Глава XV. Воскресший

Многочисленны были оргии, в которых участвовал трибун, после того как сделался их первым устроителем, и, конечно, он не избежал тех наказаний, которыми сама природа карает людей даже самого крепкого сложения, когда те упорно нарушают ее законы постоянными пиршествами и излишествами. Но никогда после своих долгих пиршеств с императором ему не приходилось испытывать такого полного душевного и телесного расслабления, какое он чувствовал, пробудившись от мертвого сна, последовавшего за выпитым в честь Валерии кубком. По мере того как он приходил в сознание, он чувствовал мучительное головокружение; бархатные подушки его ложа колебались и кружились в его глазах, не давая ему возможности точно определить, где он находится и как сюда попал. Поднявшись затем с большими усилиями, причем в его мозг как бы перекатился ком свинца, он почувствовал, что в каждой вене его кровь лихорадочно кипела, что его руки были бессильны и казались опухшими, рот пересох, губы сделались жестокими и голова страшно болела. Этот последний симптом был ему знаком и несколько успокоил его. Он вскочил на ноги, не ожидая, что столь резкое движение причинит боль всему его телу, затем, схватив со стола бокал, наполнил его до краев фалернским, и, преодолевая тошноту, какую вызывал один запах вина, осушил его до дна. Как он и ожидал, вино произвело моментальное действие – теперь он уже мог твердо стоять. Он положил руку на лоб и огромным усилием воли постарался связать в своем уме и осмыслить обстоятельства, причинившие ему такие ужасные страдания и такое умопомрачение. Постепенно, как будто перебирая одно за другим звенья цепи, он мысленно воспроизвел все, что делал днем, и, начав издалека, с самого полдня, достиг того, что недавнее прошлое становилось, так сказать, все осязательнее для его ума. Испытывая легкую дрожь от удовольствия и торжества, он вспомнил о посещении Валерии и о том, как его рука обвивала ее стройный стан на этом самом ложе. Где она была теперь? Блуждающим взором он поглядел кругом, почти рассчитывая найти ее в зале. В эту минуту глаза его остановились на подносе, где стояли два кубка, один из которых был выпит только наполовину.

Сказать, что у Плацида была совесть, значило бы придавать иной смысл словам. Этот руководитель, никогда особенно не докучавший ему с тех пор, как он сделался мужчиной, был до такой степени подавлен и заглушен, что стал просто лишь отрицательным качеством. Однако в настоящем ненормальном положении он почувствовал, как дрожь ужаса пробежала по его телу, когда он вспомнил о своем посещении Петозириса и о том яде, посредством которого он решил обеспечить молчание своего раба. Но прежде чем прошла эта дрожь, его уму внезапно представилась масса всевозможных соображений об ужасной тайне, известной Эске, о заговоре, который теперь во что бы то ни стало нужно было выполнить, об отчаянном предприятии, время которого приближалось с часу на час и которое необходимо было совершить сегодня вечером. На одну минуту он как бы застыл, увидя глубину бездны, на краю которой стоял. Но, как это всегда было с трибуном в затруднительных обстоятельствах, к нему возвратилась вся энергия, необходимая для борьбы с ними.

– Ну, по крайней мере, – прошептал он, опираясь рукою на стол, чтобы удержаться, – кубок почти пуст, и, вероятно, яд произвел свое действие. Сначала нужно удостовериться в трупе, а затем всегда будет время найти Валерию.

Если бы его телесные страдания были менее мучительны, он засмеялся бы злобным, сдержанным хохотом при мысли, как ловко обошел он женщину, которую любил. Теперь же его смех заменился гримасой, более выражавшей страдание, чем веселость. И, не попадая зубом на зуб, вздрагивая всем телом от конвульсий, нетвердым, неуверенным шагом трибун направился во двор, чтобы удостовериться собственными глазами, что мощное тело того, кто внушал ему такой страх, уже окоченело в объятиях смерти.

Первым чувством его был бы необычайно сильный страх, если бы только, гнев не подавил совершенно этого чувства, когда он увидел, что цепь и шейная колодка раба валяются на плитах. Очевидно, Эска убежал, и, что всего важнее, убежал, держа в своих руках жизнь своего недавнего господина. Но Плацид был одарен живым и продуктивным умом в измышлении внезапных комбинаций. Ему тотчас же пришла в голову мысль, что он был одурачен Валерией и что она убежала вместе с рабом.

