Кусок 2 «Ноев Ковчег»
Мои рукописи потерялись при переезде. Мы сняли квартиру в доме на месте пивоварни несколько лет назад. Четыре или пять.
Рукописи потерялись, значит, на всей несущейся в безвоздушное пространство планете ни один человек не узнает о моих стихах. Когда мы только познакомились, я читал их Свете и даже звал ее в самые странные компании.
Казалось, что этого никогда не происходило.
Либо было так давно, что уже и не вспомнить — до того, как я сделал предложение, нашел квартиру, обзавелся работой. Я и забыл, где были рукописи. Потерялись при переезде. Словно ничего не поменялось, но изменилось все.
Шесть лет назад, когда я еще не был знаком с ней, мы организовывали открытую читку в День Довлатова второго сентября на улице Рубинштейна. Организация была на высоте: приглашенные джазовые группы, вроде «Леня Ланжерон», экскурсии, выступления, чтения стихов. И все посвящено Довлатову. Но была совершена главная и страшная ошибка. Во-первых, мы смогли договориться с барами на улице Рубинштейна об одной заманчивой алкогольной акции, а именно, о том, чтобы гостям во время праздника разрешили менять куски линолеума на алкоголь в ограниченном количестве. Дело в том, что покойный Сергей Донатович Довлатов когда-то написал рассказ, связанный с линолеумом. Во-вторых, мы напрочь забыли предупредить об этом гостей фестиваля, так что бесплатный алкоголь бары приготовили, а линолеума у гостей не оказалось. В-третьих, Дима Притков принес огромный двухметровый рулон линолеума сам, и мы резали его ножом для лимонов, который одолжили в одном из баров, прямо возле памятника Довлатову, а нарезав кусочки, мы пили, пили, пили злополучные бесплатные настойки, коктейли и пиво. В-четвертых, в самый разгар мероприятия мы должны были вешать несогласованную памятную табличку на стену дома, где жил известный писатель-эмигрант. В-пятых, не то что перфоратора, у нас даже стремянки не оказалось. В-шестых, мы звонили Роману Платонову, владельцу книжного магазина «Фаренгейт 451» и просили у него дрель. В-седьмых, я выполнял роль табуретки, стоя на четвереньках, пока Дима пытался сверлить стену исторического здания дрелью со сверлом по дереву, чуть не падая от выпитого.
По итогу: Табличку повесили, но криво, весь бесплатный алкоголь был напрочь уничтожен компанией организаторов, от рулона линолеума осталось больше двух третей.
День Довлатова закончился дракой на детской площадке.
Табличку, на которой значилось:
«Здесь, в этом доме жил пистель Сергей Довлатов с 1945 по 1975 гг.»
Сняли коммунальщики через два дня.
Занавес.
Знаешь, дорогая, любимая Света, вот такая веселая история. До знакомства с тобой я интересно жил. Умел отдыхать. Но, послушай, наши дети были важнее. Я выбрал тебя, Света, я выбрал тебя.
Где ты?
(Как я здесь оказался?)
Шел десятый день с отъезда Светы.
День, когда она отправила мне первое сообщение, подтверждающее ее существование.
Оно обрадовало меня так, что я боялся открывать первые полчаса, как зачарованный бродил вокруг телефона, и.
«Не звони. Я в Тбилиси».
Теперь я стал лишь крошечной щепочкой, которую схватили волны, а сверху с завыванием носился тяжелый ветер. И волны утаскивали меня в далекую страну, о которой я ничего не знаю.
Мимо проносились неизвестные деревья, странные кустарники, тучи, такие грозные и низкие, что я не узнавал широту, кажется, это Африка, а может, латинская Америка, может Азия, а может, и бесконечная Россия.
Не осталось никаких ориентиров, никаких точек и значений. Ясно было одно: река уносит меня вниз, в самые архаичные времена, где человек, всматриваясь в звездное небо, еще мнил себя родственником зверей.
