ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Сестра

Единственный период полного счастья, который Шуша может вспомнить, продолжался до трех лет. Тогда было достаточно произнести слово “мама”, как где-то внутри возникало что-то теплое и сладкое, как манная каша. В тех редких случаях, когда приходилось выходить на улицу, он попадал в чужой и страшный мир. Ездили на деревянных тележках безногие инвалиды, шлепали в валенках с калошами мрачные тетки в серых платках, громыхающий трамвай обгонял скрипучую телегу, запряженную покрытой инеем лошадью.

– Я не люблю тёть в платочках, – шепнул он маме.

– Я тоже хожу в платочке, – улыбнулась она.

Он попытался ей объяснить разницу, но подходящих слов у него не нашлось. Мама была молодая и красивая. Тетки, инвалиды и телеги были старые и грязные. Они принадлежали миру, которого не должно было быть.


Счастье кончилось, когда мама отвела его в детский сад, который, несмотря на то что принадлежал Литфонду, оказался частью страшного мира. Его записали позднее, чем всех, он был чужой. В большой туалетной комнате на стене висели деревянные сидения для унитазов, на каждом было имя. Он протянул руку к сидению с надписью “Саша”, но сидящие на пяти унитазах на своих именных сидениях дети закричали:

– Это не твое! Это другого Саши!

После этого он старался вообще не ходить в туалет. Этих нескольких лет страданий он долго не мог простить матери.

Школа оказалась ненамного лучше. Под строгим взглядом Веры Николаевны (“как держишь ручку, Шульц?”) надо было писать палочки в прописях, макая железное перо в чернильницу. Как-то осенью перед вторым классом к ним забежала мать Жоры Соловьева.

– В Сокольниках открылась английская школа! – закричала она с порога. – Пока принимают всех. Поезжайте прямо сейчас. Жору я уже записала.

– Поехали прямо сейчас! – сказал Шуша матери, когда Соловьева ушла.

– Давай завтра, – неуверенно ответила мать. Было видно, что идея ей не нравится.

Шуша продолжал приставать, а мать отказывалась под разными предлогами. В конце концов произнесла что-то странное:

– Я не хочу, чтоб ты там учился. Там будут учиться, – она задумалась, – дети дипломатов.

Дети дипломатов? Что за ерунда? Еще одна обида, которую он долго не мог ей простить. Много лет спустя он вспомнит эпизод, который мог объяснить загадочное поведение матери. Это было летом после первого класса, когда они еще не переехали на дачу. К Шуше зашел Жора. Они были одни в комнате. Внезапно с заговорщицкой улыбкой Жора стал расстегивать Шушины штаны и попытался просунуть руку ему под трусы. Шуша замер в недоумении, потом стал вырываться, и в этот момент открылась дверь и в комнату вошла бабушка Рива. Жора быстро отдернул руку и направился к двери.

– Мне пора, – сказал он и вышел.

Похоже, бабушка все рассказала маме, та решила спасти сына от содома и приняла меры – Жора у них больше не появлялся. Об английской школе тоже пришлось забыть. А если бы бабушка не вошла? Наверное, он гораздо лучше знал бы английский и, возможно, стал не архитектором, а дипломатом. Или переводчиком, как отец. Шансов увлечь его в “содом” было мало – ничего, кроме брезгливого недоумения, Жорины действия не вызвали.


– Ты бываешь груб с мамой, – сказал отец. – Давай договоримся, если я замечу, что ты с ней плохо разговариваешь, я тихо скажу тебе какое-нибудь слово, например “ахтунг”, это по-немецки “внимание”, чтобы никто, кроме тебя, не догадался.

Восьмилетний Шуша задумался. Груб с мамой? Странно. Ничего такого он не помнил. Если кто-то и бывал груб с мамой, так это как раз отец. Мог сказать ей: “Не выношу эту вашу деревенскую манеру”.

– Это очень важно, – продолжал отец, – ей сейчас нельзя нервничать, у нее будет ребенок.

– Ребенок? – удивился Шуша. – Когда?

– Через несколько месяцев.

– Как же можно знать заранее? – недоумевал Шуша.