Удар был жесток, но он возвратил ему присутствие духа и спокойствие. Пройдя быстро по коридорам и остановившись на несколько минут для того, чтобы смочить холодной водой свою голову и лицо, он вошел в залу пиршества; здесь он бросил взгляд на кубок, из которого пил в последний раз, понюхал его и даже, несмотря на происшедшее, попробовал содержащуюся в нем влагу. Снадобье было приготовлено так искусно, что во вкусе вина нельзя было почувствовать ничего подозрительного. По мере того как его физические силы восстанавливались, мозг его начинал работать сильнее, и теперь, рассуждая обо всех обстоятельствах, он пришел к верному заключению и решил, что Валерия переставила кубки с места на место, когда его внимание было рассеяно прелестями патрицианки. Он говорил себе также, что им был куплен яд, действие которого было несомненно, и не мог допустить мысли, что Петозирис осмелился, из одной любви к обману, дать вместо смертельного напитка простое снадобье. Трибун испытывал гордость, думая о том, что его мощное телосложение устояло даже против действия такого яда и что у него, столько раз ускользавшего из когтей смерти на поле битвы, в самом деле должен быть какой-то талисман, охраняющий его жизнь. Если бы даже в его ум и вошло подозрение, что яд находится в нем и, дав ему минутную передышку, воздействует после с большей силой, то безотчетный ужас этой мысли только побудил бы его с большим пылом воспользоваться остающимся временем, чтоб посвятить его своим делам и удовольствиям, оставив в стороне священный долг мести. Dum vivimus, vivamus33 – таков был девиз трибуна, и, хотя бы ему оставалось жить только час, он равномерно распределил бы его между любовью, вином и удовольствием делать зло.

Быстро, хотя и хладнокровно он осмыслил свое положение, как если бы он стоял во главе когорты, сжатой со всех сторон европейской армией. Приближающейся ночи суждено было увидеть либо его падение, либо возвышение. Скоро придут гладиаторы. Эска, должно быть, уже вошел во дворец и поднял тревогу. Почему же центурион цезаря еще не пришел с достаточной стражей, чтобы арестовать его в собственном доме? Он мог явиться каждую минуту. Не бежать ли ему теперь же, пока еще есть время? Это бегство лишило бы его блестящей будущности, какой он почти уже достиг. Нет!.. Ему удастся избежать и этого несчастия, как он избег столь многих других благодаря своей ловкости и хладнокровию. Человек, не останавливающийся ни перед чем, никогда не будет притиснут к стене. Покинуть свой дом теперь значило бы молчаливо признаться в своем преступлении. Наоборот, когда его найдут одного, беззащитного, ничего не подозревающего, это будет сильным доказательством его невинности. Здесь, по крайней мере, будет достаточный повод для того, чтобы предстать перед цезарем. А там что может быть легче, как обвинить раба в измене, убедить императора, что варвар замышлял покушение на жизнь своего господина, рассмешить старого обжору и весельчака, рассказав ему историю об отравленном кубке, а потом закончить ночь разгульной попойкой у царственного амфитриона?

А затем он стал бы руководствоваться теми приготовлениями к защите, какие ему удалось бы заметить во дворце. Если эти приготовления были бы ничтожны, он нашел бы возможность соединиться с Гиппием, и нападение сделалось бы еще более легким благодаря его присутствию внутри дворца. Если бы, наоборот, он заметил явное намерение сильно сопротивляться, заговорщики получили бы совет отложить на время свое предприятие. Предполагая худшее, он все же мог спасти свою голову, обвинив своих соучастников и выдав на смерть Гиппия и гладиаторов.

Совесть слегка кольнула его, когда он подумал о подобной альтернативе, но аргументы его своеобразной философии очень скоро заглушили эти укоры. Если бы его в самом деле застали председателем ужина, в котором принимали участие эти отчаянные люди, они могли бы защищаться, а он тем временем тотчас побежал бы к цезарю и немедленно принес бы всех их в жертву. Как бы то ни было, говорил он себе, он купил их и имел право пользоваться ими.

