© М. Ю. Полюга, текст, 2019

© «Время», 2019

* * *

Часть первая. Презумпция вины

1. Февраль

Вот уж две недели, как солнце скрылось за облаками. Дни стояли тусклые, бесцветные, свет рассеивался, точно через слюдяное окошко. И оттого, наверное, с каждым днем все сильнее донимала странная немочь: бессилие – не бессилие, тоска – не тоска, – как если бы жизнь уходила по капельке, как если бы вовсе не надобно было никакой жизни.

Стояла вторая декада февраля. Еще в январе снег сошел и настала мучительная неопределенность: с рассветом размякало, и от волглой земли стылым паром поднималась влага, сползались отовсюду туманы, и оттого было вокруг серо, грязно и беспросветно; к вечеру же пускался из ложбин ветер, подмораживал наст, волок невесть откуда, из рукава, просыпавшиеся снежинки, искусственные и как бы несвежие, без запаха, будто не снежинки это были, а выкрашенная в белое пыль.

Дома, деревья, столбы, мостовые сливались в одноцветье, в унылую гамму плесени: желто-серое, грязновато-серое, выцветшее, как старое пальто в заплатках. Небо едва светилось, как в долгую полярную ночь. Звезд по ночам тоже не было. Вот уже несколько бесснежных лет все это называлось коротким и теперь уже обманным словом: зима.

Мне было плохо и печально, я был убит этой зимой наповал. А если не убит, то выведен из равновесия, слаб и немощен, я постоянно хотел спать, но едва закрывал глаза – сон не шел, взамен наваливалось сомнамбулическое состояние отрешенности: мне было все равно, где я и что со мной происходит. И в то же время ничего особенного со мной не происходило, если не считать неуемной волчьей тоски; но и тоска, казалось мне, была всего лишь приметой февраля, приметой непохожей на самое себя зимы.

Такое состояние объективно сказывалось на ходе самой жизни. По утрам я долго приходил в себя, был разбит и измучен трудно уходящей ночью, долго лежал в постели с закрытыми глазами и тяжестью в области сердца и ни о чем не мог думать – только несвязные обрывки миновавшего бытия проносились передо мною. Все, что было прожито, казалось пустым и напрасным, а преходящее не сулило избавления от напрасности прошлого.

Затем я трудно выпрастывал из-под одеяла ноги, заворачивался в халат и шел по дому – из комнаты в комнату, раздергивая по ходу пыльные шторы и впуская плесенный свет зябнущего за стеклами полуобморочного сада. Свет нехотя тек сквозь дымчатый тюль, по подоконнику, наползал на письменный стол, кресла, густо размазывался по паркету и наконец всплывал к лицу сизым табачным облаком.

«Кажется, еще рано, – думал я, тщетно борясь с состоянием разбитости и дремоты. – Пожалуй, пойду лягу…»

Но на обратном пути звуки, будто кто-то высаживает дверь, заставляли менять планы: со двора ломился в дом кот Абрам Моисеевич, названный так в честь покойного моего приятеля, человека во всех отношениях достойного и порядочного, в отличие от этой сволочи кота. Кот был выпущен вечером на свободу как особь, не приученная ловить мышей и мстительно метившая в доме углы, и вот теперь изволил прибыть к завтраку.

– Знал бы Абрам Моисеевич, как ты без него испаскудился! – отпирая дверь, злобно грозил я коту. – Еще раз, сволочь, нагадишь – убью!

Кот отзывался нечленораздельно – небрежным хриплым баритоном, по пути к холодильнику, где – он точно знал – припасена была ливерная колбаса и десяток молочных карасиков, поставляемых специально для Абрашки рыбаком-соседом.

– «Февраль. Достать чернил и плакать…» – неторопливо ошкуривая шмат колбасы, декламировал я протяжно и гнусаво – назло коту, шалеющему от стихотворной речи.

– Мяу! – ответно орал кот, зыркая желтыми разбойничьими глазами, выпускал коготки и нетерпеливо торкал, цеплял меня за полу халата.

Наконец, вытребовав свое, наглая животина с увесистым колбасным шматом в зубах ускользала за табурет и угрожающе рычала на меня оттуда.

