Оглавление
- Пролог. Опала
- Глава первая. Новый Зигфрид
- Глава вторая. Запретные плоды
- Глава третья. Самозванный сокольник
- Глава четвертая. Государев указ
- Глава пятая. Рыболовы
- Глава шестая. Беглец
- Глава седьмая. Про Стеньку Разина
- Глава восьмая. На хлеб и на воду
- Глава девятая. Наутек и в погоню
- Глава десятая. От Талычевки до Астрахани
- Глава одиннадцатая. Астраханские воеводы и вольница казацкая
- Глава двенадцатая. Стенька Разин
- Глава тринадцатая. Выкуп
- Глава четырнадцатая. Калмыцкий праздник
- Глава пятнадцатая. Незваный гость хуже татарина
- Глава шестнадцатая. В гостях у Разина
- Глава семнадцатая. Княжна-полонянка
- Глава восемнадцатая. В западне
- Глава девятнадцатая. «Сарынь на кичку!»
- Глава двадцатая. Жертва Волги-матушки
- Глава двадцать первая. Притча о блудном сыне
- Глава двадцать вторая. Конец Разина
- Глава двадцать третья. Конец опальных
- Главная
- Василий Авенариус
- 📚 Книги
- Опальные
- Читать онлайн
- Глава двадцать первая. Притча о блудном сынеГлава двадцать первая. Притча о блудном сыне
Глава двадцать первая. Притча о блудном сыне
Прошла осень; наступила зима – зима снежная и суровая. Талычевка утопала в сугробах снега. И людей всех, казалось, снегом занесло; осенние работы были ведь давным-давно уже справлены, весенние были еще далеко впереди. И попряталось все живое по своим лежанкам и теплым углам.
Только в верхнем жилье господского дома слышалось бренчанье клавикорд да двухголосое пение. Но сидел за клавикордами уже не учитель: сидела за ними его усердная ученица. Довольно бегло сама себе аккомпанируя, Зоенька пела свою излюбленную колыбельную песенку про татарский полон, а стоявший рядом Богдан Карлыч подтягивал вполголоса хриповатым баском. Но, не допев песенки, девочка наклонилась вдруг лицом к клавишам и залилась слезами.
– Was fehlt dir wieder, mein Herzenskind? (Что с тобой опять, мое серденько?) – спросил участливо учитель-немец, гладя ее по волосам. (Говорил он по-русски свободно, да и охотно, но в минуты душевного беспокойства безотчетно все-таки по-прежнему переходил на свой родной язык.)
– Да где они теперь, где? Живы ль еще? – всхлипнула в ответ Зоенька.
– Где бы они ни были, душенька, они в руках Божьих; без воли Всевышнего ни одного волоска не упадет с их головы.
– Знаю я это, Богдан Карлыч, знаю, а все же душа не на месте. Мне-то уж как больно, а батюшке каково? Верно, оттого он и не поправляется: было два сына, а теперь ни одного!
– Закон природы: к старости родителей дети от них отпадают, как осенью с дерев листья. И ты, душенька, однажды тоже этак отпадешь: выйдешь замуж…
– Я – замуж? Никогда, никогда!
Сперва за своим пеньем, а потом за разговором оба не обратили внимания на звон бубенчиков, слабо доносившийся со двора сквозь двойные обледенелые окна. Только когда за полуотворенною дверью с лестницы из нижнего жилья застучали чьи-то торопливые шаги, оба замолчали и оглянулись. У обоих забилось сердце, мелькнула одна и та же мысль: «Неужели это они?..»
И вот к ним врываются двое каких-то деревенских парней с раскрасневшимися от мороза лицами, в заиндевевших полушубках.
– Илюша! Юрий!
Зоенька уже в объятьях младшего брата, потом и старшего. И смех сквозь слезы радости, и поцелуи – поцелуи без конца.
– А на мою долю ничего уж не осталося? – говорит, умиленно улыбаясь, Богдан Карлыч.
– Ах, Богдан Карлыч! Прости…
И оба ученика наперерыв целуются с учителем. Затем следуют беспорядочные расспросы с обеих сторон.
На вопрос братьев о состоянии здоровья отца, Зоенька озабоченно переглянулась с Богданом Карлычем, а тот, тихо вздохнув, объяснил, что вообще-то больному лучше; хоть и не встает он еще с постели, а владеет уже парализованною рукой, может и говорить. Только при себе он не терпит никого, кроме своего старого приятеля – приживальца Спиридоныча, и все помыслы его обращены теперь к загробной жизни. Сам Спиридоныч из весельчака обратился в какого-то схимника: день и ночь не отходя от своего кормильца, беседует с ним только о божественном, читает ему изо дня в день священное писание.
