Оглавление
- Часть первая
- Глава I. В царстве снов
- Глава II. Под мраморным портиком
- Глава III. Гермес
- Глава IV. Афродита
- Глава V. Рим
- Глава VI. Культ Изиды
- Глава VII. Истина
- Глава VIII. Иудей
- Глава IX. Римлянин
- Глава X. Трибун
- Глава XI. За водою
- Глава XII. Миррина
- Глава XIII. Волей-неволей
- Глава XIV. Цезарь
- Глава XV. За кубком фалернского
- Глава XVI. В оружейной зале
- Глава XVII. Скрытное сердце
- Глава XVIII. Благая весть
- Глава XIX. На арене
- Глава XX. С трезубцем и сеткой
- Часть вторая
- Глава I. Подслушивающий раб
- Глава II. Нападение и отпор
- Глава III. Furens quid femina
- Глава IV. Кубок любви
- Глава V. Surgit amari
- Глава VI. Увядшие листья
- Глава VII. Навет
- Глава VIII. Слишком поздно
- Глава IX. Западня
- Глава X. От Сциллы к Харибде
- Глава XI. Правила «семьи»
- Глава XII. Учитель фехтования
- Глава XIII. Эсквилин[32]
- Глава XIV. Церковь
- Глава XV. Воскресший
- Глава XVI. «Morituri»
- Глава XVII. Германская стража
- Глава XVIII. Занятие цезаря
- Глава XIX. В безвыходном положении
- Глава XX. Тихая пристань
- Часть третья
- Глава I. «Царство, восставшее на себя»
- Глава II. «Лев от Иуды»
- Глава III. Мудрость змеи
- Глава IV. Владыки мира
- Глава V. Благовестие
- Глава VI. Разрыв
- Глава VII. Обвиненный в государственной измене
- Глава VIII. Синедрион
- Глава IX. Исповедники
- Глава X. Зилот из зилотов
- Глава XI. «Распущенный легион»
- Глава XII. Вера
- Глава XIII. Фанатизм
- Глава XIV. На заре
- Глава XV. Первый камень
- Глава XVI. Ценой жизни!
- Глава XVII. Орлы над трупом
- Глава XVIII. Победа
- Главная
- 📚 Книги
- Гладиаторы
- Читать онлайн
- Глава VI. РазрывГлава VI. Разрыв
Глава VI. Разрыв
Печально вошел в свой шатер начальник распущенного легиона, после того как он разошелся с Плацидом по окончании военного совета. Он также обманулся в своих ожиданиях и был недоволен. Продолжительность осады утомила его; опустошения, произведенные болезнью среди его людей, беспокоили его и портили ему настроение; ко всему этому присоединялось нетерпение, получить свою долю добычи. Излишне говорить, что Гиппий был расточителен в своих издержках и привык к роскоши. Подобно наемникам, которыми он предводительствовал, он рассчитывал на иерусалимскую казну, чтобы заплатить своим кредиторам и добыть деньги, необходимые для будущих излишеств. В распущенном легионе уже не было ни одного человека, который бы не подсчитывал, что стоит эта золотая кровля, возбуждающая столько зависти, и какова приблизительно будет его часть, когда крыша будет обращена в монеты. Народная молва не преминула увеличить в десять раз общую сумму богатств и драгоценностей храма. Осаждающие были уверены, что всякий солдат, которому выпадет счастье войти в храм с мечом в руке, будет обогащен на весь век, а гладиаторы были людьми, неспособными отступать перед опасностью или пролитием крови, лишь бы дойти до такого результата.
Но есть враг, поражающий войско несравненно вернее, чем тот, с которым приходится встречаться лицом к лицу на поле битвы. Этот враг берет свою добычу десятками, когда войско спит в палатках или бодрствует, прогуливаясь в латах на солнце. Имя его – мор, и всякий раз, как человек готовится нанести поражение человеку, этот враг парит над враждебными массами и берет отовсюду львиную долю.
Отчасти вследствие прежних привычек гладиаторов, отчасти по распущенности их дисциплины, этот враг свирепствовал в их рядах сильнее, чем во всех иных местах лагеря. Видя, как с каждым днем они численно уменьшаются и слабеют, Гиппий начинал опасаться, что они не в силах будут играть в приступе ту прекрасную роль, какая им предназначена, и уже это одно разочарование было довольно неприятным. А между тем к этой неприятности присоединялось только что слышанное им предложение о сдаче города, на которое Тит, по-видимому, смотрел благосклонным оком и которое неизбежно влекло за собой разделение на равные части всех сокровищ, составляющих военную добычу. И теперь, когда таким образом выходило, что гладиатор и легионер получат поровну, раздражение Гиппия доходило до неистовства. На военном совете он изложил Титу действительное положение своего легиона – он не был человеком, способным прикрываться ложью при каких бы то ни было обстоятельствах, – но теперь он каялся в своей искренности и проклинал час, когда сел на судно в Сирию, с сожалением думал о Риме и склонялся к мысли, что, в сущности, он был счастливее и ему гораздо больше везло в амфитеатре.