Где довременная метафора и довременной вопрос неотделимы от первородного образа, а Вселенная кажется одним большим Единым.
В этой стране, куда несет меня река, там холодно или тепло?
Там страшно?
Там грустно?
А если там никак?
Я просто спускаюсь по реке.
Идти было морозно, приходилось заставлять себя шагать по улице, передвигать сначала одну ногу, потом вторую. Мерзкое ощущение, ведь по пути я зачерпнул ботинками воды. Задумался и попал обеими ногами в лужу на пересечении Невского проспекта и Садовой улицы. Странная зимне-весенняя лужа, когда лед и снег еще не сошли, но жидкая вода уже появляется. Лужа по-настоящему мистическая, истинно неожиданная лужа, в которую я и наступил.
А вокруг этой самой неспокойно разлегшейся лужи, по правую ее сторону и по ее левую сторону, везде были люди, напуганные люди. Они кричали и пытались остановить неизбежное, словно вгрызались в железные ступни истории, подпрыгивали к нависающему титану и не понимали, бедные, напуганные люди, совсем не понимали, что им грозит и что родилось на свет.
Митинговать, когда колесо истории проворачивается — дело неблагодарное. Я знал, что сколько бы раз я ни повторил заклинание, сколько бы раз я ни решился отрицать войну, она не закончится, солдаты не развернутся, мировые лидеры не договорятся.
Новая заря осветила планету. И титановая длань взяла ее за горло. Человеческая история, наполненная кровью, предательствами, убийствами, изничтожениями, резней и ненавистью, не закончилась. История отсчитывает каждую долю секунды, следит за каждым, расставляя людей для неостановимого действия. Настоящая человеческая суть забралась на колесницу и насмехалась над крошечными тараканами.
Те граждане на пресечении Садовой улицы и Невского проспекта, рядом с мистической лужей, кричали, махали плакатами, флагами.
А оно смеялось, оно нависало над ними, смотрело тысячами глаз, облизывалось в предвкушении неминуемой поступи истории.
Наивные глупцы думали, что у войны есть персональный автор или круг ответственных, есть имена, фамилии и адреса.
У войны не женское лицо, это правда. Но отчасти. У войны — лицо всего человечества.
Все уже решено за нас. Роли розданы, билеты куплены. Занавес отползает.
Дурачье, они не понимали, что мы и есть настоящие проигравшие. Мы, простые, обычные русские люди с этой и с той стороны, война всегда берет в качестве жертв обычных, простых людей, она хватает их и кладет себе в пасть уродливой гнойной рукой.
А в удобных, обитых красным бархатом ложах сидят жирные, ухмыляющиеся потомственные лидеры, иностранные аристократы с хорошими лицами и степенью зарубежного университета, учеба в котором стоит больше, чем все мои, чем все ваши органы на черном рынке, представители глобальных кланов, владельцы компаний, держатели акций, хозяева заводов по производству танков с броней из обедненного урана. Их ставка в этой игре — медные гроши и людские жизни, с той лишь разницей, что медные, серебряные и золотые гроши они правда и истинно любят.
Добрый день, сэр, очень хорошо выглядите, Ваша спутница особенно прекрасна, это чудесное платье из последней коллекции просто замечательно. Прошу Вас, проходите, седьмая ложа, третий ярус, икра, вино и шампанское уже вас ждут, остальные закуски будут поданы во время первого антракта, во время второго — горячее, после представления — десерт и свободное общение в холле вместе с прочими участниками конфликта. Ну что вы, что вы, только представители элиты — никого ниже генералов, между нами, и те на приставных стульчиках. А вас поздравляю с удачным местом, оттуда особо хорошо и безопасно наблюдать за бомбежками городов. Ну что Вы, сэр, очень признателен Вам, не стоило таких щедрых чаевых, впрочем, Вам следует поторопиться, сейчас в холле идет бал, а в зале выступают лучшие тенора. Вам не интересно? Тогда могу пригласить Вас в курительную комнату, там как раз сейчас неформальное общение Ваших коллег с другой стороны. Быть может, Вам удастся обсудить интересные схемы. Ох, сэр, простите, если я слишком откровенно лезу в Ваши дела, простите мою фамильярность… я… Ах да, курительная комната это на втором этаже, я Вас провожу. Вы не забыли сделать ставки? Ах, за всех? Сэр, Вы очень умны, позвольте отметить это. Спасибо, сэр, целых двести долларов, очень щедрые чаевые!