– Но примет ли еще тогда нас батюшка? – заметил Юрий упавшим голосом.
– Спиридоныч должен его подготовить, – сказал Богдан Карлыч. – Первым же делом вам надо еще хорошенько отогреться. А то можно бы и баньку истопить?..
– Ой, нет, Богдан Карлыч; это уж как-нибудь после…
– Ну, так покормим вас, по крайней мере, досыта. Чай, наголодались в дороге? Беги-ка, Зоенька, поскорей на кухню.
Недолго погодя все четверо, а также многочисленные приживальцы и приживалки, сидели в столовой за накрытым столом. Ели, однако, только наши два путника – ели и рассказывали; остальные все не сводили с них глаз, точно не веря, что это они, и ловили на лету каждое их слово. Развесила уши, конечно, и подававшая кушанья прислуга, и толпившаяся в дверях дворня: всем хотелось услышать из собственных уст боярчонков об их похождениях среди волжских разбойников.
Эпизод с персидской княжной те обошли пока молчанием; относительно же своего бегства от казаков допустили некоторую поэтическую вольность: будто бы им удалось во время грозы отвязать незаметно лодку и уплыть, но недалеко уже от берега будто бы лодку их волненьем опрокинуло, и оба спаслись на берег вплавь. Хотя они до костей промокли и продрогли, но искать человеческого жилья по берегу они уже не посмели, чтобы не попасть опять в руки разинцев. Пришлось идти наугад в глухую степь. Наступила ночь, а они все шли да шли, едва волоча уже ноги, пока не набрели на калмыцкий улус. И что же? Начальником улуса оказался тот самый старец-гелюнг, с которым Илюша познакомился на калмыцком празднике в Астрахани. Памятуя услугу, оказанную Илюшей ему и его внучке Кермине, гелюнг принял его с Юрием как родных. От простуды да от переутомления оба брата схватили не то лихоманку, не то огневицу и слегли. Старший оправился уже на третьи сутки, младший же только через шесть недель; провалялся бы, пожалуй, и дольше, кабы не какие-то целебные коренья гелюнга. Тогда их посадили на верблюдов и доставили без особых приключений до Казани. Здесь принял в них живое участие воевода, князь Трубецкой, помнивший Илюшу еще со времени проезда его мимо Казани с капитаном Бутлером на царском корабле «Орел». Приласкал он их, снабдил на дорогу теплыми полушубками, дал им с собой и верного провожатого. И вот, почти нигде не ночуя, в две недели с небольшим они прикатили из Казани в Талычевку.
Рассказывал все это, впрочем, больше Илюша. Юрий временами вставлял поправки, не взглядывая с «тарели», как бы стыдясь, что дал вернуть себя с бегов. Когда же все было рассказано, он вполголоса отнесся к Богдану Карлычу:
– Не вызвать ли теперь Спиридоныча?
– Да ведь ты, друг мой, еще и не докушал? – заметил учитель.
– Я сыт, безмерно сыт. Сходи-ка за ним, пожалуй! Удалившись в боярскую опочивальню, Богдан Карлыч вскоре возвратился оттуда вместе с Пыхачем. Давно ли наши боярчонки его не видели, а как он изменился, этот жизнерадостный балясник! Он осунулся, похудел, сгорбился, точно постарел не на месяцы, а на целые десять лет. Куда девались его походка вприпрыжку, его шутовские ужимки, его насмешливый задор! Вошел он медленно и шаркая по полу. При виде сыновей своего благодетеля он не выказал особенного удовольствия или даже оживления; в нем как будто притупились все человеческие чувства. Когда же оба брата встали из-за стола ему навстречу, чтобы с ним поздороваться, он только мотнул им головой, словно виделся с ними еще накануне, а Юрию погрозил пальцем:
– Бог долго ждет, да больно бьет!
В одном он, очевидно, остался себе верен: в своем пристрастии к поговоркам и присловьям.
– О прошлом, Спиридоныч, что вспоминать! – сказал Богдан Карлыч. – Обсудим-ка лучше, как поправить дело.
– Порассудим, батенька, вкупе, – прошамкал Пыхач, точно у него во рту и зубов не осталось, – пораскинем умом. Родитель-то пребывает еще в тяжкой печали, сердитует на своего блудного сына. Узрит его – неравен час: из себя опять выйдет, осатанеет.
– Так что же нам предпринять-то?
– Окаменело у него наболевшее сердце. Уврачевать бы ему, растопить перво-наперво сердце-то словом Божьим, примерно, притчею Спасителя нашего про блудного сына. Там виднее будет, что из сего воспоследует.