Между тем не замедлила бы прийти и Мариамна. Ей следовало бы прийти уже давно. Как бы грозно ни было будущее, час, полчаса, в крайнем случае четверть, должно было отдать ее обществу, и после этого, что бы ни случилось, он мог сказать себе, что по крайней мере не все его проекты потерпели неудачу. В ту именно минуту, когда он пришел к такому заключению, Эска увидел из своей засады бледного, осунувшегося, похожего на привидение трибуна, отдающего приказания касательно ужина.

Вечер проходил. Солнечные часы уже не указывали времени, и раб, на обязанности которого лежало считать время при помощи клепсидры34, бывшей тогда в моде, возвестил, что уже началась первая ночная стража. Следом за ним перед Плацидом предстал Автомедон, с опущенной головой, расстроенный, задававший себе печальный вопрос: не потеряет ли он благоволения господина, рассказав принесенные им новости. В самом деле, всегда опасно было докладывать Плациду о неуспехе какого-либо из его предприятий. Правда, он выслушивал говорящего спокойно и без видимого волнения, но рано или поздно ему всегда удавалось отплатить злополучному вестнику за те неприятности, какие ему причиняло его известие.

Лишь только юноша появился в зале, лицо трибуна прояснилось, однако по своей двуличности он скрыл даже от своего возницы то нетерпение, с каким ждал его возвращения.

– Ну, что? Ты отвел лошадей, не измучивши их? – спросил он с видом совершенного равнодушия.

Казалось, Автомедон почувствовал огромное облегчение.

– Ничуть не измучивши, благороднейший господин! – отвечал он. – Оарзес ехал со мной полпути, но он слез у священных ворот, и я ехал в повозке один, все время по Фламиниевой дороге. Рабы сейчас придут, а Дамазипп – о, господин, не гневайся! – Дамазипп… Ох, я очень боюсь, как бы он не умер на улице…

Робость совершенно овладела юношей. События вечера перепугали его, как только возможно, и, сделав жалостное лицо, он запустил пальцы в свои длинные волосы и громко заплакал.

– Как, бездельник! – громовым голосом сказал трибун, побагровев от ярости. – Так ты ее не привез? Болван! – прибавил он, с усилием овладев собой. – Где же то… то лицо, которое приказано было Дамазиппу привезти сюда сегодня вечером?

– Я скажу тебе правду, – воскликнул юноша, упав на колени и схватив край одежды своего господина. – Клянусь храмом Весты, я скажу тебе правду. Я приехал отсюда с повозкой на берега Тибра и поджидал там в тени… Югурте все не стоялось смирно… Вдруг Дамазипп принес на руках одну… одну женщину, положил ее в повозку и велел мне погонять во всю мочь. Мы ехали галопом, покуда не прибыли на Аппиеву дорогу. Тут нам пришлось переменить направление, потому что дома были в пламени, а на улице шла резня… Сципион пугался и рвался в сторону, а Югурта не хотел прорезать толпу… Мы сделали несколько шагов, как вдруг снова нас остановила процессия весталок, и я не мог проехать через нее. Мы остановились, чтобы пропустить их, и вдруг ужасный верзила схватил лошадей за узду, и мы опять стали, а тут тысяча солдат или по крайней мере легион окружили повозку. Они убили Дамазиппа, вытащили из повозки женщину и ее тоже убили… Сципион упрямился, а я перепугался и вернулся скорее, как только мог… и, ей-ей, это не моя вина!

В своем испуге Автомедон сильно преувеличил число сражающихся и испытанной им опасности. Он не признал гладиаторов, ум его был крайне смущен, и трибун с самого начала увидел, что он в состоянии будет дать своему господину только подобно этим несвязные показания.

– Я очень доволен, что с лошадьми не случилось ничего худого, – добродушным тоном сказал Плацид. – Ну, иди, поужинай и выпей чарку вина. Я сейчас снова пошлю за тобой.

Приятно удивленный Автомедон перед уходом поднял глаза на своего господина. Он заметил, что хотя его лицо было ужасно бледно, но оно хранило то твердое и решительное выражение, которое так хорошо знали все его слуги.

В самом деле, ему теперь необходимо было полное присутствие духа, которым он гордился, так как его чуткое ухо услышало шум и знакомое бряцание оружия. Кровь отхлынула от его сердца, когда он подумал, что, может быть, отряд цезаревой стражи в это время уже на его дворе. С огромным облегчением вздохнул он, увидев вместо султана центуриона голову великана Руфа, сопровождаемого его товарищами, которые почтительно и даже как-то недоверчиво входили в наружную залу.

