Глава XVII. Германская стража

Страшная суматоха царила во дворце цезаря. Гражданская война, уже несколько часов терзавшая столицу, и смута, господствовавшая в каждом квартале города, подняли тревогу и до известной степени возбудили бдительность войск, еще стоявших на стороне Вителлия. Но недавние события сильно ослабили дисциплину, которой так славились римские солдаты, и, конечно, сомнительна была верность, обусловливавшаяся только жалованьем и случаями грабежа, тем более что эти люди уже привыкли видеть, как переносилась диадема с одного счастливого полководца на другого в течение каких-нибудь месяцев. Может быть, только германская стража представляла единственных солдат, на которых сколько-нибудь мог положиться Вителлий, но и эта стража, вследствие кровопролитий и дезертирства, сделалась очень немногочисленной, и остающимся солдатам, хотя и отличавшимся испытанной верностью, недоставало качеств, составляющих военную силу У них была только физическая сила и отчаянная отвага – доблести, принесенные ими с севера, со своей родины.

А между тем они были последней надеждой императора. В этот вечер они занимали дворцовые сады, сжигая в огне своих бивуаков ветви величественных кедров или вырывая экзотические растения, чтобы бросить их в пламя. Видя эти гигантские фигуры, двигающиеся туда и сюда при свете огней, римские граждане испытывали дрожь, перешептывались и указывали пальцем на того или другого из них, как будто это были полулюди-полудемоны. А проходивший солдат гордо поднимал свой султан, рассказывая, что это были за враги, над которыми легионы одержали победу, и затем входил в таверну, чтобы прославить свою удаль за счет какого-нибудь простоватого горожанина, захваченного в толпе.

Один из этих германских наемников мог бы служить образцом всех других. Он стоял на страже у тесной двери, выходившей в дворцовые сады, и был первым препятствием, какое встретил Эска, вышедший из Эсквилина, с целью открыть составленный против цезаря заговор.

Высокорослый солдат стоял, опираясь на свое копье, и его сильные мускулы рельефно обозначились на теле при свете горевшего сзади него бивуачного огня. При виде его в уме Эски возникло много трогательных воспоминаний о его воинственной юности, когда он рядом с подобными героями и в таком же вооружении сражался, хотя и напрасно, против дисциплины и стратегии завоевателей.

Часовой был чуть-чуть постарше Эски, черты лица его были приятны и отличались юношеской свежестью. Широкая грудь и дюжие плечи свидетельствовали о полном расцвете сил. Он казался страшным противником в одиночном бою и мог бы помериться с десятком лучших людей из первого ряда легионов. Его облекала длинная белая хламида, спускающаяся до колен и застегнутая на шее золотой застежкой. Щит и шлем были из того же металла, хотя случай и не был особо торжествен, а только грозил ему вероятной смертью еще до наступления утра. Кончик копья и сабля были сделаны из стали самого крепкого закала, и последнее оружие казалось особенно ужасным. Гораздо длиннее римского меча, употреблявшегося только в схватке, оно наносило такие удары, которые рассекали шлем и кололи мрамор. В мощной руке германцев, размахивавших им с легкостью тросточки всадника, это оружие должно было делать ужасные бреши в рядах врага, расстраивая его линию и нарушая боевой порядок.

Несмотря на воинственный вид оружия и осанки, лицо стража было красиво и нежно, как лицо женщины. Светлый пушок едва лишь показывался на его подбородке, и золотистые кудри распадались из-под каски по его шее. В светло-голубых глазах было кроткое, неопределенное выражение, когда он небрежно смотрел вокруг себя. Но уже издавна римляне знали, что эти глаза умеют метать молнии в ту минуту, когда скрещиваются сабли, и выражать непобедимую ненависть и вызов, когда смерть делает их неподвижными.

При виде этого стража-варвара Эска испытал чувство симпатии и расположения к нему. Это последнее чувство, быть может, подсказало ему план, с помощью которого он мог бы пройти во дворец. Остановившись в нескольких шагах от часового, который поднял голову и крикнул «Кто идет?», лишь только услышал шум шагов, бретонец отстегнул свою саблю и бросил ее между собой и стражем, чтобы показать, что он просит покровительства и не имеет враждебных намерений.

