I

Минута… еще минута… еще… потом часы… потом дни… недели и годы…

Годы, годы, годы…

И все без него…

Почему без него? Как без него? За что ты взяла его от меня, безжалостная смерть?…

Или ты думаешь, что разлучила нас, схватив его в свои холодные объятья…

Почему смеется солнце, почему синеет умиленное венецианское небо, почему шепчутся и сквозят голубые прозрачные каналы, чему радуется праздная и веселая венецианская жизнь?

Ведь его нет! Он умер. Они верно еще не знают этого. Он лежит тихо, тихо, как уснувший.

А Розоритта – свеженькая и смуглая дочь нашей хозяйки, с чувственным ротиком и глуповато-томными глазами – сыплет целый дождь цветов на тело моего дорогого… – Тело…

Так, значить, он умер, на самом деле умер!

Прости, солнце, и небо, розы и мирты, и вы все, простите… Я не увижу завтра алеющего зарею неба, не увижу бирюзовой дали, ни вечного солнца!

Ни я, ни он – мы вас больше не увидим.

Я и он – мы одно целое…

Я и он, мы жили одним взглядом, одним дыханием, одним чувством…

Наши сердца бились в одном согласном аккорде. И оба порвутся разом. Он лежит передо мною, как живой, под душистым покровом пышных цветов…

Ветерок, набежавший с моря, целует его лицо, которое я до сих пор так страстно и жадно целовала.

Оно мало изменилось, несмотря на болезнь…

Две три новые тени. Глубоко запавшие глаза и рот, улыбающийся новой величавой улыбкой.

Его усы и кудри я тщательно разгладила моими дрожащими пальцами, обливая их отчаянными слезами…

Теперь слезы иссякли…

К чему они, когда через день, самое большое, мы соединимся, чтобы никогда не разлучаться…

Желанный!.. Милый!..

Чувствуешь ты, как я смотрю на тебя, слышишь мою клятву соединиться с тобою?

Да, да, клянусь моей любовью, моей верой в существование загробного бытия!

Под окном мандолина… К ней присоединяется голос, певучий и страстный, призывающий к неге, и страсти, тихо рокочущий, – настоящей голос прекрасной Италии.

Розоритта в испуге бросается к окну.

– Нельзя, нельзя… здесь покойник.

– Ничего, дорогая, пусть поет. Он любил музыку. Она не может оскорбить покойного.

И снова песнь, призывающая к жизни и счастью, льется в открытое окно.

А Виталий лежит неподвижно… Ему не надо теперь ни песен, ни ласк, ни улыбок роскошной природы.


Он лежит, все лежит неподвижно…

Но я чувствую – еще секунда… еще минута и глаза его откроются, он улыбнется, протянет руку и скажет: «Люблю».

Да, да, именно люблю, и ничто другое… Когда он просыпался по утрам, он окружал мою голову своими руками и говорил это «люблю» с особенной лаской. Люблю, люблю, люблю…

Его, дрожа, повторяет мое сердце…

Какою небесною музыкой звучало мне это слово моего мужа, моего любовника, первого и единственного.

Еще и еще розы…

– Откуда, Розоритта?

– Их прислали друзья синьора… они тут и спрашивают когда панихида.

Панихида… да… скажи им, дорогая, вечером в 8, а завтра утром мы хороним синьора.

– Да, синьорина, – и она уходит, неслышно ступая, точно боясь разбудить уснувшего.

Милая девушка!

И снова мы одни с тобою! Я кладу руку на твое сердце… Оно не бьется и холодно, как мрамор. И губы твои холодны, и руки… о, милый!

Но это ничего.

Завтра я соединюсь с тобою и вместо одного чужестранца похоронят двоих…

Как я сделаю это, не знаю… Но ведь ты веришь, что жена твоя не будет колебаться… Мне ли бояться мучений? Хуже тех, что я перенесла, вырывая тебя из когтей смерти, быть не может.

Я не знаю еще чем убью себя, но моя рука достаточно тверда для этого.

Я поцелую тебя и лягу… и придет смерть… от отравы, ножа или удушья, не все ли равно?

Но лишь бы смерть… смерть…

II

Как это началось?… Ах, да, помню…

Помню сад и обрыв и Волгу… Кустарники бузины и орешника… Помню скамейку и громадную сосну над нею.