– Ну, врачи могут…

Новость была непонятная, и Шуша о ней тут же забыл. Мама становилась толще, но он никак не связывал это ни со своей грубостью, ни с отцовским ахтунгом. Потом маму увезли в больницу. Шуше сказали, что у него родилась сестра, но увидит он ее не сразу, потому что и у мамы, и у новорожденной температура сорок и неизвестно, выживут обе или нет.

Приехала мамина подруга Муха.

– Данька, – сказала она строго, – завтра их выписывают. Состояние тяжелое. Мы с тобой сейчас едем покупать все необходимое. Меня Валя умоляла: не позволяй ему ничего покупать без тебя, он потратит уйму денег и купит не то, что надо.

Шушу взяли с собой. Ездили в такси целый день и купили кроватку, коляску, пеленки, матрас и одеяло.

– Теперь езжайте прямо домой, – сказала Муха, – мне еще на работу надо. Обещай, что больше ничего покупать не будешь – едешь прямо домой! Обещаешь?

– Обещаю, – торжественно произнес отец, но как только они отъехали и Муха скрылась за поворотом, быстро сказал водителю:

– К гостинице “Москва”. И подождите нас. Две минуты.

Напротив Совета труда и обороны, уже ставшего Домом совета министров, находился Гастроном № 24, знаменитый своим кондитерским отделом.

– Какой у вас самый большой торт? – спросил отец у продавщицы в белом переднике.

– Вот есть один, заказали и не востребовали.

– Покажите!

Принесли торт. Это было монументальное сооружение, которое могло бы стать украшением сельскохозяйственной выставки, на которую Шуша попадет только через два года. На толстом бисквитном основании стояло шоколадное ведро, наполненное зеленоватыми цукатами, изображающими лед. Из льда торчала шоколадная бутылка, на которой можно было прочитать рельефную надпись “Советское шампанское”. Бутылка, как потом выяснилось, была наполнена сливочным кремом.

Дома коробку с тортом поставили в недавно купленный холодильник “Саратов”, для этого из него пришлось вынуть все остальное. Привезли маму с небольшим свертком, в котором была сестра. Она была такая слабенькая, что даже не плакала.

Дважды в день стала приходить медсестра делать уколы пенициллина. Это было новое лекарство, и его, как говорили, делали из плесени. Про Шушу забыли. Он сидел на кухне, время от времени открывая холодильник и отламывая очередной кусок шоколадной бутылки. Ее хватило на три дня. Потом он перешел на бисквит. Несмотря на тошноту, это была счастливая неделя. Когда торт кончился, температура у обеих спала, и сестра научилась плакать.

Когда ей исполнилось четыре года, а Шуше было двенадцать, всех троих – маму, сестру и Шушу – отец отправил в Дом творчества писателей. Он находился в пригороде Одессы, на Фонтане, в районе 12-й линии. Поселили в главном корпусе, потому что Шульц был достаточно известным переводчиком, правда, недостаточно известным для двухкомнатного номера. В комнате было две кровати, для сестры принесли раскладушку. Окна были открыты, в них залетали мухи, и было жарко. В первый день, часов в пять вечера, пошли на пляж.

До этого семья всегда ездила отдыхать на Балтийское море – а тут Шуша понял, что такое южное солнце.

После часа сидения на досках пирса у него обгорела нога.

Через два дня у сестры начал болеть живот. Становилось все хуже, лекарства не помогали.

– Дизентерия, – сказал врач из Дома творчества. – Надо везти в Москву. Здесь мы ничего сделать не можем.

– Ты уже большой мальчик, – сказала мать Шуше. – Оставайся, а мы полетим в Москву. Если что-то случится, беги к Мухе, она в третьем коттедже. Самое главное, вот твой обратный билет на самолет. Смотри не потеряй!

Как потом рассказала мама, сначала они долго тряслись в разбитом автобусе до аэропорта. Самолет опаздывал. Два часа просидели в душном зале ожиданий, где не было питьевой воды. В самолете болтало. Сестре было так плохо, что мать боялась, что живой не довезет. А во Внуково по аэродрому метался отец, который не понимал, куда они пропали, и подозревал худшее. Прямо с аэродрома сестру отвезли в больницу.