Трибун умел моментально входить в нужную ему роль, и никто не мог поспорить с ним в этом искусстве. Впрочем, в данном случае он и в самом деле встречал их с сердечной радостью, так как посетители были желанными гостями, более даже, чем думали они сами.

– Привет вам, Руф, Люторий и Евмолп! – радостно воскликнул он. – Привет всем вам, храбрые гладиаторы и славные собутыльники! Это твои широкие плечи, старый Гирпин, вижу я там, позади? Славно! И Гиппий здесь, царь арены! Ну, милости просим! Стол накрыт, и хиосское вино вот тут меж цветов. Еще раз каждому из вас сердечный привет!

Гладиаторы, все еще несколько ошеломленные непривычным великолепием, бившим в глаза со всех сторон, отвечали своему амфитриону с меньшей, чем всегда, развязностью. Руф кивнул головой Люторию, чтобы тот ответил покрасноречивее, но галл, по своей необычайной скромности, в свою очередь сделал знак Евмолпу из Равенны, бойцу со сросшимися бровями, кривыми ногами, страшными мускулами и толстым хмурым лицом. Силач с беспокойством поглядел вокруг себя, по-видимому желая стушеваться, но, к его великому удовольствию, Гиппий вышел из рядов своих сотоварищей, привлекая к себе общее внимание. Евмолп тотчас же воспользовался моментом и проскользнул назад, за толпу.

Плацид ударил в ладоши, следуя азиатской моде, усвоенной самыми утонченными римлянами, и два или три раба явились на его зов. Гладиаторы, казалось, были поражены пышными одеяниями и красотой этих слуг.

– Пусть мои присутствующие здесь друзья займутся вином; мне надо сказать пару слов Гиппию, а затем и мы немедленно усядемся за стол.

С этими словами трибун отвел Гиппия в сторону, решив, что в этот момент, ввиду критического положения дел, лучше доверить ему все и положиться на безусловную верность, с какой эти люди выполняли свои договоры.

– Нам не приходится терять времени, – заметил он с беспокойством, отведя Гиппия в сторону от его подчиненных. – Случилось кое-что, вовсе не входившее в наши расчеты. Как ты думаешь, могут они нас услышать?

Начальник бойцов бросил на свою шайку равнодушный взгляд.

– Коли они углубились в эту игру, – сказал он, – так не услышать, если забьют тревогу на четырех углах лагеря. Не бойся, illustrissime! Это займет их до ужина.

Шайка разделилась на пары, и гладиаторы занялись своим излюбленным времяпрепровождением, старинным, как холмы Албании, и занесенным в Римскую империю династией фараонов. Развлечение сводилось к некоторому денежному риску и состояло в следующем.

Игроки сидели или стояли, оборотясь лицом к лицу и протянув левую руку, чтобы отмечать ход игры. Правой игрок показывал один или два, а иногда и все пять пальцев сразу, с невероятной быстротой, угадывая в то же время вслух общую сумму пальцев, поднятых им и его соперником, который делал то же самое. Угадавший верно выигрывал одно очко, что тотчас же и отмечалось на левой руке, остававшейся с этой целью неподвижной, на высоте плеча, и когда выходили все пять очков, партия начиналась снова. Ничего не могло быть проще и неинтереснее этой игры, а между тем она отвлекала внимание гладиаторов от всего, даже от перспективы насладиться ароматом фалернского вина.

– Теперь это ребята, – сказал пренебрежительно Плацид. – Но в одну минуту они станут мужчинами, а в эту ночь сделаются тиграми. Гиппий, раб убежал. Нам нужно нападать на дворец немедленно.

– Я это знаю! – спокойно отвечал тот. – В эту минуту германская стража меняет караул. Мои молодцы едва готовы, и теперь еще недостаточно темно.

– Ты это знаешь! – воскликнул Плацид, более раздраженный, чем удивленный холодностью своего сообщника. – Ты это знаешь и не спешишь со своими приготовлениями! Но знаешь ли ты, что у этого светловолосого варвара в руках и твоя, и моя голова, и все пустые головы наших умников-друзей, забавляющихся вон там? Знаешь ли ты, что цезарь, повинуясь своей свинской натуре, замечется, как загнанный вепрь, как только у него явится тень подозрения об опасности? Знаешь ли ты, что, быть может, ни один из нас не доживет даже до ужина, поджидающего нас в соседней зале? Из какого леса вырублен ты, если можешь хладнокровно смотреть в лицо, когда меч грозит и твоему, и моему горлу?