– А что же, идея хорошая: умнее, пожалуй, не надумать, – одобрил Богдан Карлыч. – Мы все покамест будем стоять за дверью…
– Зачем же за дверью? – возразил Илюша. – За дверью даже не расслышать, что будет говорить батюшка. Голубчик Спиридоныч! Возьми меня с собой.
– Ишь, торопыга! Да при тебе он и притчи моей не дослушает…
– А я спрячусь за печкой. Когда можно будет мне выйти, ты только мигни мне. На меня он ведь не сердит. А после уж мы кликнем Юрия. Ну, пожалуйста, Спиридоныч! Богдан Карлыч, ты хоть поддержи меня, скажи ему, что батюшке никакого дурна от того не будет.
Богдан Карлыч поддержал, и Пыхач сдался.
– Ну, хорошо, хорошо, благословясь, идем. Подойдя к боярской опочивальне, он просунул голову в дверь.
– Спит еще!
И, сделав знак Илюше, он вошел на цыпочках к спящему.
Илюша проскользнул вслед. Юрий с Богданом Карлычем остались в ожидании за дверью.
Эта опочивальня была не летняя, просторная и высокая, описанная уже нами, а зимняя, тесная и низенькая, причем чуть не половину ее вдобавок занимала огромная изразцовая печь. Обстановка здесь также была куда проще. От сильно натопленной печи в горнице было жарко и душно. Притаившись в своем темном углу, Илюша мог оттуда со всем удобством наблюдать за отцом, лежавшим вполоборота к нему на простой дубовой кровати. Как он, бедный, тоже изменился! Из полнокровного и тучного старика он превратился в бледного и изможденного старца. Зато черты лица его не были уже искажены параличом, и выражение их было хотя и печальное, но спокойное.
Взяв со столика евангелие в толстом кожаном переплете с медными застежками, Пыхач двинул стулом и громко кашлянул – очевидно, для того, чтобы разбудить спящего или, вернее сказать, забывшегося только легкой дремотой. Илья Юрьевич, действительно, тотчас открыл глаза.
– Ты все еще тут, Спиридоныч, не пообедал? – заговорил он, и Илюше показалось, что голос его также потерял свою прежнюю силу и звучность. – Велел бы хоть сюда подать себе поесть, попить.
– Кому дана пища духовная, – отвечал Пыхач, указывая на Евангелие, – тот сыт крупицей, пьян водицей. Не прочитать ли тебе, батя, какую притчу Господню?
– Прочитай, пожалуй.
И, приготовясь слушать, боярин закрыл опять глаза.
– «Рече же: человек некий име два сына…» – начал Пыхач читать ему притчу о блудном сыне.
Со времени своих уроков Закона Божия у приходского попа, отца Елисея, Илюша не забыл еще этой замечательной притчи. Но теперь он слушал ее с совсем особенным, благоговейным вниманием: не так ли же точно и Юрий, любимец отца, после всяческих лишений среди чужих людей возвращается покаянным грешником в отчий дом?
Не прочитал Пыхач еще и половины притчи, как боярин беспокойно зашевелился на своем ложе. Когда же чтение дошло до того места, где отец на радостях велит рабам своим облечь вернувшегося сына в «первую» одежду, дать ему на руку перстень, обуть его ноги, заколоть для него «упитанного тельца» и веселиться: «Яко сын мой сей мертв бе, и оживе, и изгибл бе, и обретеся», – тут Илья Юрьевич не вытерпел и резко прервал чтеца:
– Довольно!
– Да притча не кончена, – возразил Пыхач. – Далее речь пойдет еще про другого, доброго сына…
– Довольно, говорю тебе!
– Но ведь и у тебя, батя, как у того, два сына…
– Нету меня уже ни единого, ни дурного, ни доброго: Бог дал, Бог и взял!
Сказано это было таким скорбным, безнадежным тоном, что Илюша также не мог уже сдержать себя и выбежал из засады.
– Дорогой батюшка!
Взглянул отец – и любовно простер к нему обе руки.
– Илюша! Ты ли это, мой добрый сын, мой послушный, приветный!
Илюша порывисто осыпал обе руки его поцелуями, а старик притянул мальчика к себе и припал губами к его лбу.
– Благодарю тебя, Господи! Одного-то хоть пропавшего вернул мне опять…
– Этот птенчик хоть и отлетел на время, да не пропадал: душою он всегда был при отце, – заметил тут Пыхач. – Оставался другой, добрый сын и при новозаветном отце. «Сын мой, – говорил ему отец, – ты всегда со мною, и все мое – твое; радуюсь же я тому, что брат твой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».