Я стоял с мокрыми ногами на другой стороне улицы и смотрел.
Курил, смотрел, сочувствовал.
Но не митингующим.
Всем — всему миру, каждому живому существу на невозможно огромной планете: задавленным улиткам и погибшим детям, убитым военным с оторванными ногами и неродившимся эмбрионам, засохшей от жары ящерке и выброшенной на берег рыбке.
Я охватил объятиями весь мир и впитал в себя его горе, чувствуя, как ноги пронизывает металлический стальной холод.
Друг Лазарь уснул, и Он идет разбудить его.
Я не пил три с чем-то года до сегодняшнего дня.
В сквоте, куда я пришел, было душно, темно, как в шахте, накурено. Форточки никто не открывал, равно как и старые, стеклянные, потемневшие створки окон.
Читали глупые и излишне смелые стихи, пели песни, пили коньяк из канистр, заливая его дешевым вином или пивом. Петербургские маргинальные подпольщики, впитавшие запах коммуналок, останутся навсегда, к сожалению, пока и стоит Петербург на земле. Они будут пить сивуху и курить даже на ядерном пепелище, продолжая петь песни Егора Летова, не до конца понимая их коварного, очищающего смысла.
Во Вселенной должны существовать лакуны, где все остается неизменным — это и позволяет миру сохраняться и возрождаться после каждого Рагнарека.
Казалось, что, даже если на Землю обрушится ядерный апокалипсис или жуткое поветрие, появится новый изощренный вирус, эта коммуналка, переделанная из технического помещения, продолжит плавать по неспокойным волнам северного города.
Не обращая внимание на холодную вечность, окна продолжат светиться травянистым мертвецким светом, а свисающие провода над входом в парадную будут тянуться как лианы.
В сквоте в центре Петербурга никогда ничего не менялось.
Его пространство представляло собой длинный коридор, заканчивающийся каморкой с унитазом и рукомойником.
От коридора по левой стороне располагались комнаты, заставленные советской мебелью, невнятными картинами неизвестных художников, старыми холодильниками и книгами. Одна из картин, особо нравившаяся посетителям, изображала совокупления девушки с огромным чудовищем в виде комка щупалец.
Под ногами, словно наледь, лежал пепел, народ веселился и мусорил: пустые бутылки, пачки из-под сигарет, жевательные резинки, обертки, куски еды.
Это был перевернутый Ноев ковчег, на котором спасаются последние, настоящие твари этого мира. Ковчег несся по адским волнам всемирного потопа, погружаясь в воронке водоворота все ниже и ниже, туда, где ад накрепко замерзает, а посудина падает глубже, чтобы застрять в зеленоватых льдах. И ковчег застрянет на самом дне, там, где ядро планеты сотрясается от поступи монстров, которые за миллионы лет забыли свои имена. А обитатели ковчега будут трястись от холода и кромешной темноты.
Сущности, слоняющиеся по дому, говорили о высочайшем упадке культуры, рассуждали о политике, о войне, о демократии и правах. Но видели бы вы их, услышали бы их измышления и оценили бы поступки. Таких персонажей выгнали бы из любой библиотеки двадцатого века, из любого салона века девятнадцатого, из любой масонской ложи века восемнадцатого и выставили бы за дверь даже из древней академии философов. В общем, выгнали бы из любого приличного общества, но если раньше еще не изобрели перестроенных коммунальных квартир, то сейчас этим людям есть где собраться. Самые низкие, самые маргинальные и самые забавные сущности этого мира: поэты, пишущие про блевотину, секс, распутные девушки с красными губами, молодящиеся мужчины, невнятные парни в наколках, странные молодые люди с дредами и интересными пакетиками в карманах, рокеры из глубокой провинции.