– Я могу защищать свое горло собственной рукой, – возразил тот, не смущаясь волнением своего хозяина, – и не имею обыкновения бояться опасности, прежде чем она наступит. А убежавшего варвара я видел собственными глазами, потому что нет еще десяти минут, как я оставил его в ста шагах от твоей двери.

Брови трибуна поднялись от неподдельного изумления.

– Так, значит, он еще не дошел до дворца?! – воскликнул он, говоря скорее сам с собой, чем с собеседником.

– О, конечно нет! Конечно еще не дошел! – подхватил спокойно последний. – Я же говорю, что видал его здесь, да еще в какой славной компании, – прибавил он с улыбкой.

Впервые удивление лишило трибуна самообладания.

– С Валерией? – спросил он, не успев подумать.

И только тогда, когда эти слова уже вырвались у него, он смутно почувствовал, что лучше бы ему было удержать свой язык.

Начальник бойцов вздрогнул и нахмурил брови. Но он еще прямее поднял голову, и тон его был более сух, когда он отвечал:

– Патрицианку Валерию я видел тоже, с час тому назад. Но подле нее не было никаких других рабов, кроме ее слуг.

Гнев, любопытство, неизвестность, ревность – масса различных душевных чувств переполнила сердце трибуна. Какое дело было у этого красавца-гладиатора в доме Валерии? Возможно было, в конце концов, что она ничуть не заботилась о рабе. Тогда чего же она хотела добиться у него после полудня? От него не ускользнула также и перемена в обращении Гиппия, после того как тот услышал имя этой прекрасной, кокетливой патрицианки. Ему не казалось даже невероятным, что гладиатор сам испытывал нежное чувство – если не более – к своей ученице. Судя о мужчинах и женщинах по себе и отлично зная, каким благосклонным взором смотрели женщины на этих служителей меча, трибун заподозрил, что могло быть справедливым в подобных чувствах и к чему они могли, по всей вероятности, привести.

С этой минуты Гиппий сделался для него ненавистен, и тем более, что в сумятице и беспорядке наступающей ночи он мог найти случай утолить свою ненависть к гладиатору и стереть его с лица земли. И самый храбрый начальник мог быть убит сзади теми самыми, кого он воодушевлял, и кто стал бы задаваться вопросом, как был убит заговорщик во время нападения на дворец, когда погиб сам император? И с того мгновения, когда эта мысль пришла Плациду, он уже смотрел на собеседника, как на покойника, и смеялся ему в лицо.

– Ты, поди-ка, чувствуешь себя как дома в тайных покоях всякой римской дамы, храбрый Аполлон, – сказал он. – Но теперь не время думать об этих пустяках: нам надо сговориться о сегодняшнем деле и начертать наш план без проволочек. Если мой раб пришел во дворец, нам необходимо изменить наши планы. Признаться, мне бы приятнее было, если бы ты при встрече с ним попотчевал его тем смертельным ударом под ребра, который ты так мастерски наносишь на арене, и притащил бы его сюда живого либо мертвого.

– Он нам не помешает, – холодно заметил Гиппий, – верь моему слову, трибун, – он теперь занят на четверть часа.

– Что ты хочешь сказать? – спросил Плацид, причем осунувшееся лицо его просветлело от дьявольской радости. – Что же ты, купил его молчание ценой того золота, которое ты так щедро сыплешь направо и налево? Золото заставляет молчать на минуту, а сталь – навеки.

– Ну, трибун, – сказал Гиппий, искренно расхохотавшись, – вот уж сколько времени мы с тобой фехтуемся в потемках. Я скажу тебе всю правду. Этот молодой великан, твой раб, на четверть часа в надежном месте. Я видел, как он шел с бледнолицей девушкой в черном капюшоне, которую обещал защищать от всякого нападения до берегов Тибра. Ты можешь на него положиться: в этот вечер он уж ни о чем другом не подумает. Хоть у него и дюжие плечи, однако его подбородок еще покрыт пушком, а человеку необходимо иметь седую бороду, чтоб он мог оставить такую славную девчонку, как его, и пойти биться головой о стены дома, хотя бы даже этот дом был дворцом. Нет, нет, трибун, нам его нечего бояться по крайней мере полсуток.

