Больше цитат

Limortel

24 июля 2016 г., 23:24

Самый удобный способ познакомиться с городом — это попытаться узнать, как здесь работают, как здесь любят и как здесь умирают.

Вопрос: как добиться того, чтобы не терять зря времени? Ответ: почувствовать время во всей его протяженности. Средства: проводить дни в приёмной у зубного врача на жестком стуле; сидеть на балконе в воскресенье после обеда; слушать доклады на непонятном для тебя языке; выбирать самые длинные и самые неудобные железнодорожные маршруты и, разумеется, ездить в поездах стоя; торчать в очереди у театральной кассы и не брать билета на спектакль и т.д. и т.п..

«Единственное, что мне важно, — сказал я, — обрести внутренний мир».

Гнойники необходимо вскрывать.

Газеты интересуются только улицей.

Общественное мнение — это же святая святых: никакой паники, главное — без паники.

Стихийное бедствие и на самом деле вещь довольно обычная, но верится в него с трудом, даже когда оно обрушится на вашу голову. В мире всегда была чума, всегда была война. И однако ж, и чума и война, как правило, заставали людей врасплох.

Когда разражается война, люди обычно говорят: «Ну, это не может продлиться долго, слишком это глупо». И действительно, война — это и впрямь слишком глупо, что, впрочем, не мешает ей длиться долго. Вообще-то глупость — вещь чрезвычайно стойкая, это нетрудно заметить, если не думать всё время только о себе.

Стихийное бедствие не по мерке человеку, потому-то и считается, что бедствие — это нечто ирреальное, что оно-де дурной сон, который скоро пройдет.

Никто никогда не будет свободен, пока существуют бедствия.

Поскольку мёртвый человек приобретает в твоих глазах весомость, только если ты видел его мёртвым, то сто миллионов трупов, рассеянных по всей истории человечества, в сущности, дымка, застилающая воображение.

Главное — это ясно осознать то, что должно быть осознано, прогнать прочь бесплодные видения и принять надлежащие меры.

Человек не может представить себе чуму или представляет ее неверно.

Вот что дает уверенность — повседневный труд. Всё прочее держится на ниточке, все зависит от того самого незначительного движения. К этому не прилепишься. Главное — это хорошо делать своё дело.

Чума щадит людей тщедушных и обрушивается в первую очередь на людей могучей комплекции.

В науке, как и в жизни, гипотезы всегда опасны.

Не может человек вечно находиться в одиночестве.

Для большинства больных единственная перспектива — больница, а он, врач, знал, что такое больница в представлении бедноты.

Нетерпеливо подгонявшие настоящее, враждебно косящиеся на прошлое, лишённые будущего, мы были подобны тем, кого людское правосудие или людская злоба держат за решеткой.

Они закрывали глаза на внешний мир, извечный целитель всех бед.

Для любящего знать в подробностях, что делает любимое существо, есть источник величайшей радости.

В обычное время мы все, сознавая это или нет, понимаем, что существует любовь, для которой нет пределов, и тем не менее соглашаемся, и даже довольно спокойно, что наша-то любовь, в сущности, так себе, второго сорта.

Раздражение и злость не те чувства, которые можно противопоставить чуме.

Женятся, еще любят немножко друг друга, работают. Работают столько, что забывают о любви.

Так бывает нередко — человек мучается, мучается и сам того не знает.

Нет ни одного даже самого прискорбного события, в котором не было бы своих хороших сторон.

Очень уж утомительна жалость, когда жалость бесполезна.

Чтобы бороться с абстракцией, надо хоть отчасти быть ей сродни.

Чужой пример заразителен.

До четырех часов утра человек, в сущности, ничего не делает и спит себе спокойно, если даже ночь эта была ночью измены. Да, человек спит в этот час, и очень хорошо, что спит, ибо единственное желание измученного тревогой сердца — безраздельно владеть тем, кого любишь, или, когда настал час разлуки, погрузить это существо в сон без сновидений, дабы продлился он до дня встречи.

Запрещается во время чумы плевать на котов.

Даже тот, кто не болен, всё равно носит болезнь у себя в сердце.