Тот пробормотал на своем языке какие-то непонятные слова. Было ясно, что он не знал латинского языка и что разговор им нужно вести только знаками. Впрочем, это не осложняло, а уменьшало трудность, и Эска с облегчением заметил, что германец не подумал сзывать товарищей или прибегать к насилию.

Часовой, казалось, ничуть не боялся одного человека, кто бы он ни был – друг или враг, – и благосклонным взором смотрел на наружность Эски, имевшего фамильное сходство с его соотечественниками. Он позволил ему подойти к себе, спрашивая его посредством знаков, на что бретонец отвечал подобным же образом, совершенно не зная их значения, но горячо надеясь на то, что результатом всех этих таинственных жестов будет пропуск его внутрь.

В таких обстоятельствах эти два человека не способны были понять друг друга. Через минуту германец казался совершенно сбитым с толку, и он сказал на своем языке пароль соседнему человеку, видимо подзывая его к себе. Эска слышал, как это же самое слово было повторено много раз, пока, наконец, шум не смолк под деревьями. Там, без сомнения, был отряд стражи, поставленный вокруг дворца цезаря.

Между тем германец запретил Эске приближаться к его посту на длину своего копья, отстранив его задним концом этого оружия, хотя и с благодушным видом, и не позволил ему поднять и снова подвязать саблю. Он делал при этом те же знаки, выражавшие сердечность и дружбу, но, хотя Эска отвечал ему с тем же жаром, однако он ни на шаг не приблизился к внутренности сада.

Вдруг тяжелый шаг вооруженных людей донесся до его ушей, и центурион, в сопровождении шестерых солдат, показался у дверей. Вновь пришедшие и по росту, и по лицу были очень похожи на позвавшего их часового, но их начальник говорил по-латыни, и Эска, успевший обдумать свой план, не колеблясь отвечал на вопрос германца-центуриона.

– Я из твоей дивизии, – сказал он, – хотя я из более далеких стран севера, чем твой отряд, и говорю на другом наречии. Нас распустили только вчера по письменному приказу цезаря. Оказалось, что этот приказ был фальшивым. Мы расселись по римским тавернам, но глашатай, делавший обход, увидел меня, приказал мне вернуться и немедленно занять свой пост. Он сказал, что мы должны собраться в окрестностях, найти пост во дворце и присоединиться к нему до возвращения наших начальников. Я простой варвар, я почти не знаю Рима, но ведь дворец здесь? И ты ведь центурион германской стражи?

Говоря эти слова, он стоял вытянувшись, отдавая солдатскую честь, и центурион, не сомневаясь, поверил его басне, тем более что известная часть войск цезаря была недавно распущена в тот момент, когда ее услуги казались в высшей степени необходимыми. Взяв оружие Эски, он сказал что-то на своем языке часовому и затем обратился к бретонцу.

– Ты можешь идти на пост, – сказал он, – мне не в тягость получить еще несколько человек из нашей же компании. В эту ночь, наверное, нам понадобятся все люди, каких только мы можем собрать.

Проводя его через сады, он задавал ему много вопросов о силе противной партии, о состоянии города и вообще о настроении граждан в отношении Вителлия. Эска увертывался изо всех сил, пользуясь, когда было возможно, предположениями и в критических случаях оправдывая свое незнание тем, что все время после роспуска он провел в тавернах. Центурион поверил в это оправдание, так как знал вкусы и привычки своей дивизии.