Помню тот эскиз, который нас сблизил… И тебя…

Ты сидел на скамейки, держал палитру, кисти.

Как красиво и характерно было твое молодое лицо! Печать вдохновенья лежала на высоком белом лбу.

Ты взглянул на меня затуманенными глазами.

Глаза смотрели, а мысль витала далеко.

На мольберте я увидала, как в зеркале, отражение обрыва и Волги и золотого солнца, заходящего за реку. И вскрикнула от восторга.

Ты поднял глаза… Экстаз вдохновенья исчез.

Ты почувствовал близость постороннего существа.

– Как вы находите? – спросил ты. Твой вопрос звучал лаской, а взгляд любовался мною.

Потом попросил позволения поместить и меня на полотно.

– Для полноты картины, – пояснил ты с улыбкой.

И я согласилась.

Если бы тогда ты попросил у меня отдать мою жизнь – я бы согласилась и на это.

Я уже любила…

Встречи у обрыва, встречи в чаще заброшенного сада – на реке и в целом лесу золотых колосьев, кто вас не знает? Кто не был молод?

Виталий принадлежал к числу тех избранных, которые снабжены тем драгоценным даром чуткости и понимания самых хитрых извилин души, на которую способны только талантливый натуры.

Он взял мою душу таким нежным прикосновением, что я его даже не почувствовала.

Он берег мое сердце, как скупец бережет хрустальный сосуд с драгоценным миром. И не пролил ни единой капли…

Мы любили беззаветно, светло и чисто с тою наивною уверенностью в постоянное счастье, которая доступна только молодым и чистым.

И счастье нам улыбалось…

Оно было до того громадно и прекрасно, что заполонило и подхватило и понесло нас далеко, далеко за пределы реального, в мир фантазии и света, в мир искусства, поэзии и любви бесконечно светлой, как день, и торжествующей, как молодость…

Виталий работал над новыми сюжетами и я, как могла, помогала ему. Мои золотые волосы и синие глаза при тонком и нежном профиле давали мне возможность позировать мужу…

Я являлась перед ним то Венерой, то Цирцеей, то Фриной, бесстрашно явившейся на суд.

Потом мы поехали в Италию.

Виталий бредил Венецией и Римом…

Он бросался в Ватикан, писал картину за картиной, живя идеями и надеждами, между взмахами кистей и моими поцелуями, трудящийся и верующий в великое и светлое начало.

И вдруг «оно» набежало неизбежное и страшное, как чудовище…

Злые силы соединились вместе, чтобы участвовать в этом вопиющем деле…

Отнять корку хлеба у голодного, лекарство у больного, материнскую грудь ото рта младенца… отнять дыхание и жизнь и дать смерть…

Смерть… смерть… смерть! Какой ужас! какое безумие! Как он боялся я проклинал ее. И все-таки подчинился…

За что? Ты, Боже, Великий и Милосердный, Ты спасаешь и призреваешь, Ты даешь жизнь… За что-же Ты не пролил Твоей благодати на чающих ее? За что?

Но я не ропщу… Нет, нет!

Я не ропщу, потому что завтра же уйду к нему.

Нас придавит один кусок земли, одна плита белого мрамора. Наши души будут вместе… где? – я не знаю. Может быть, в стране более прекрасной, чем эта Италия, с более нежными колоритами, с более ласковыми улыбками неба и моря и чудным ароматом лимонных и розовых цветов… Там будет жизнь… и счастье…

И я иду, иду к тебе, милый!..

Он лежит без движения на своих высоко поднятых атласных подушках.

Нужды нет.

Я целую его глаза, от которых веет холодом смерти, его сжатый мертвый рот с еле уловимым исходящим из него запахом разложения, которого не могут заглушить ароматные розы, принесенный Розориттой. Я целую его жадно и долго, как живого, и наслаждаюсь этими последними поцелуями. Пусть они безответны… Он отдыхает, милый, я стерегу его покой, пока не усну также.

А усну я скоро… скоро…

Еще последние гондолы не выплывут на чуть брызжущую светом поверхность холодных каналов, еще первые голуби не украсят белыми хлопьями своих крыльев крышу собора св. Марка, а я уже буду с тобою…

Нас засыпят цветами и зароют рядом со слезами сожаления, потому что мы молоды и прекрасны и имели бы право на жизнь…

III

– Синьора, вас спрашивают. Опять Розоритта.