Проходя среди своих палаток, он встретился со стариком Гирпином, и тот сообщил ему, что другие двадцать гладиаторов оказались пораженными болезнью спустя час после последней смены караула. При таких обстоятельствах много значил и один день, а между тем надо было потерять целых два дня в переговорах, хотя бы даже набег и должен был произойти вслед за тем. Это соображение представляло мало утешительного, и Гиппий вошел в свой шатер в нервном состоянии, грозно насупив брови.
Для солдата это было роскошное жилище, украшенное военными трофеями, дорогими шалями, золотыми и серебряными кубками и другими драгоценными предметами, расставленными там и сям. Здесь была даже фарфоровая ваза, наполненная свежими цветами и поставленная между двумя сосудами с вином, а блестящее зеркало с изящным гребнем, прислоненным к его подпорке, свидетельствовало о том, что хозяин особенно тщательно заботится о своей наружности, или, скорее, о том, что в палатке, за ярко-красной занавеской, скрывавшей другое отделение, находится женщина. Отставив зеркало и бросившись на ложе, покрытое леопардовой шкурой, Гиппий поставил на землю свою тяжелую каску и гневным тоном спросил кубок вина. После вторичного требования красная занавеска раздвинулась, и перед ним явилась женщина.
Бледная, надменная и полная самообладания, неукротимая и сохраняющая свой вызывающий вид даже во время унижения, Валерия в самом падении, казалось, сохраняла свое превосходство. И перед этим человеком, которого она никогда не любила, но для которого в минуту безумия пожертвовала всем, она остановилась со спокойной осанкой, как госпожа перед рабом.
Красота ее не уменьшилась, хотя изменила свой характер и сделалась более суровой и холодной, чем прежде. Она казалась менее женственной, но более почтенной и благородной. Правда, глаза ее не глядели так любовно и весело, что когда-то составляло их величайшую прелесть, но они все еще были так же живы и обворожительны. Черты лица и ясно обрисовывающиеся формы приобрели суровое, величественное достоинство вместо миловидной и изящной девической грации. В величественной одежде сказывалась восточная пышность, которая очень шла к ее красоте.
Когда Валерия покинула Рим, чтобы разделить судьбу гладиатора, она не могла даже оправдывать свое безумие ослеплением. Она знала, что покидает друзей, богатство, положение, все жизненные преимущества ради чего-то такого, что имело для нее мало значения. Она считала себя совершенно отчаявшейся, павшей, забывшей о своей женской роли. Это было для нее возмездием за то, что она не могла отрешиться от своей женской натуры и заглушить тот голос, какой не может подавить в своем сердце никакая женщина.
Несколько времени – может быть, благодаря перемене места, путешествию, возбуждению от сделанного ею безрассудства, решению жить по собственной воле и открыто делать вызов всем – она как бы не сознавала своего несчастия. Иногда ей приходило в голову одеваться в латы и одежду гладиаторов, и среди «распущенного легиона» говорили даже, что она билась в строю не в одной отчаянной попытке взять город. Правда, что вне шатра она никогда не показывалась в женском платье, какое носила в палатке. Тит не преминул бы заметить это резкое оскорбление дисциплины лагеря, и не один храбрый гладиатор не без волнения сообщал потихоньку своему товарищу, что в такой шайке, как их, она могла бы не быть замеченной и не покидать их. Но это был только шепот, так как гладиаторы слишком хорошо знали своего начальника, чтобы открыто осуждать его поведение или пытаться узнать то, что он хотел держать в тайне.
Тем не менее отклонения, столь враждебные всем инстинктам женской натуры, не замедлили вызвать чувство оскорбления в знатной римской даме, и так как осада, с своими удачами и неудачами, длилась все дольше и дольше, то бремя, под которое она добровольно подставила свою белую, гордую шею, становилось слишком тяжелым. Ей до отвращения надоел длинный ряд белых палаток, палящее небо Сирии, звон оружия, передвижения войск, постоянный звук рожка, вечная смена караулов и однообразная, надоедливая рутина лагеря. Она ненавидела знойную палатку, с ее душным воздухом и теснотою, и ко всему этому начинала ненавидеть того человека, с которым разделяла это жилище и его неудобства.
Не сказав ни слова, она протянула ему кубок вина. Стоя перед ним, в своей холодной, презрительной красоте, она не говорила с ним ни взором, ни жестом. Казалось, мысленно она была за сто миль отсюда и не подозревала о его присутствии.