В самой большой комнатке они устроили чтения стихов, в следующем помещении, которое выполняло роль кухни, курили и обсуждали странные политические теории и практики. За следующей дверью, на захламленном полу, где лежала огромная клеенка и строительный мусор, кто-то валялся и дымил, пуская тяжелые клубы вверх, навстречу заплесневелому потолку. Дальше спальня, вечно кем-то занятая. И в самом конце — импровизированная каморка с санузлом. Стены и правда невысокие, потолок нависал, давил и заставлял думать о нехорошем, словно ты попал в склеп, не попал даже, а тебя заперли с этим непрезентабельным народцем внутри.
Почему я здесь?
(Как я здесь оказался?)
«Почему же я с ними?» — спрашивал я сам себя, отвыкший за столько лет.
Среди этой божией росы были свои обаяние и шарм, словно близко рассматриваешь картину Босха или читаешь роман Лавкрафта. Именно в среде подобной публики можно почувствовать себя живым и, увидев дно, убедиться, что ты еще не так сильно упал.
Проектор транслировал фильм на стену. Фильм, судя по всему, не фильм, а видео-арт, то есть очень плохой фильм, созданный самомнительными студентками, повествующий о жизни трех человек в Нью-Йорке. Снят он был эмигрантами из Беларусии и какой-то армянкой или молдаванкой. Интеллигенцией из окраин утраченной Империи, одним словом.
И здесь, вокруг пьющих, курящих и матерящихся людей бегал крошечный ребенок, едва и научившийся бегать. Рядом стояли его родители, молодые, вполне приличного вида люди, но люди, очевидно, свободные, люди, открытых нравов, имеющие особую общественно-политическую позицию, которая гласит, что ребенок может бегать вокруг пьющих взрослых, вдыхать сигаретный дым, поскальзываться на блевотине, и, толком не научившись говорить, наблюдать кадры.
Спасутся лишь нищие духом, а те, кто в этом проклятом ковчеге оказался, в этой сатанинской придумке, те наследуют не Царство Небесное, но холод ада. И открылись источники бездны и окна эдемские. Но форточку так никто и не открывал. И что вырастет из этого ребенка и кем он станет?
И дадут ли этому ребенку вырасти вообще?
Какого цвета будут его глаза?
Но кому осуждать, ведь я сам лично — сильно, капитально упал, надо признаться, упал на самое дно. Туда, куда засасывало этот сатанинский Ноев ковчег с настоящими тварями, каждому из которых нет пары, так как они все равно переспят друг с другом по очереди и вместе, но в большинстве не принесут потомства, потому что бесплодны.
И хорошо, что так, ведь если родят, ужас, какие уродцы появятся на свет.
И побегут эти уродцы вприпрыжку, без страны, без нации, без героев и любви, без Бога в душе, попрыгают эти уродцы, заполнят города и дома, заполнят овраги и канавы и будут огрызаться, и каждый будет считать, что только он и есть центр мира, центр Вселенной, центр всего. И таких будут тысячи, страшных, влюбленных в самих себя, не знающих ни других людей, ни любви, ни Бога.
Ребенок поскользнулся и упал на пятую точку. Родители не замечают, они наслаждаются видео-артом, сцена совокупления меняется на что-то вроде перформанса, где армянка или таджичка — вечно путаю, режиссерка и актерка фильма из Нью-Йорка — заматывает в полиэтилен другого актера.
Ребенок сидел с недоумевающим видом и смотрел на меня. Я молчал.
Света не отвечала.
Шла эпоха от отъезда Светы.
Пятнадцатый день с ее отъезда.
