VIII

Стук сапогов раздался в передней – а там послышался обычный сдержанный кашель, уведомляющий о прибытии подчиненного лица. Онисим вышел и тотчас же вернулся в сопровождении крошечного гарнизонного солдата с старушечьим лицом, в изношенней до желтизны и заплатанной шинели, без брюк и без галстуха. Петушков встрепенулся – а солдат вытянулся, пожелал ему «здравья» и вручил ему большой конверт, запечатанный казенной печатью. В этом конверте находилась записка от майора, командовавшего гарнизоном: он требовал к себе Петушкова немедленно и безотлагательно.

Петушков повертел записку в руках – и не мог удержаться, чтобы не спросить посланца: «Не известно ли ему, зачем майор его к себе требует?» – хотя очень хорошо понимал всю бесполезность своего вопроса.

– Не могим знать! – усиленно, но чуть слышно, словно спросонья, крикнул солдат.

– А других господ офицеров к себе он не требует? – продолжал Петушков.

– Не могим знать! – вторично, тем же голосом, крикнул солдат.

– Ну, хорошо, ступай, – промолвил Петушков.

Солдат сделал налево кругом, причем топнул ногой и хлопнул себя ладонью пониже спины (в двадцатых годах это было в моде3) – и удалился.

Петушков молча переглянулся с Онисимом, который вдруг принял озабоченный вид, – и отправился к майору.

Майор этот был человек лет шестидесяти, тучный и неуклюжий, с отекшим и красным лицом, с короткой шеей, с постоянной дрожью в пальцах, происходившей от излишнего употребления водки. Он принадлежал к числу так называемых «бурбонов», то есть выслужившихся солдат, на тридцатом году выучился грамоте и говорил с трудом, частью вследствие одышки, частью от неспособности уразуметь собственную мысль. Темперамент его являл все известные в науке видоизменения: утром, до водки, он был меланхоликом, в середине дня – холериком, а к вечеру – флегматиком, то есть он тогда только сопел и мычал, пока его не клали в постель. Иван Афанасьич явился к нему во время холерического периода. Он застал его сидящим на диване, в шлафроке нараспашку и с трубкою в зубах. Толстый корноухий кот поместился с ним рядом.

– Ага! пожаловал! – проворчал майор, искоса вскинув на Петушкова свои оловянные глазки и не трогаясь с места. – Ну-ка, садитесь; ну-ка, я вас хорошенько. Я уж давно до вашего брата добирался… да.

Петушков опустился на стул.

– Потому, – заговорил майор с неожиданным порывом всего тела, – ведь вы офицер; так уж и вести себя надо, как приказано. Коли бы вы были солдат – я бы просто выпорол вас, да и шабаш; а то вы офицер. На что это похоже? Страмиться – разве это хорошо?

– Позвольте узнать, к чему ведут сии намеки, – начал было Петушков…

– А у меня не рассуждать! Я это смерть не люблю. Сказано: не люблю; ну, и всё тут! Вон у вас и крючки не по форме; что это за страм! Сидит день-деньской в булочной; а еще благородный! Юбка там завелась вот он и сидит. Ну, пусть бы ее, юбку, к чёрту! А то, говорят, сам хлебы в печь сажает. Мундир марает… да.

– Позвольте доложить, – промолвил Петушков, у которого на сердце захолонуло, – что это всё, сколько я могу сообразить, относится к частной, так сказать, жизни…

– Не рассуждать у меня, говорят! Частная жизнь – еще толкует! Коли бы по службе что вышло, я бы вас прямо на губвахту! Алё маршир! Потому – присяга. На меня самого, может, целую березовую рощу извели: так уж я службу-то знаю; все эти порядки мне очинно известны. А то надо понять: это я собственно насчет мундира. Мараешь мундир – да. Это я, как отец… да. Потому, мне это всё поручено. Я отвечать должон. А вы еще тут рассуждаете! – крикнул со внезапной неистовостью майор, и лицо его побагровело, и пена показалась на губах, а кот поднял хвост и соскочил на пол. – Да знаете ли вы… Да знаете ли, что я могу… всё могу? всё, всё! Да понимаете ли вы, с кем вы говорите? Начальство приказывает – а вы рассуждать! Начальство… начальство!..

Тут майор даже закашлялся и захрипел – а бедный Петушков только выпрямливался и бледнел, сидя на краешке стула.

– Чтоб у меня… – продолжал майор, повелительно взмахивая дрожащей рукою, – чтобы всё… по струнке у меня! Поведенц первый сорт! Беспорядков не потерплю! Знаться можешь с кем угодно – я на это наплевать! Но коли ты благородный – ну, так уж и того… действуй! Хлеба в печку у меня не сажать! Бабу мокроподолую теткой не, называть! Мундир не марать! Молчать! Не рассуждать!

Голос майора прервался. Он перевел дух и, обернувшись к двери передней, закричал: «Фролка, подлец! Селедки!»

Петушков проворно поднялся и выскочил вон, чуть не сбивши с ног бежавшего ему навстречу казачка с резаной селедкой и крупным графином водки на железном подносе.

«Молчать! не рассуждать!» – раздавались вслед Петушкову отрывистые восклицанья раздраженного начальника.

3. …в двадцатых годах это было в моде… – Тургенев отнес действие «Петушкова» к 1820-м годам (ср. в начале повести: «В 182… году в городе О… проживал…»). Этому противоречит упоминание «Библиотеки для чтения» и романа Загоскина «Рославлев».
СкороКнижный режим