Он вспоминал о том времени, когда все было совсем по-другому. Он вспоминал, как в начале их знакомства его приход вызывал улыбку удовольствия на ее устах и дружеский взор ее глаз. Может быть, это делалось только напоказ, но во всяком случае это было так, и что касается его, то он чувствовал, что эта женщина владела им настолько, насколько могла владеть им. Эта холодность и презрение были для него тяжелы. Он был уязвлен и вследствие своего жестокого и неуравновешенного характера снова пришел в раздражение.
Осушив кубок, он отбросил его далеко от себя гневным движением. Золотая чаша покатилась по полу шатра. Она не показала виду, что хочет поднять ее и снова подать ему.
Гиппий с яростью посмотрел на нее, и его глаза встретили долгий и презрительный взгляд Валерии, которого он почти испугался, так как он леденил его сердце. У этого огрубевшего, развратного, по горло погруженного в жестокость и преступление человека было слабое место, в которое она могла когда угодно наносить ему раны, так как он любил бы ее, если бы она того захотела.
– Меня очень утомила эта осада, – сказал он, откидываясь на ложе с деланым хладнокровием, – утомила эта ежедневная рутина, бесконечные совещания, знойный климат и, ко всему, этот удушливый воздух, в котором человек едва может дышать. О, если бы боги дали мне никогда не видеть этой проклятой палатки и ничего заключающегося в ней!
– Тебе это не могло надоесть так, как мне, – проговорила она тем же раздражавшим его холодным и презрительным тоном.
– Для чего же ты шла сюда? – спросил он с горькой усмешкой. – Никому не нужна изнеженная и изысканная женщина в солдатской палатке, и наверное тебя никто не просил приходить сюда.
Она слегка вздохнула, как будто что-то задело ее за живое. Но она тотчас же овладела собой и спокойно, презрительно отвечала:
– Милые слова и благородные мысли, во всех отношениях! Именно этого я и должна была бы ожидать от гладиатора.
– Было время, когда ты крепко любила «семью»! – с гневом воскликнул он и, смягченный воспоминанием о том времени, прибавил более мягким тоном: – Валерия, зачем ты так любишь ссориться со мной? Не то было, когда я приносил тебе тупые мечи и рапиры к твоему портику и лез изо всех сил, чтобы сделать из тебя лучшую фехтовальщицу в Риме, где ты была самой красивой женщиной. То были счастливые дни! То же было бы и теперь, если б у тебя было сколько-нибудь здравого смысла. Разве ты не можешь понять, кому из нас двоих нужно идти на уступку, когда мы ссоримся? Какая опора остается тебе, кроме меня?
Ему следовало бы остановиться на нежном воспоминании. Доводы, особенно если в них есть хотя бы тень правды, являются для гневной женщины тем же, чем бандерилья40 для иберийского быка. Ее блеск скорее раздражает его, чем пугает. Чем глубже колет его острый конец, тем яростнее мечется животное во все стороны, но тем яростнее и упрямее продолжает нападение. Всего более раздражала Валерию и увеличивала ее гнев мысль о том, что она нуждается в гладиаторе.
Холодные глаза ее метали молнии, но она не хотела доставить ему удовольствие и показать, что он возбуждает ее гнев. И она сдерживалась, готовая разразиться. Если бы она любила его, она могла бы убить его в подобном состоянии духа.
– Спасибо тебе за то, что ты обо мне вспомнил, – сказала она с горечью – Неудивительно, что женщина из рода Муциев иногда забывает свои обязанности по отношению к Гиппию, отставному гладиатору Патриций, может быть, смотрел бы на это благосклоннее, но я не имею права упрекать начальника бойцов за его плебейское происхождение и воспитание.
– Клянусь Геркулесом! Это уже слишком! – воскликнул он, выпрямляясь на своем ложе и скрежеща зубами от ярости. – Как? Ты упрекаешь меня за мое происхождение? Ты поносишь меня за то, что я не жеманюсь, не имею белых рук и слова не тянутся из моих уст, как мутное вино! Ты, изящная женщина, знаменитая красавица, уважаемая патрицианка, подъезд которой был вечно загроможден золочеными повозками, а лектика окружена всеми молодыми Нарциссами Рима, пошла искать своих любовников в амфитеатр! И там, осмотрев взглядом знатока формы, силу и ловкость обнаженных атлетов, ты не нашла ничего лучшего по своему вкусу, как старого Гиппия, измученного усталостью, грубого, резкого и хотя с виду самого невзрачного, но самого сильного…
Гроза медленно усиливалась, но Валерия изо всех сил сдерживала себя.
– Это действительно был странный вкус, – отвечала она, – и никто не может так дивиться этому, как я.