Меж тем они подошли к огню бивуака, и, как ни незначителен был воинский опыт Эски, однако он тотчас же понял, какая огромная опасность грозит дворцу в случае нападения. Рослые германцы шатались и слонялись туда и сюда при свете пылающих головней, как будто они собирались здесь только для того, чтобы попировать, попеть и повеселиться. Вино текло ручьями, и кубки, из которых его пили, вполне соответствовали благородной жажде этих скандинавских борцов. Даже сами часовые по временам из-за прихоти или наглости оставляли свой пост, подходили к костру, громко хохотали, осушали полные стаканы и спокойно возвращались на свое место как ни в чем не бывало. Всякого новопришедшего они принимали с огромным удовольствием, так как видели в этом повод снова пить, и, хотя Эска был доволен, видя, что никто из них, кроме центуриона, не знал латыни и, следовательно, ему не нужно было бояться нового допроса, однако он понял, что они не пропустят его, прежде чем он не окажет им честь и не выпьет за их здоровье не один огромный кубок грубого и крепкого сабинского вина.

Рассчитывая на свою молодость и здоровье, твердо решившись не терять головы, бретонец согласился выпить этот солдатский долг к удовольствию угощавших. Минуты казались ему слишком длинными, но тем временем, пока германцы пели, пили и делали на своем языке замечания на его счет, он обдумывал свои планы. Он отлично знал, что объявить тотчас же, что ему известен заговор против цезаря, и потребовать от центуриона, чтобы тот провел его к императору, значило бы разрушить свое предприятие, возбудить сильное подозрение в том, что сам он убийца и союзник заговорщиков. Если бы он обеспокоил известием начальника, то, быть может, число часовых было бы удвоено и пьянство прекращено, но Эска ясно видел, что сопротивление стражи, находящейся внутри дворца, тем силам, какие приведет его старый начальник, будет невозможно. Единственным средством, остававшимся для императора, было бегство. Если бы Эска мог пройти к нему и лично говорить с ним, он, казалось ему, сумел бы склонить его бежать. Однако в этом-то и заключалась трудность. Не всякий, желающий видеть монарха в его дворце, может достигнуть этого, хотя бы даже речь и шла о его личном спасении. Впрочем, Эске уже удалось проникнуть внутрь садов, и успех воодушевлял его упорствовать в своем предприятии.

Хотя германцы считали себя более бдительными, чем обыкновенно (до такой степени уже упала хваленая дисциплина гвардий цезаря), однако они стояли небрежно и беспорядочно, под влиянием выпитого вина, и их внимание, возбужденное приходом нового лица, рассеялось после новой песни и новой бутылки. Под предлогом, что ему нужно отдохнуть, Эска отошел от местечка, наиболее освещенного светом бивуачного огня, позаимствовал плащ у одного грубого товарища с зычным голосом, расположился под кустом и притворился крепко спящим. Мало-помалу, скользя по земле, он скрылся из их глаз, оставив на месте свой плащ, расположенный так, как будто там кто-либо спит, и быстро направился ко дворцу, куда вели его многочисленные огни.

Какая-то тревожная новость, видимо, уже предупредила его. Толпа рабов, мужчин и женщин, по преимуществу греков и азиатов, выходила через все выходы и расходилась по садам с видимым страхом. Бретонец не мог не заметить, что никто из них не шел с пустыми руками, а ценные предметы, какие они уносили с собой, ясно показывали, что у них уже не было намерения возвращаться. Проходя мимо, они не обращали на него большого внимания. Только некоторые, наиболее робкие, завидя его высокий рост, отступали чуть-чуть в сторону и ускоряли шаги, тогда как другие, видя, что он без оружия (он оставил свою саблю германцам), делали ему презрительные жесты и бросали грубые насмешки, в уверенности, что варвар не поймет их слишком скоро, чтобы успеть отомстить.

Таким образом, Эска пришел к обширному фасаду дворца. Здесь трубили рожки, и германские стражники строились в боевой порядок, очевидно, с целью противиться нападению. Нельзя было иначе понять выражения лиц этих людей и бряцания их тяжелого оружия. Хотя главный двор был переполнен ими, однако поток беглецов все еще стремился через боковые двери, и бретонец подумал, что теперь не так трудно проникнуть внутрь через одну из этих дверей. Бросив взгляд на этих красивых вооруженных мужчин, собиравшихся здесь с чисто солдатской скоростью, он подумал, что горсть людей, при всей своей слабости, будет защищаться достаточно сильно, чтобы дать цезарю время убежать. Он мог скрыться задами дворца или же, если эти зады уже оцеплены, мог переодеться, как один из тех многочисленных рабов, которые все еще бежали целыми массами. И, несмотря на недавно пробудившиеся чувства, Эска не мог удержаться от старых воспоминаний, не мог не пожелать сразиться в рядах этих мощных гвардейцев, хотя бы даже за такое дело, за какое приходилось стоять им.