Начало бедствий, равно как и их конец, всегда сопровождается небольшой дозой риторики. В первом случае ещё не утрачена привычка, а во втором она уже успела вернуться. Именно в разгар бедствий привыкаешь к правде, то есть к молчанию.

Взгляд, где читается такая доброта, всегда будет сильнее любой чумы.

Согласно религии, первая половина жизни человека — это подъём, а вторая – спуск, и, когда начинается этот самый спуск, дни человека принадлежат уже не ему, они могут быть отняты в любую минуту.

«Кто он, святой? — спрашивал себя Тарру. И отвечал: — Да, святой, если только святость есть совокупность привычек».

Никто, кроме пьяниц, здесь не смеётся, а они смеются слишком много и часто.

Поначалу, когда считалось, что разразившаяся эпидемия — просто обычная эпидемия, религия была ещё вполне уместна. Но когда люди поняли, что дело плохо, все разом вспомнили, что существуют радости жизни.

Человек всегда нуждается в помощи.

Я слишком много времени провёл в больницах, чтобы меня соблазняла мысль о коллективном возмездии.

«— А кто вас научил всему этому, доктор?
Ответ последовал незамедлительно:
— Человеческое горе».

Придавая непомерно огромное значение добрым поступкам, мы в конце концов возносим косвенную, но неумеренную хвалу самому злу. Ибо в таком случае легко предположить, что добрые поступки имеют цену лишь потому, что они явление редкое, а злоба и равнодушие куда более распространённые двигатели людских поступков. Вот этой-то точки зрения рассказчик ничуть не разделяет. Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может причинить столько же ущерба, что и злая, если только эта добрая воля недостаточно просвещена. Люди — они скорее хорошие, чем плохие, и, в сущности, не в этом дело. Но они в той или иной степени пребывают в неведении, и это-то зовется добродетелью или пороком, причём самым страшным пороком является неведение, считающее, что ему всё ведомо, и разрешающее себе посему убивать. Душа убийцы слепа, и не существует ни подлинной доброты, ни самой прекрасной любви без абсолютной ясности видения.

Никому же не придёт в голову хвалить учителя, который учит, что дважды два — четыре.

В истории всегда и неизбежно наступает такой час, когда того, кто смеет сказать, что дважды два — четыре, карают смертью.

Не может человек по-настоящему разделить чужое горе, которое не видит собственными глазами.

Разве можно рассчитывать на чиновников. Не затем они сидят в канцеляриях, чтобы понимать людей.

Попробуй угадай, чем насыщен неподвижный воздух — угрозами или пылью и зноем.

Чтобы постичь чуму, надо было наблюдать, раздумывать. Ведь она проявляла себя лишь, так сказать, негативными признаками.

В тридцать лет человек уже начинает стариться.

Чума — это значит начинать всё сначала.

«— Похоже, что человек способен на все, — заметил Тарру.
— Нет-нет, он не способен долго страдать или долго быть счастливым. Значит, он не способен ни на что дельное».

Единственное, что для меня ценно, — это умереть или жить тем, что любишь.

Быть честным — значит делать своё дело.

Легко быть на стороне благого дела.

Очевидность обладает чудовищной силой и всегда в конце концов восторжествует.

Похороны такие же, только нам-то еще приходится заполнять карточки. Так что прогресс налицо.

Привычка к отчаянию куда хуже, чем само отчаяние.

Тот вечерний час, когда верующие католики придирчиво вопрошают свою совесть, этот вечерний час тяжел для узника или изгнанника, которым некого вопрошать, кроме пустоты.

Не могут люди обходиться без людей.

Единственный способ не отделяться от людей — это прежде всего иметь чистую совесть.

Единственный способ объединить людей — это наслать на них чуму.

Лгать слишком утомительно.

Стыдно быть счастливым одному.

Разве есть на свете хоть что-нибудь, ради чего можно отказаться от того, что любишь?

Даже на смертном одре я не приму этот мир Божий, где истязают детей.

Из всего и всегда можно извлечь поучение.

Нет на свете ничего более значимого, чем страдание дитяти и ужас, который влекут за собой эти страдания, и причины этого страдания, кои необходимо обнаружить.