Володя упал еще сильнее, начиная раздумывать, сколько нужно этажей, чтобы восемьдесят — девяносто килограммов мяса наверняка разбились насмерть.
И Володя достиг таких глубин своего падения, такого илистого дна он достиг, что только матрас не давал упасть еще ниже.
«Володенька», — слышал я песню. Володенька, нежно кричали голоса в голове, поднимайся, поднимайся, Володенька, не бойся, оторви голову свою от земли, посмотри, посмотри на небо, Володенька. На небе голубки полетели, по небу тучки побежали. Тучки побежали да прошли, солнышко засветило, посмотри вокруг, не бойся, ничего страшного не приключилось!
Но что я мог им ответить?
Что можно ответить голосам в голове?
Можно опрокинуть еще водочки, или вина, или пива, да чего угодно можно опрокинуть — крепкого чаю, например, если горячительного нет под рукой.
Я опрокинул водку.
И меня словно прибило к грязному полу, на котором рвота мешалась с пеплом.
Родители вытирали ребенка салфетками с таким видом, будто делают это каждый день. Бьюсь об заклад, если это мальчик, они никогда в жизни не купят ему солдатиков, потому что это милитаризм.
«Вставай, Володенька!»
Не мог, не мог я встать, дорогие мои, голоса мои ангельские, накрепко придавило, притяжение увеличилось, знаете, эта чертова сила g, тянула вниз, пригвоздила, обняла меня мать сыра земля, но в себя пока не приняла, родненькие. Так и маюсь я — ни живой ни мертвый. Брожу между небом и чревом земли, от почвы не оторваться, а в могилу не сойти. Вот и ползаю, как змей между колодами, обелисками и каменищами.
Не могу.
Не ходилось, а как будто плавалось, ноги врастали в пол, цеплялись корнями за пролегающие под паркетом коммуникации — за трубы и провода. Кроме голосов слышался топот и тяжелое сопение того самого гиганта на горизонте, что поглотит нас всех — и мир, и пустоту.
Того, титанового, стального, медного, надвигающегося.
Я бродил по коммуналке и не знал, куда мне, бедному и брошенному, прибиться. К какой стене прислониться и за какую тумбочку схватиться рукой. Водка подогревала кровь, голова шумела, голоса душили, душили, настойчиво и громко, властно приказывая.
Люди в сквоте пили, а я в очередной раз спрашивал, не слышал ли кто-нибудь про мою жену.
Я не верил, что она могла уехать.
Пришел Моня Лоов, парень, худой как жердь, очкастый алкоголик с запястьями шириной с мои два пальца. Несмотря на худобу, он был прекрасным вокальным исполнителем. Кто-то принес аппаратуру, собирались играть джаз, приглушили свет, оставили лишь лампу в фотофильтре красного цвета, которую притащили две пьяные студентки Мухинского училища.
На импровизированной сцене расставляли усилители, микрофоны, стойки. Дима Притков — хозяин сквота, странный персонаж, самый маргинальный наипетербуржский персонаж, который, может быть, единственный в этом мире приставал ко мне с просьбой, чтобы я с ним покурил. Он двигался словно на шарнирах и потрясал длинной бородой в такт произносимым словам. Малиновый пижонский берет держался каким-то странным образом на его потных, сальных волосах, словно был не беретом вовсе, а мозговым паразитом, который и поставлял в его мозг самые удивительные и странные идеи.
Дима был из того редкого разряда людей, которые могли организовать перформанс везде и всюду, например, выкрикивая революционные матерные лозунги на берегу реки Фонтанки и только ему одному эти лозунги и казались революционными, так как проходящие мимо воспринимали это исключительно как сумасшедшую матерщину подвыпившего пижона.
