VIII

Ну, мы и не стали перечить: видим, ее не переупрямишь: страшно еще, чтоб чего над собою не сотворила – от нее все станется! И каждую ночь, бывало, гуляет она. Я нарочно подкрадусь, смотрю – то сядет она посидит, то встанет, походит и дохнет так вольно, глубоко. Уж пускай мне господь простит за то, что я ее покрывала! Ведь как жалка она моему сердцу-то была!

Стали мы свыкаться с ее чудесами, со своим горем. Думали, надеялись, что в лета войдет – образумится. Года-то шли, уходили, а утешения нам не было.

На шестнадцатом году как расцвела Маша! Высокая, статная, белая, как кипень, уста алые, глаза ясные, брови дугой – красавица. И хороша, и молода, а как, бывало, мне на нее глядеть-то горько! Что за жизнь ее? Ни утехи, ни радости!

– Ох, Маша моя родная! – говорю ей. – Если б тебя господь от тоски твоей помиловал! Зажилось-то бы как весело! Замуж бы ты пошла.

– Что ж замужем-то! Одинаково! – отвечает.

– Не прогневи ты бога, Маша! Что это ты на себя накликаешь? Ты молись да надейся, бог счастье-талан пошлет.

– Какое счастье! – сказала да горько так усмехнулась.

– Ах, Маша! – говорю. – Да я вот целый век горевала, а все людскому счастью верю, а ты еще недавно из пеленок вышла: тебе ли решать, моя желанная! Есть счастье!

– Есть, – перебила, – да не про нашу честь! И опять усмехается.

– В божьей воле, дитятко! Вот твоя мать покойница нешто не была счастлива?

– То она, – говорит, – а то я.

Слушая такие речи, и Федя стал задумываться, пригорюнился.

СкороКнижный режим