Она вколола красную розу в свои черные косы, – розу, взятую с гроба на память о моем возлюбленном, и этот подарок смерти красиво дисгармонирует с ее лицом, воплощающим жизнь…

Она делает печальное лицо, но глаза ее, помимо их воли, сыпят снопы лучей, отблески тех, что щедро дарит солнце ее родины, и губы, сжатые теперь в полуулыбку соболезнования, вот-вот раскроются, заблещут и засмеются.

Я люблю смотреть на Розоритту, потому что «он» находил ее прекрасной.

«Он», смеясь, путал наши кудри, ее – черные, как ночь ее родины, мои – золотые и нежные, цвета спелого колоса, далекой и милой России. И любовался нами, как художник…

Он не видел в те минуты ни обожаемой жены, ни этой итальяночки с задатками чувственности и лжи, но видел в нас идею новой картины, которой поклонялся.

– Синьора, вы дремлете? – будит меня от грез голос Розоритты.

Я молчу и гляжу в ее зрачки, полные ужаса.

– Синьора, вы нездоровы.

Не думает ли она, что я помешалась с горя.

Вчера я рыдала и билась в конвульсиях…

Но она не знает, не знает моего решения.

Я жду… жду… чтобы соединиться. Не все ли равно где? Здесь или там… Лишь бы с ним, дорогим, милым.

– Вас спрашивают, синьора.

– Кто?

– Дама. Вероятно, натурщица, не получившая платы…

– Зови ее сюда, Розоритта. Я заплачу ей.

– Войдите, синьора.

– Благодарю вас.

Боже мой, что за мелодия голоса!

А лицо… лицо!..

Я не видела еще подобных…

И небо, и синие воды Адриатики соединились вместе, чтобы создать эти два глаза, прозрачные и светлые, под каемками длинных ресниц.

У ветхозаветных женщин должны быть такие глаза, миндалевидные, гордые и печальные, без зноя страсти и робкой мечтательности.

Лицо классически правильное, лицо итальянки, настоящее создание художественной природы, умевшей рождать такие чудные песни, такие яркие лица!

На изжелта-белой коже неровный румянец. Губы дрожат от волнения.

– Синьора, – звучит ее голос, – синьора, не гоните меня… я слишком страдаю… Дайте мне быть подле вас… Простите… но я не могла… не могла больше… эта неизвестность…

И она рыдает глухо, мучительно.

– Что с вами, успокойтесь, синьора.

– Ваш муж… – шепчет она сквозь накипающие новые и новые рыданья… – он плох… безнадежен?…

Я отступаю в изумлении и ужасе. Передо мною безумная. Отступаю и открываю гроб с дорогими останками, которые заслоняла собою.

Страшный, душу потрясающий, крик оглашает комнату.

Незнакомка в один прыжок очутилась у гроба… и испускает такие, протяжные и жалобные звуки…

Я слышу странную фразу…

– Vitalio mio, amico mio!

И она ласкает нервными движеньями лицо и волосы покойного, целует его глаза, губы, как я только что перед этим целовала.

Что со мною? Я грежу или нет?

Нет. Это действительность.

Те же потоки солнца и света… те же розы и мирты, усыпавшие тело… То же неподвижно величавое спокойствие мертвеца.

А женщина все рыдает и шепчет, теперь уже яснее:

– Amico ruio, Vitalio mio!..


Она безумная… В этом нет сомнения.

Я приближаюсь к ней и ласковым насилием хочу отвести от гроба.

Но ее пальцы впились в белый глазет… Глаза, из которых глядит на меня ужас и отчаяние, не отрываясь смотрят на меня.

– Синьора, – слышатся мне глухие, страшные звуки, – синьора, вы должны меня здесь оставить… здесь… около, пока его не зароют… Я… я… его любовница!

И море, и небо, и розы все свернулось в одну пеструю пену… Она растет и клокочет и захлестывает меня, окружая и заполняя собой все со всех сторон… Она леденить и жжет и поднимается все выше и выше, вровень с лицом, с глазами.

Какая ночь… какая темнота…

И я теряю сознание.

Читать другие книги
СкороКнижный режим