Заметив одну дверь, выходившую на не занятую войсками террасу, Эска беспрепятственно вошел во дворец и начал переходить из комнаты в комнату, никого не встречая. Много драгоценных вещей было уже похищено отсюда, но все же их еще оставалось здесь довольно для того, чтобы возбудить зависть в самом богатом представителе Рима. Шали, оружие, драгоценности, статуи, вазы, ящички, застольные кубки были разбросаны в живописном беспорядке, и из многих мест хищное невежество похитило то, что имело сравнительно невысокую цену, оставив самые ценные предметы. Никогда, даже во сне, Эска не мог и представить такой величественной роскоши, какую он видел теперь. Несколько минут ум его был поражен и глаза ослеплены, так что в своем изумлении и благоговении он почти забыл о цели прихода. Однако нельзя было терять времени, а он напрасно искал вокруг себя какую-нибудь нить, которая могла бы в этой пустыне привести его к особе императора.

Залы сменяли одна другую до бесконечности, чем дальше, тем они становились великолепнее. Немного спустя Эска услышал шум голосов и, тотчас же перебежав на эту сторону, нашел в одном из покоев человек шесть, одетых в парадные одежды, с гирляндами на голове. Все они возлежали вокруг остатков пира, двух или трех бутылок вина и золотого рога изобилия, наполненного плодами и цветами.

Лишь только он вошел, эти люди вскочили на ноги, закричав «Вот они!», и столпились в одном углу, как стадо баранов, перепуганных собакой. Впрочем, заметив, что бретонец был один и безоружен, они, по-видимому, собрались с духом, и какая-то пузатая фигура, приблизившись к Эске, сказала прерывающимся голосом:

– Он не хочет, чтобы его беспокоили! Цезарь занят!.. Стойки ли германцы?

Его голос дрожал, и все тело трепетало от страха. Тем не менее Эска узнал своего собеседника. Это был его старый противник, Спадон, любимый придворный евнух, трепетавший за свою жизнь, но искупавший эту слабость своей верностью кормившей его руке.

Товарищи его стояли сзади, так же перепуганные и столь же похожие на баранов в стаде, но исполненные горячей надежды на то, что его благоразумие внушит ему немедленное бегство.

– Я тебя узнал, – быстро проговорила Эска, – это я ударил тебя вечером, в пылу гнева. Теперь это прошло. Я пришел спасти жизнь всем вам, так же как и цезарю.

– Как! – воскликнул Спадон, забывая прошлую обиду под влиянием минуты. – Ты можешь спасти нас? Ты можешь спасти цезаря? Так это, значит, правда? Смута перешла в бунт! Германцы отбиты, и все потеряно!

Остальные набросили свои плащи на плечи, стянули их поясами и тотчас же приготовились бежать.

– Стража может защищать дворец еще полчаса, – холодно отвечал Эска, – но император должен скрыться. Юлий Плацид сейчас придет во главе двухсот гладиаторов. Трибун хочет умертвить своего повелителя, и это так же верно, как то, что ты весь дрожишь.

Прежде чем он кончил говорить, в покое остался только он и Спадон. Характер трибуна был отлично известен даже придворным евнухам, и им нечего было более дожидаться. Но остолбеневший Спадон только смотрел на бретонца, ломая свои тучные руки и отвечая на его усиленные настаивания все той же фразой:

– Его приказания ясны: цезарь занят. Нельзя его беспокоить. Он сам сказал это… Цезарь занят!

СкороКнижный режим