– Не столь странный, как ты думаешь! – вскричал он, немного противореча самому себе. – Не воображай, что ты была единственной матроной в Риме, которая гордилась вниманием гладиатора Гиппия. Я говорю тебе, что я мог бы выбирать из сотни благородных девиц и матрон, более красивых, чем ты, да и с лучшей славой. Любая из них сочла бы за счастье быть здесь, на твоем месте! Я напрасно беспокоился, переправляя тебя сюда, но мне думалось, что ты была более способна выдерживать трудности похода и меньше всех могла прожить без меня. Вот почему я избрал тебя – скорее из сострадания, чем по любви.
– Наглец! – прошептала она сквозь зубы. – Изменник и негодяй! Наконец-то мне нужно сказать тебе всю правду и открыть тайну, которую я скрывала от тебя все время! Одна только эта тайна не дала мне пасть под тяжестью этих печальных дней, с их ежеминутными унижениями; она была для меня болезнью и лекарством, раной и бальзамом, самым беспощадным наказанием и самым отрадным утешением. Узнай же, если тебе этого хочется! Неужели ты думаешь, что когда-нибудь такая женщина, как я, могла любить подобного тебе человека? Неужели ты можешь думать, что когда-нибудь ты был для Валерии чем-нибудь другим, а не рукоятью кинжала, не ручкой дротика или тетивой лука, с помощью которых она могла бы нанести тяжкую рану сердцу другого? Слушай, когда ты домогался моей любви, я считала себя женщиной отвергнутой, опозоренной, отчаявшейся. Я любила того, кто был благороднее, прекраснее, лучше тебя. Ты гордишься своей неукротимой отвагой и зверской силой, а он был вдвое сильнее и в тысячу раз отважнее самого храброго из вас. Я любила его – слышишь ли ты, – как никто никогда не любил мужчину, с полным и всецелым самоотречением, я жаждала только одного – беззаветного самопожертвования, а он пренебрег мной – не так, как ты, с грубой и зверской откровенностью, наполовину уменьшающей горе, – нет, с такой добротой, нежностью и благородством, что он стал еще дороже моему сердцу, когда я рвалась к нему, а он удалялся от меня. Я избрала тебя, потому что он пренебрег мной, как избрала бы какого-нибудь из своих либурийцев, если б знала, что, делая так, я могла бы глубже оскорбить его или заставить меня более ненавидеть. Ты учитель бойцов, я это знаю. Ты хвалишься своим талантом защищаться и увертываться, наносить удары и принимать их и с одного взгляда верно судить о слабых и сильных сторонах противника. Обидела ли я тебя чем-нибудь? Ты считал себя любовником знатной и благородной матроны, предметом ее прихоти, любимцем, которому она не отказывала ни в чем, даже в своем добром имени, а между тем она все время смотрела на тебя как на простой прут, каким можно побить раба. Слышишь ли ты, раба! Да, тот, кого я предпочла тебе и толпе людей, лучше тебя, кого я так страстно любила и еще безумно люблю и теперь, – не кто иной, как твой ученик Эска, варвар, раб!
До этой минуты гнев сдерживал ее, но при имени Эски она разразилась потоком слез. В глубоком унынии она опустилась на пол и зарыдала, закрыв лицо обеими руками.
У него хватило бы духу ударить ее, если бы она не была в такой жалкой позе, до такой степени ее слова раздражили его и привели в ярость. И он не мог придумать ничего обиднее для нее, как посмеяться над ее отвержением.
– Твой любовник, – сказал он, – в эту минуту в стенах города. С порога этого шатра ты бы, пожалуй, могла увидеть его на укреплениях, если бы он, как настоящий раб, не ленился делать дело. Подумай, надменная матрона, так сильно расположенная к рабу и гладиатору, что тебе нужно сделать только пятьсот шагов, чтобы быть в его руках. И уж, конечно, еврейские часовые и римские гвардейцы опустят свои копья перед тобой и пропустят тебя, если узнают, зачем ты идешь. Но будет. Вспомни, кто ты, что ты такое теперь, а главное, не забывай, где ты и как ты сюда попала. У меня было слишком много терпения, но оно истощилось до конца. Ты в шатре солдата и должна знать солдатский долг – безусловное повиновение. Подними кубок, который я бросил. Налей его и принеси мне сюда, не говоря ни слова!
К великому его удивлению, она тотчас же встала, чтобы повиноваться ему, и вышла из палатки твердой походкой и со спокойным лицом. Он мог только заметить, что, когда она вернулась с кубком, красные капли вина капали с ее белых дрожащих пальцев, хотя она смотрела ему в лицо так гордо и твердо, как никогда. Рука могла дрожать, но сердце было твердо и отважно. Кровь Муция, столь мужественного в счастье и несчастье, никогда не кипела в жилах его потомков так бурно и стремительно, как в ней. В несколько секунд, употребленных на поднятие кубка, Валерия приняла твердое решение.