– Бледнолицая девушка! – повторил Плацид, все еще думая о Валерии. – Кто она такая? Ты ее знаешь? Говорил ты с ней?

– Мои молодцы рассказывали мне какую-то басню, – отвечал учитель бойцов, – по поводу повозки с белыми лошадьми, остановленной на улице, и по поводу девушки, связанной, с тряпкой во рту, которую они вытащили из этой повозки и из-за которой, само собой разумеется, повздорили между собой. А ей-ей, если бы не предстоящее нам дело и не клятва, так ты бы увидал славное зрелище в твоем портике, потому что у меня есть два или три бойца, которые так же ловко владеют саблей, как портной своей иглой. Как будто они говорили, что это была еврейка. Это вполне возможно, потому что со смерти Нерона евреи кишат на берегах Тибра. Да и раб-то столько же может быть евреем, сколько и бретонцем. Ну, доволен ли ты теперь, трибун? Клянусь Бахусовым брюхом, мне надо промочить глотку фалернским. Все это заставляет человека чувствовать такую же жажду, как и верблюд.

Доволен! После всего, что он узнал! Повозка! Белые лошади! Еврейка! – больше нельзя было в этом сомневаться.

Эти гладиаторы, думал трибун, должно быть, нечаянно столкнулись с ней, умертвили его отпущенника и отняли девушку от его людей, с тем чтобы вручить ее человеку, которого он ненавидел и боялся больше всего на земле. Доволен! Может быть, он был бы доволен, если бы мог снова получить еврейку, унизить Валерию, устранить с своей дороги его, этого изящного разбойника, и бичевать раба до смерти у косяка своей двери. Тогда, но не ранее он мог бы с довольством пить свое вино и склониться головой на свои подушки с некоторой надеждой заснуть. А между тем надо делать дело сегодняшнего вечера, то дело, которое, может быть, возведет на трон Веспасиана (так как его сын Домициан только поможет отцу добыть теплое местечко) и сделает Плацида первым человеком империи. Оно могло бы даже открыть ему путь к порфире. Полководец уже в почтенных летах, он уже утомлен и ослаблен своими походами. Тит, правда, любимец легионов, но все, что чернолицая Береника35 оставила ему от его сердца, посвящено войне. Он любит войну, этот отважный бездельник, – трибун достоверно знал это – из-за одного простого шума рожка и бряцания мечей. Ни один центурион не подвергается такому риску и так часто, как он. Тем лучше, дротик зилота или камень, брошенный с высоты укреплений какого-нибудь безвестного иудейского города, может в одно мгновение низринуть его на землю. А там остается лишь один Домициан. Это молодой человек, правда, дельный и не способный ни перед чем остановиться. Тем хуже для него! Грибы не единственное блюдо, которое может оказаться роковым для императора, и когда узел слишком хитро завязан и его нельзя развязать, тогда его рассекают мечом. О, македонский царь хорошо знал, как надо играть в большую игру. Доволен! О, нет! Он будет доволен не ранее, как ему не останется ничего завоевывать.

Таковы были мысли трибуна, но излишне и говорить, что и в это время он имел самый откровенный и беззаботный вид.

– Ты чувствуешь жажду? – повторил он громко, хлопнув Гиппия по плечу. – Жажду! О, я сам чувствую себя способным осушить целый водопровод. Ну, еще раз милости просим, от всего сердца приглашаю всех вас, мои герои. Ужин уже ждет вас. Пойдем, усядемся и выпьем мое старое фалернское до последней капли.

33. «Будем жить, пока мы живы!»
34. Клепсидра – водяные часы, изобретенные греками для измерения времени. Из стеклянного или вообще из какого-либо прозрачного сосуда вода по капле сочилась вниз через очень узкое отверстие, и уровень воды в шаре позволял с достаточной точностью определять время, прошедшее с момента наполнения приемника водой.
35. Береника – дочь старшего и сестра младшего царя Агриппы, бывшая замужем за дядей Иродом и за Полемоном Киликийским. Тит находился под сильным ее влиянием.
СкороКнижный режим