенье и игра,
твоё площа́дное уменье,
как фокусник, из ничего
создать текущее мгновенье,
в котором жизни жить всего
удобней…
                  И когда по лужам
опять ребёнок вдрызг бежит,
вода скрывает влажный ужас
того, что за водой стоит.

Из окна поезда

«и я бы мог…»

Запись Пушкина под рисунком виселицы
Река, изба и луг,
заката свет прохожий
крадётся лесом, вдруг
он мечет алый ножик
в просветы сосен. Стук
на стыках рельсов. Боже,
ты видишь всё вокруг:
мальчонка поднял вожжи,
река, изба и луг,
и я бы, может, тоже…

«В щель занавесок – быстрых рук мельканье…»

В щель занавесок – быстрых рук мельканье,
горячий свет, как фокусник, тасует
одежду, тело: переодеванье, —
воображенье сладостно тоскует.
Зачем нам эта близость с неизвестным
(там свет погас, и что в том сне приснится?),
когда своим, назойливым и тесным,
мы так полны, что впору отстраниться?
Так жизнь своя, пережитая страстно,
укутанная всласть словесным пухом,
воображенью видится прекрасной,
но вдруг она окажется старухой?

«Навеки врезается всякая малость…»

Навеки врезается всякая малость:
щербины асфальта, прохожий, морщины…
Ты спущен в подробности с дальней вершины,
где след их потерян, где связь их осталась.
Навеки?
                Помилуй, нам выдана ссуда
небрежною щедростью скрытого мира.
Беспечный монтажник скомандует: «Вира!»,
и всё возвратится туда, откуда.

Прощание

Поезд трудно отходит от платформы, натягивая
                                                               до упора
нити горя, любви, жалости, детского ора
и внезапно рвёт их, оставляя пустыми
пассажиров, взявших с собой только имя
и готовность наполниться будущим до предела,
а пока упускающих настоящего крупное тело:
с переплясом стволов, стыков частой считалкой,
простоволосым видом спугнутого полустанка,
временем, подтекающим под дребезг стакана,
сумасшедшим соблазном стоп-крана:
дёрнуть – и сорвать планы
провидения, несущего смерть и раны…

«Как я себя сегодня не люблю…»

Как я себя сегодня не люблю
так даже ты – не можешь;
споткнусь о пристальную ненависть, сравню, —
ну что ты гложешь
остывший хрящик, когда вот оно —
дымящееся мясо,
к нему – презренья скисшее вино,
зияет касса
ушедших чувств, – ну что, банкрот,
длить время стоит,
пока испуга одичавший крот
туннели роет?
Перетерпи, вглядись, направь софит:
в болящей точке
пусть всё дотла, до пепла прогорит.
Лети, пустая оболочка!

«Воскресная прогулка. Как я рад…»

Воскресная прогулка. Как я рад
пройтись по этим улицам без цели
и, увеличив протяженность тела,
пространство пропустить через себя.
Ты, бескорыстье, лучший проводник, —
куда велишь, туда я и шагаю,
покорно следую извивам парапета,
безлюдной набережной скользкому пути
и захожу во все дворы и подворотни,
лишь стоит поманить стеной кирпичной,
косым окном, прорубленным под крышей,
и черным деревом в нетронутом снегу, —
заветной жизнью тесного угла,
где выход только в небо, вверх и в небо.
И вновь холодный, в оспинах, гранит,
вослед за костенеющей рекой,
ведет на старое немецкое кладби́ще,
где узкие протоптаны тропинки
среди камней, под выпушкой из снега,
со стершимися буквами псалмов,
где тень от смерти стерлась и исчезла
настолько, что не может возродить
ни бледных девушек в кисейных длинных платьях,
ни их отцов в парадных сюртуках,
уложенных семейственно и рядом.
И я, чья жизнь нелепее стократ,
быть может, а точнее – несравнимей,
стою, живой, под низким ровным небом
и представляю кукольный уклад
их жизни – осознание, как чудо,
полно серьезности и тайны: тень крыла
коснулась сердца и исчезла.
                                        С этим чувством
я выхожу на крошечный проспект
к домам, автобусам, трамваям, людям.

II. Из книги «Своё время»

«В моей чернильнице давно живёт паук…»

В моей чернильнице давно живёт паук
и я тихонько трогаю рукою
тончайших нитей серебристый пук,
осыпанный чернильною мукою.
Здесь целый мир, засохшая страна,
где есть хребты, долины и вулканы…
Прекрасный мир, без цели и творца,
он так похож на мой, что даже странно.

Картины

Брату

1

О, светлая комната, чист твой оструганный пол
и срезана небом ненужная больше лепнина;
здесь воздух, настоянный на кожуре мандарина,
и свет отовсюду плывёт, восхитительно гол.
Здесь есть только женщина в вечном изгибе своём,
ей данном от Бога, как спелость осенняя листьям.
Возможно, что море заметно в оконный проём,
возможно, художник случайно дотронулся кистью.

2

Ложиться на кровать,
забыв о взрослом горе,
и в маленьком просторе
о море вспоминать.
Заброшенный причал.
И, как в твоём пейзаже,
на опустевшем пляже
волнение у скал.
Над волнами песка
струящаяся плёнка,
и у меня, ребёнка,
спадает пелена:
такая благодать —
лазурная свобода,
седьмого небосвода
звучащая печать.

«С чего-то сердце у меня…»

С чего-то сердце у меня
болит надрывней, чем вчера,
видать, изменится погода,
и среди ливней октября
проглянет ясная пора,
как реквием по смерти года.
Восторжествует жёлтый цвет,
но сущий осени портрет
есть пустота пространства-вздоха;
тогда он может быть и без
застиранной голубизны небес,
хотя без этого и плохо.
И вот он – кроткий вздох тепла,
подобный хрупкости стекла,
звенящего предельной нотой…
Дни осени тем хороши,
что в них присутствие души
очерчено твоей заботой.

«Мне тяжело, как зверю, жить собой…»

Мне тяжело, как зверю, жить собой,
к своим следам упорно припадая.
Ты нужен мне, какой-нибудь другой,
чтоб сердце не давало гулкий сбой,
себя в себя, как в волны, погружая.
Ты нужен мне, чтоб медленно следить,
дивясь, что и тебе – свобода воли,
как ты легко и умно хочешь жить,
как ты стакан ко рту подносишь пить, —
да ты и вправду существуешь, что ли?
Ты нужен мне, чтоб я, как Иов, мог
тебя в сердечной скорби опровергнуть.
Услышав твой благоразумный слог:
концы с концами – нищенский итог,
тебя, как иго чуждое, отвергнуть.

Путешествие

Теплоход навис над пустым причалом,
мокрый плеск под брюхом худого настила,
вата темноты, теплота начала
мягкой лапой ночи тебя настигла,
растопила сгусток остывшего сплава:
как безумно в тигле подростка кипело
ожиданье чуда, желанье славы
пополам с прозрачным и чистым напевом,
что донёсся бризом, над морем рея,
обходя легко словесные сети
волнованьем волн, словно «Ave Maria»
затянул дискантом морской Лоретти.
Повторенье темы угрюмей и глуше:
двор, кишащий котами, орущими жутко,
где в ложбины асфальта стекается лужей
содержимое раблезианских желудков;
жизнь листай назад – это время в рамах,
разгребай завалы людей, событий,
и тогда, под ворохом тёплого хлама,
ты найдёшь себя накануне отплытья,
и пойдёшь опять, и начнёшь сначала,
только бы узнать, что же в этом было:
теплоход навис над пустым причалом,
мокрый плеск под брюхом худого настила.
СкороКнижный режим