Затем я отправлялся к волнистым попугайчикам, Глаше и Гоше, всякий раз поднимающим тарарам, когда у них на глазах кормили кота, сыпал им зерно, чесал пальцем тщедушную Гошину грудку, а тот небольно грыз меня за палец.

– Ах ты подкаблучник несчастный! – бормотал я Гоше, с улыбкой припоминая, как купленная ему в пару Глаша, наплевав на приличия, в первую же минуту знакомства загнала неумелого дурня в угол и по-хозяйски взгромоздила лапу ему на спину. – Сейчас тебе женка покажет…

Опосля наступало мое время. Я плескался холодной водой в ванной, нехотя брился, натягивал брюки – и в зеркалах то и дело мелькала кислая физиономия немолодого человека, слегка бульдожья, с узкими глазками и просвечивающей ото лба к затылку плешью. В эти мгновения я был противен себе, не хотел узнавать себя такого и бурчал зеркалам с ненавистью: «У, кацапская рожа!», точно и в самом деле внешность моя переменилась и с возрастом я все больше стал походить на курносый материнский клан из казанских россиян. А ведь смолоду больше походил на отца: был узок лицом, тонок губами и прям носом.

После с неприятным привкусом во рту, каковой случался в последнее время после сна, я выпивал натощак пять сырых перепелиных яиц – один идиот сказал, что мужчинам в моем возрасте сие показано весьма и весьма, а я и поверил, полоскал рот какой-то разрекламированной дрянью, чистил облысевшей щеткой накуксившиеся ботинки.

– «…сладкие сны, дивные грезы весны», – пел я при этом фальшивым тенором, впрочем, без особого энтузиазма, пробуя голосовые связки после перепелиных яиц.

– Мяу! – вторил мне из кухни кот, дожирая колбасу.

Но минут через десять, одевшись, я вдруг спохватывался: не слышно кота, кот подло притих – значит, метит где-нибудь угол!

– Кис-кис! Иди, дам молока! – тянул я, усахаривая голос.

Через мгновение тишины раздавался грохот, кот стремглав ломился из гостиной в кабинет и там затаивался, скотина. И откуда коту было помнить мой характер? Однако же – помнил! Под едкие запахи кошачьей метки я вооружался шваброй, несся в кабинет и неистово орудовал ею под диваном.

– Мяу! – злобился кот, не сдаваясь, потом позорно пытался бежать, но бывал пойман за шиворот, обмокнут носом в собственную лужицу и безжалостно выкинут из дома.

«И поделом! – думал я, ополаскивая руки. – Одно только интересно: умышленно пакостит или тварь сия безмозгла, а потому – безответственна?»

Наконец я выбирался из дома – из тепла в промозглый февраль, ежился, нахохливался, по-черепашьи втягивал под шарф подбородок, щурил глаза на скудном утреннем свету, будто сослепу.

По давней традиции я сначала огибал угол дома и выходил в сад. Там все было серо и печально, как и бывает в эту пору года: поникшие яблони и груши, жеваная подгнившая травка на дорожках, остов обезводившегося в прошлом году колодца, древний орех с зубчатыми обломками там, где некогда были могучие ветки.

«У человека – инфаркты, у деревьев – надломы, – гладил я ореховую кору, старую, в глубоких морщинах и наростах. – Все, что случается на веку… Ничего не проходит даром…»

Еще я зачем-то заглядывал в колодец – там было неглубоко, каких-нибудь пять или шесть железобетонных колец, сухо и пыльно, дно было устлано остатками ореховых листьев, из коих высовывалась неизвестно как проскользнувшая сквозь звенья металлической решетки одинокая ветка. Еще один мир, колодезный космос, вселенная со своими законами и правилами бытия-небытия!

– У-у! – гудел я в этот провал и вслушивался.

Но колодец в ответ безмолвствовал – ни отклика, ни эха, ни движения воздуха, как и положено заброшенной мертвой планете, спящей миллионы лет – и еще одну осень и одну зиму.

И оттого мне становилось еще более тоскливо и одиноко. Я шел из сада, как уходят с поля боя, растеряв людей и знамена, а за спиной слетались уже вороны…

Улицами и закоулками я шел на бульвар, и во мне было пусто и глухо, как в высохшем колодце. Мне было жаль колодца – его выкопал некогда, задолго до моего рождения, дед, и, сколько себя помню, был этот колодец не чищен и полон темно-зеленой стоячей воды. В прошлом году я наконец взялся за него: вычерпал воду, очистил дно от песка и ила, – но вода тут же ушла, необъяснимо и странно. Как говорится, благими намерениями… А может быть, это наказание за какой-нибудь мой грех, давний и неведомый мне до срока?