Но для Димы это был позыв диалектической борьбы, настоящий природный зов, первичное противостояние. Он организовывал творчество из всего; достаточно было с ним встретиться на улице, зацепиться парой фраз — и вот ты оказывался вусмерть пьяный на детской площадке где-то в желтых мрачных бесконечных лабиринтах дворов-колодцев, читающим Маяковского с бутылкой ликера в руке. Надо ли говорить, что Дима и организовывал все этим околосатанинские мероприятия, где собирались страшные городские сущности? Настоящим демиургом был он для этой компании, хотя сам джаз не играл и стихов не сочинял.
Второе действие начиналось.
Аппаратуру поставили, и Миша стал петь песни Аркадия Северного в понятной и вполне узнаваемой манере. Я смотрел через окно в глаза еще зимнему, уставшему городу и мысленно жаловался на его же порождение в виде Димы Приткова. А Вечный город, последний Рим — ведь недаром Петр заложил Петербург на мощах апостола Петра — этот последний Рим шевелил корнями в человеческих костях, вбирая холодные, неживые соки из мерзлой зимней почвы в надежде на скорое лето.
Дима уже теребил меня за рукав, а я не знал, придет ли обещанное лето. Лето и зима, день и ночь не прекратятся. Несмотря на почти середину марта, началось похолодание, лежал снег, а вечером, когда солнце уходило, создавалось крепкое ощущение полярной ночи.
Дым непривычно кусал горло и рвал связки. Голоса в голове стали напористей.
«Володенька, она не вернется, и снег никогда не сойдет, и солнце не зажжется вновь. Царство неистощаемой зимы накроет город, а следом и целый мир окутает, как огромный саван.
Холод и лед. Царство пропасти и ожидание бездны — вот что ты увидел в грязном окне, из которого открывался кусочек двора-колодца, где в легком, уютном свете фонаря вертелись в магическом танце снежинки».
Дым непривычно кусал горло и рвал связки. Но надо выкурить все — раз начал, надо закончить, отступать уже некуда, и мягкий дурман пробрался в голову — веки потяжелели, а голоса в голове усилились и побасовели. Начали говорить друг с другом.
«Зачем мы это сделали?» — спросил один.
«Иначе бы мы не встретились», — ответил второй.
Мир закачался, поплыл в стороны, вспышка. Кажется, я увидел ее, мою милую, нежную Свету, проходящей по коридору. Фигура, волосы, пальто, ее берет — не малиновый, как у Димы, а красный, как ее помада, как ее шарф. Света.
Вскочил с места, уронив чью-то открытую банку пива, которое полилось по ногам, обрызгав бегающего по блевотине малыша, и погнался по коридору за видением, которое растворилось в тенях.
«Ее не было, она далеко, не здесь, — шептали мне побасовевшие голоса. — Дурак, куда же ты побежал»?
«Дурачок, Володенька, возвращайся, послушай музыку, хватит с тебя беготни на сегодня».
Нет, нет. Я найду ее, пейте, черти, радуйтесь победе вашего князя, пойте песни покойного Северного, наслаждайтесь тем, что вы бесплодная смоковница.
На улице знакомо обнимал мороз. Перед Володей возник родной и любимый город, который оставлял печать проклятия на каждом, кто решал здесь родиться. Родиться в Петербурге — внутренняя, предрешенная обреченность. Нельзя родиться в Петербурге помимо своего желания. В запределье, где создается душа, когда в нее вкладываются смыслы и возможные будущие пути, которыми эта душа побредет, ее спрашивают, куда она, несчастная, пожелает отправиться. И самые обреченные, самые тяжелые души, души с самыми туманными глубинами говорят одно слово.
Свое первое слово.
Печальное слово.
И слово это — «Петербург».
Я даже не шел, а шатался по улицам, которые было невозможно узнать, словно и не мой это был город. Словно новые маршруты, новые лабиринты и норы появились в средневековом городе с узкими улочками.
А где мой рюкзак, я точно помню, что был с рюкзаком… или нет. А с чем я был? А был ли я вообще?