– Но мой пропавший уже не найдется, не найдется!.. – прошептал боярин, и по его впалым щекам потекли слезы.
– Не скорби, брате: и твой пропавший слетыш найдется…
– Он уже нашелся! – подхватил тут Илюша и громко крикнул: – Юрий, Юрий!
А тот, полуотворив дверь, ожидал только этого зова.
И свершилось ожидаемое чудо: неудержимая радость при виде потерянного сына вдохнула в расслабленного старца утраченную жизненную силу. В нервном порыве он приподнялся с постели и широко раскрыл объятья. А Юрий, прижавшись лицом к его груди и захлебываясь слезами, твердил одно только слово:
– Прости… прости…
– Бог тебя простит! – отвечал растроганный отец и, приподняв за подбородок голову сына, с небывалою нежностью заглянул ему в лицо: – Да дай же поглядеть на себя… Сокол ты мой ясный!
– Дело сладилось; не мнил я, признаться, что все сойдет так гладко, – вполголоса заметил Богдан Карлыч Пыхачу.
– Как по маслу! – отвечал тот, потирая от удовольствия руки. – От сего дня я готов опять колесом ходить. А теперича первым делом спроворить бы нам «упитанного тельца». Постись духом, а не брюхом.
Как с его господином, и с ним совершилось вдруг полное превращение. Ликование его, однако, было преждевременно. Оживленные радостью черты Ильи Юрьевича вдруг омрачились.
– Постой-ка, сынок, – строго промолвил он. – Что сталось, скажи, с тем злодеем Осипом Шмелем?
Юрий изменился весь в лице и отвел в сторону глаза.
– С Осипом Шмелем?.. – повторил он и запнулся.
– Да, что с ним?
– Ничего… Он все еще там…
– Где там? На Волге?
– На Волге.
– И гуляет все еще на свободе?
– Да… Он – сотник ведь в шайке Стеньки Разина…
– И у тебя духу хватило оставить его на свободе?
– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! – всплеснул руками Пыхач. – Ангел Хранитель уберег тебе пропавшего сына…
– А ты, дурак, молчи, когда я говорю! – оборвал его боярин. – По сей день я из-за того Шмеля не оправился еще перед моим царем…
– Кто Богу не грешен, царю не виноват? – не унимался непрошеный советчик. – Сам Сын Божий рече: «Радость бывает на небеси о едином грешнике кающемся, нежели об девятидесяти девяти праведных, не требующих покаяния». Ты же, Илья Юрьич, одной ногой уже в могиле стоишь…
– Так ему бы меня в нее теперь и совсем уложить?!
– Нет, батюшка, – заговорил тут Юрий, и голос его дрожал от горечи обиды. – Заведомо я тебя печалить уже не буду. Ты гонишь меня назад на Волгу за Шмелем?
– Да, да, гоню! – в каком-то исступлении дикого самовластья и упрямства заревел в ответ ему отец. – Пока он на свободе, ты и на глаза мне не показывайся!
– Твоя воля, батюшка… Не покажусь…
Бедный юноша хотел еще что-то прибавить, но голос у него от накипавших слез осекся. Он отвернулся к образам, перекрестился и, низко потупив голову, двинулся к выходу. Илюша нагнал его и обхватил обеими руками.
– Нет, Юрик, не уходи так… Батюшка у нас ведь больной, погорячился…
– Смири свою гордыню, возложи на себя кротость, – увещевал со своей стороны старика Пыхач. – И сынок тогда смирится, погнется перед отцовской волей…
Но у больного от внезапного прилива крови еще более, должно быть, помутилось в голове, и он с пеною у рта захрипел:
– Вон! Все вон!
– Уходите, уходите! – замахал руками и Богдан Карлыч. – Я останусь при нем.
Не прошло и часа времени, как из ворот усадьбы выезжала та же самая кибитка, в которой давеча приехали оба сына Ильи Юрьевича. Но теперь в ней сидел один лишь старший сын. Никакие убеждения Богдана Карлыча и Пыхача, никакие мольбы младшего брата и сестрицы не могли заставить Юрия остаться в Талычевке хоть бы один лишний день в ожидании, что отец все же смилостивится: две семейные черты Талычевых-Буйносовых – неодолимое упрямство и непреклонную гордость – он унаследовал прямо от отца.
– «Кто сеет ветер – пожинает бурю», – проводил его Пыхач изречением пророка Осии, а затем прибавил пророчески уже от себя: – Не погнулись и переломятся…