Бульвар – мое любимое место в городе. Два ряда деревьев с расхристанными вороньими гнездами, умолкнувший фонтан с замусоренным дном, давно не крашенные скамейки, относительное безлюдье – так покойно бывает еще только на кладбище или в сквозном лесу на поляне. И напротив, меня бесят базары и вокзалы. И отвращают больницы. Недаром, думаю я, животные и птицы уходят умирать или зализывать раны в потаенные уголки, с глаз долой, а людей свозят в одно отвратное место и приходят смотреть на их агонию, словно в зоопарке глазеют на приморенных обезьян.

Впрочем, сие – эмоции, а ведь бывает еще жизненная необходимость…

И вот я шел по бульвару, подняв воротник и засунув руки в карманы. Безветренно, пыльно, бесснежно, градусник, наверное, на нуле. Я шел и думал: хорошо жить на свете, но и очень печально. Через какие-нибудь пятьдесят лет меня не будет, и это печально; но не менее печальным было бы, будь все это вечно: работа, сухость во рту, боль в спине, необходимость жить и общаться. Наверное, правильнее всего было бы даровать каждому возможность выбора! Выбора – жить или умереть, по крайней мере. Выбора мгновения, когда это настанет. Безболезненного выбора, как у гиперборейцев, когда смерть наступает только от пресыщения жизнью. Думаю, в таком случае и перенаселения не было бы – не такая у нас светлая жизнь, чтобы цепляться за нее изо всех сил! Но выбор – за пределами наших возможностей и потому мучит недостижимостью, как и все на свете, что нам не дано.

Но я, как всегда, отвлекся, – а ведь я шел по бульвару, солнца не было вот уже две недели и потому казалось: силы из меня уходят – с каждым мгновением этого проклятого февраля. Мне все больше хотелось вернуться домой и лечь в постель – так наваливалась и давила утомленность прожитой уже жизни.

«Господи, а что же тогда впереди? – думал я и об этом тоже, точно впереди ничего хорошего уже не ждало меня. – Все одно и то же, и завтра будет то, что было уже вчера. И люди будут такими же, только вырастут другие дома и деревья. И бульвар, может статься, исчезнет – а люди все так же будут ходить здесь, жить и умирать, и все будет однообразно, как круговорот воды в природе».

В кофейне я раздевался и садился у окна – за стеклом, отделяющим меня от бульвара. Здесь было тепло, ненавязчиво звучала музыка. И бульвар оставался рядом со мной – протяни только руку и коснешься какого-нибудь предмета – ветки, дерева, облицовочной плитки фонтана, – но вместе с тем становился как бы виртуальным, будто недавнее прошлое, будто мгновение, только что миновавшее.

«Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от самого себя ушел…»

Там, в недавнем прошлом, из невидимой мне тучи вдруг посыпались, полетели редкие продрогшие снежинки, здесь, сейчас, пахнуло от чашки густым горячим кофе. Все смешалось, с каждым мгновением что-то уходило и взамен тут же приходило новое; и это непреднамеренное течение оставалось непрерывным, неожиданным, и звалось оно просто: жизнь.

Новый день зачинался – а старый все не заканчивался во мне…

Читать фрагменты других книг
Читать фрагмент
Лачин, Катя Медведева, Михаил Стародуб, Елена Сафронова, Александр Товберг, Сергей Мерсов, Алексей Баев, Елена Ханен, Маргарита Пальшина, Лариса Теплякова, Юрий Солодов, Михаил Стригин, Инна Ким, Михаил Полюга, Светлана Волкова, Елена Крюкова - Симфония судеб

Лачин, Катя Медведева, Михаил Стародуб, Елена Сафронова, Александр Товберг, Сергей Мерсов, Алексей Баев, Елена Ханен, Маргарита Пальшина, Лариса Теплякова, Юрий Солодов, Михаил Стригин, Инна Ким, Михаил Полюга, Светлана Волкова, Елена Крюкова

4,9

(8)
Читать фрагмент
Читать фрагмент
Читать фрагмент
СкороКнижный режим