Рюкзак, в котором лежало две бутылки крымского, кажется, розового вина. Я точно помню, что они у меня были, кажется, я оставил его около входной двери. Как же хорошо, что я больше ничего с собой не брал. Обидно было бы потерять компьютер, или телефон, или Бог знает, чего еще в этой жуткой квартирке. Пускай эти бутылки будут откупной от уродцев, которые забыли родной язык и цедят кастрюлей муку, а чай пьют из сита.
Так я шатался по улицам, напрочь потеряв счет времени. За секунду познавал сотни тысяч лет, а за одно моргание мимо пролетали квадриллионы месяцев, и наш мир уже давно был разрушен, вместо него возникали миллионы новых миров, в которых я случайно занимал свое же собственное место. Эта теория меня устраивала больше всего. Если вокруг новый мир, значит, здесь нет и не было ее, значит, она умерла со старым миром, это бесконечно, но люди смертны, а значит, моя душа и моя любовь освобождены. Иные же замучены были. Я пролез в окошко между измерениями и теперь оказался здесь — в новом бытии, новой ипостаси, на могиле ушедших.
Если это новый мир, то заберет ли он меня или отторгнет? Что он уготовил для меня?
В голове пульсировало и шумело.
Я так давно не пил, что алкоголь вспружинил сознание и утащил его в самую верхнюю сферу.
Я пил последний раз пару лет назад, в день моего увольнения. Примерно в то же время я окончательно бросил пить.
Парой дней спустя.
С этими невеселыми мыслями я дошел до знакомого бара «Кунст», который на какое-то время превратился в центр петербургского андеграундного искусства начала двадцать первого века. Одному организатору литературных вечеров настолько понравилось это место, что практически каждого человека, с которым он имел удовольствие говорить (а мучил он своими россказнями многих), этот организатор стремился затащить внутрь и непременно выпить с ним по стаканчику. Затащенные в «Кунст» люди вдохновлялись антуражем заведения, сделанным под начало века двадцатого, ценами на напитки и съестное, а также фатальным пофигизмом персонала к употреблению достопочтенной публикой принесенного с собой алкоголя. «Кунст» с языка потомков Арминия переводится как «искусство», наверное, поэтому персонал бара пытался соответствовать своему названию, там открывали дорогу любым, хотя бы пахнущим чем-то творческим, проектам, вроде чтений, перформансов и лекций.
Меня крутило из стороны в сторону, вращало и ударяло о землю. В какой-то момент споткнулся на крыльце, поскользнулся, но успел подставить руку. Два парня внутри засмеялись. Зубоскалили, им было смешно, что человек может перенервничать и упасть. А если они знали о моей беде? Вдруг Света им рассказала? Кто эти два парня? А может, они смеялись над тем, что она уехала?
Я не любил, когда надо мной смеются, с детства не любил. И когда люди называют «Володей» тоже не любил. А те двое явно смеялись и называли меня «Володей».
Тогда я сжал в кармане каподастр — металлический зажим для гитары с рожками, который удобно использовать как кастет. Другой рукой достал перцовый баллончик.
— Почему не на фронте?! — ввалился я в кафе с криком.
Парни явно не ожидали такого расклада.
Девушка за стойкой вызвала группу быстрого реагирования. Я видел, как она нажала кнопку не думая, даже не стараясь узнать мои настоящие мотивы. Каждый раз, когда кто-то пьяный и с импровизированным кастетом вваливается в кафе, у него стоит сначала выяснить настоящий мотив поступка: чем этот гражданин расстроен, что на душе у него, не разбили ли ему сердце — а уже потом можно и вызывать ГБР. Вдруг вопрос можно решить парой рюмок беленькой, разговором по душам и объятиями. Но пока ГБР приедет, у меня оставалась пара минут, я успевал показать этим двум комедиантам, чего стоит надо мной смеяться.
— Почему не на фронте?! — повторил я громогласно, почти срывая голос.
Первичный шок моих оппонентов постепенно прошел, значит, надо было переходить к действиям. Я нажал на красную кнопку спуска в баллончике, но он дал осечку.