Кто возьмётся утверждать, что века райского блаженства могут оплатить хотя бы миг человеческих страданий?

Когда невинное существо лишается глаз, христианин может только или потерять веру, или согласиться тоже остаться без глаз.

У священнослужителей не бывает друзей.

Теперь покойники не были, как прежде, просто чем-то забытым, к кому приходят раз в году ради очистки совести. Они стали непрошеными втирушами, которых хотелось поскорее забыть

Спекулянты, понятно, не остались в стороне и предлагали по баснословным ценам продукты первой необходимости, уже исчезнувшие с рынка. Бедные семьи попали в весьма тяжелое положение, тогда как богатые почти ни в чем не испытывали недостатка. Казалось бы, чума должна была укрепить узы равенства между нашими согражданами именно из-за той неумолимой беспристрастности, с какой она действовала по своему ведомству, а получилось наоборот — эпидемия в силу обычной игры эгоистических интересов еще больше обострила в сердцах людей чувство несправедливости.

Думая, как бы поскорее освободить своих близких из пленения, он уже не думает о том, кого надо освободить.

Никто не способен по-настоящему думать ни о ком, даже в часы самых горьких испытаний. Ибо думать по-настоящему о ком-то — значит думать о нём постоянно, минута за минутой, ничем от этих мыслей не отвлекаясь: ни хлопотами по хозяйству, ни пролетевшей мимо мухой, ни принятием пищи, ни зудом. Но всегда были и будут мухи и зуд. Вот почему жизнь очень трудная штука.

Сон человека куда более священная вещь, чем жизнь для зачумленных. Не следует портить сон честным людям. Это было бы дурным вкусом, а вкус как раз и заключается в том, чтобы ничего не пережевывать — это всем известно

Микроб — это нечто естественное. Всё прочее: здоровье, неподкупность, если хотите даже чистота, — все это уже продукт воли, и воли, которая не должна давать себе передышки. Человек честный, никому не передающий заразы, — это как раз тот, который ни на миг не смеет расслабиться.

На нашей планете существуют бедствия и жертвы и что надо по возможности стараться не встать на сторону бедствия.

Вся беда людей происходит оттого, что они не умеют пользоваться ясным языком.

Существуют бедствия и жертвы, и ничего больше.

Думаю, я просто лишен вкуса к героизму и святости. Единственное, что мне важно, — это быть человеком.

Человек обязан бороться на стороне жертв. Но если его любовь замкнётся только в эти рамки, к чему тогда и бороться.

Когда ждёшь слишком долго, то уж вообще не ждёшь.

Наш мир без любви — это мёртвый мир и неизбежно наступает час, когда, устав от тюрем, работы и мужества, жаждешь вызвать в памяти родное лицо, хочешь, чтобы сердце умилялось от нежности.

С той самой минуты, когда население позволяет себе лелеять хоть самую крошечную надежду, реальная власть чумы кончается.

Человек способен приблизиться лишь к подступам святости. Если так, то пришлось бы довольствоваться скромным и милосердным сатанизмом.

У каждого человека бывает в сутки — ночью ли, днем ли — такой час, когда он празднует труса, и что лично он боится только этого часа.

Нельзя до бесконечности сжимать свою волю в кулак, нельзя всё время жить в напряжении, и какое же это счастье одним махом ослабить наконец пучок собранных для борьбы сил.

Сейчас это уже окончательное, бесповоротное поражение, каким завершаются войны и которое превращает даже наступивший мир в неисцелимые муки. Доктор не знал, обрел ли под конец Тарру мир, но хотя бы в эту минуту был уверен, что ему самому мир заказан навсегда, точно так же как не существует перемирия для матери, потерявшей сына, или для мужчины, который хоронит друга.

Не так уж это много — любить другого, и, во всяком случае, любовь никогда не бывает настолько сильной, чтобы найти себе выражение.

И она тоже умрет, в свой черед — или умрет он, — и так никогда за всю жизнь они не найдут слов, чтобы выразить взаимную нежность.

Все, что человек способен выиграть в игре с чумой и с жизнью, — это знание и память.

Если это и значит выиграть партию, как должно быть тяжело жить только тем, что знаешь, и тем, что помнишь, и не иметь впереди надежды.

Не существует покоя без надежды.

Тепло жизни и образ смерти — вот что такое знание.

Пусть часы радости тянутся вдвое медленнее, чем часы ожидания.

Радость, в сущности, сродни ожогу, куда уж тут ею упиваться.

А сейчас ему, как и всем толпившимся на перроне, хотелось верить или делать вид, что они верят, будто чума может прийти и уйти, ничего не изменив в сердце человека.

То равенство, какого не сумели добиться нависшая над городам смерть, установило счастье освобождения, пусть только на несколько часов.

Вопреки всякой очевидности они хладнокровно отрицали тот факт, что мы познали безумный мир, где убийство одного человека было столь же обычным делом, как щелчок по мухе, познали это вполне рассчитанное дикарство, этот продуманный до мелочей бред, это заточение, чудовищно освобождавшее от всего, что не было сегодняшним днем, этот запах смерти, доводивший до одури тех, кого ещё не убила чума; они отрицали наконец, что мы были тем обезумевшим народом, часть которого, загнанная в жерло мусоросжигательной печи, вылетала в воздух жирным липким дымом, в то время как другая, закованная в цепи бессилия и страха, ждала своей очереди.

Чума была изгнанием, была разлукой в самом глубинном значении этого слова.

В каждом уголке города мужчины и женщины в различной степени жаждали некоего воссоединения, которое каждый толковал по-своему, но которое было для всех без изъятия одинаково недоступным. Большинство изо всех своих сил взывало к кому-то отсутствующему, тянулось к теплоте чьего-то тела, к нежности или к привычке. Кое-кто, подчас сам того не зная, страдал потому, что очутился вне круга человеческой дружбы, уже не мог сообщаться с людьми даже самыми обычными способами, какими выражает себя дружба, — письмами, поездами, кораблями. Другие, как, очевидно, Тарру — таких было меньшинство, — стремились к воссоединению с чем-то, чего и сами не могли определить, но именно это неопределимое и казалось им единственно желанным. И за неимением иного слова они, случалось, называли это миром, покоем.

Не так-то важно, имеет всё это смысл или не имеет, главное — надо знать, какой ответ дан человеческой надежде.

Существует на свете нечто, к чему нужно стремиться всегда и что иногда дается в руки, и это нечто — человеческая нежность.

Вполне справедливо, если хотя бы время от времени радость, как награда, приходит к тому, кто довольствуется своим уделом человека и своей бедной и страшной любовью.

Нет и не было у него такой боли, какой не перестрадали бы другие, и что в мире, где боль подчас так одинока, в этом было даже свое преимущество.

Возможно, ему тяжелее было думать о человеке преступном, чем о мертвом человеке.

А что такое, в сущности, чума? Тоже жизнь, и всё тут.

Люди всегда одни и те же. Но в этом-то их сила, в этом-то их невиновность.

Доктор Риэ решил написать эту историю, которая оканчивается здесь, написать для того, чтобы не уподобиться молчальникам, свидетельствовать в пользу зачумленных, чтобы хоть память оставить о несправедливости и насилии, совершенных над ними, да просто для того, чтобы сказать о том, чему учит тебя година бедствий: есть больше оснований восхищаться людьми, чем презирать их.

Любая радость находится под угрозой.

И в самом деле, вслушиваясь в радостные клики, идущие из центра города, Риэ вспомнил, что любая радость находится под угрозой. Ибо он знал то, чего не ведала эта ликующая толпа и о чем можно прочесть в книжках, — что микроб чумы никогда не умирает, никогда не исчезает, что он может десятилетиями спать где-нибудь в завитушках мебели или в стопке белья, что он терпеливо ждет своего часа в спальне, в подвале, в чемодане, в носовых платках и в бумагах и что, возможно, придет на горе и в поучение людям такой день, когда чума пробудит крыс и пошлет их околевать на улицы счастливого города.

Раз я знаю, что ты придешь, я могу тебя ждать сколько угодно.