«Сука», — подумал я.
Я нажал второй раз, но баллончик так и не заработал.
Тогда, не раздумывая, кинул его в лицо одному из парней.
— Сука! — закричал он, баллончик попал прямо в глаз.
Пока первый приходил в себя, я перехватил каподастр и налетел на второго. Он закрылся руками, а я бил наотмашь сверху, ломая хрящи и кости на руках.
Нанеся второму достаточный урон, повернулся к первому и бросился на него. Тот убегал вокруг стола, я кинул в него подносом, он спрятался за столиком, схватился за нож для масла. Я все равно пытался преследовать мерзавца, пока не получил сзади дубинкой по голове.
Группа быстрого реагирования приехала раньше, чем ожидалось. Два широких мужика с пистолетами, дубинками, шокерами и баллончиками, два в защите, шлемах, тактических перчатках и налокотниках. Они ударили меня дубинкой, потом несколько раз кулаками по лицу, оставляя на губах синтетический вкус перчаток, и подхватили мое обмякшее тело под мышки с двух сторон.
Сколько же я гонялся за этими, что мордовороты успели так быстро приехать?
Странно. Словно время и правда сжалось.
Они вытащили меня из кафе, вызвали по внутреннему каналу полицию. Свет снова появился в глазах, я обвел охранников взглядом: здоровые увальни, еще и в полной амуниции. С такими не потягаться.
Охранники подвели меня к машине, и тут заметил, что у них не прикрыт раковиной пах.
Не раздумывая, двинул коленом, что есть сил. В голове заболело — приложили мощно.
На секунду пропал свет. Но охранник автоматически выпустил мою руку и схватился за причинное место.
Несмотря на боль в голове, я молниеносно бросился прочь, другой чоповец успел ухватиться за рукав пальто, ткань с диким треском порвалась.
Но я уносился от кафе куда глаза глядят, бежал и бежал, словно напуганная лисица, за которой гонятся британские гончие. Легкие, обалдевшие от обильного курения, норовили выпрыгнуть из груди, как ретивые лягушки. Сзади слышалась тяжелая поступь. А я бежал и бежал, а они преследовали: дворы, улицы, случайные прохожие, красный сигнал светофора, на бампер посадил какой-то таксист, вылез разбираться. Махал мне вслед руками. А я бежал и бежал.
И только ближе к Лиговскому проспекту пришло осознание, что это были не шаги сзади меня, совсем не шаги, это пульс стучал в висках. Внутренние барабаны пели и громыхали. Пели и стучали, сообщая об ужасе, который грядет в конце путешествия по той самой реке.
Остановился. Мокрые потные волосы грыз мороз.
Под расстегнутое и порванное пальто задувал холодный ветер.
Я упал на детской площадке и лежал в мокром грязном снегу, наплевав на здоровье и перспективы отстудить мозг.
И здесь мне открылся истинный Петербург. Я всматривался в темную гладь неба и понял, чем этот город является по-настоящему. Петербург — это не город, это не земля и даже не красивые дома с Эрмитажем. Петербург — это река жизни. Статичное состояние фасадов, проспектов и дворцов — самый главный обман Северной столицы. Петербург — это мировая река, бездна в тысячелетия, портал в пустоту и в миры вечнозеленых лугов да белых, как якутский лед, оленей. Недаром Петербург породил Достоевского, который пытался всем показать и рассказать об этой природе запредельного.
— Мужчина, с вами все в порядке? — крикнула какая-то бабушка из окна.
— Да, все прекрасно, просто отлично! Спасибо вам! Вам с большой буквы. Спасибо!
— Простудишься же, милок, вставай.
— Обязательно простужусь, но мне насрать.
— Какой вы некультурный! Вы москвич?
— Никак нет, петербуржец с мурманским анамнезом.
— Ох, лечись, милок, анамнез — тяжелая вещь.
— Спасибо, мать! Обязательно.