А Шуша остался один с тремя кроватями. Ситуация ему скорее нравилась. Через два дня, вернувшись домой из столовой после обеда, он обнаружил, что их комната абсолютно пуста и выглядит как в первый день, когда они приехали, – кровати застелены, на полу ни соринки и – никаких вещей. Посреди комнаты стояла уборщица Люда в зеленом платье и грязном черном фартуке.

– А я твои вещи аккуратно сложила и перенесла, – сказала она с улыбкой. – Все-все вещи, всё как было. Пойдем покажу, куда тебя переселили.

Она повела его мимо фонтана в сторону коттеджей. Открыла ключом самый маленький из них и впустила Шушу в комнату. Там была только одна кровать. На столе разложены его вещи примерно в том же беспорядке, как раньше. “Билет, – подумал Шуша, когда Люда ушла, – он был в той комнате на столе”.

Билета не было. Он перерыл все ящики и свой чемодан. Никаких следов. Что с ним будет? Как попадет домой? Он бросился к Мухе. Она взяла его за руку и потащила в кабинет директора.

– Жди здесь, – сказала она, усадив его в дубовое кресло с подушками из темно-красной кожи.

Из кабинета доносились сердитые голоса, но что говорят, разобрать было трудно. Через пятнадцать минут к Шуше подбежала растерянная Люда все в том же грязном фартуке, держа в руках смятую бумажку.

– На, держи свой билет.

Новое жилье понравилось Шуше. Весь домик принадлежал ему, и впервые в жизни была полная свобода. Он проводил все дни с толстым рыжим веснушчатым Севой и черноглазой молдавской девочкой Аникой. Они бегали купаться, ездили на трамвае в Одессу, гуляли по холмам, болтали обо всем на свете.

Почему ему не приходило в голову зазвать Анику в свой домик и поиграть с ней во что-нибудь запретное? Может быть, он был напуган лекцией отца о том, “к каким страшным последствиям могут привести игры мальчика с девочкой”?

Был, правда, один эпизод, когда они оба забежали в его домик за полотенцем, пока Сева ждал их на пляже. Они провели там около минуты, он искал полотенце, а она смотрела на него и улыбалась.

Много лет спустя у Шуши в голове возник кинофильм. С ним это бывает. Кино включается внезапно. Иногда он может перематывать, редактировать, дописывать, стирать неприятные куски. Может даже вмешиваться в действие. Вот сейчас ему показывают, как они с Аникой стоят посреди комнаты. На ее тонких загорелых ногах бежевые босоножки с дыркой для большого пальца, платье в мелкую бело-розовую полоску с отложным воротником и белыми манжетами на коротких рукавах. В правой руке кожаная сумочка неопределенного цвета, с которой Аника не расстается, держа ее, как всегда, двумя тонкими пальцами. Она смотрит на него и улыбается, белые зубы и черные глаза блестят в полутемной комнате. Он подходит к ней ближе, и тут пленка обрывается. Пустой черный экран.

Где-то там сидит киномеханик, который сам решает, что и когда показывать. Часто совсем не то, что хочется видеть.


Примерно до семи лет сестра интересовала Шушу только как фотомодель, примерно так же, как скайтерьер Татоша или его собственное отражение в зеркальном шаре на елке. В архиве сохранилось довольно много отпечатков десять на пятнадцать на кремовой фотобумаге с белой рамкой и фигурным обрезом. Эта рамка казалась Шуше верхом профессионализма, поэтому после долгих упрашиваний мама купила ему специальный резак в фотоотделе ГУМа. Потом в результате многочисленных переездов резак пропал, но кусок коробки затесался среди фотографий. На коробке было написано: “Изготовлено на Ленинградском оптико-механическом заводе, 1946, цена 1 р. 60 коп.”.

На некоторых фотографиях сестра на льду на фигурных коньках. На других – перед елкой в кокошнике Снегурочки. Были еще фотографии на качелях, на каруселях, перед клеткой слона в зоопарке. Удивительно, ни на одной фотографии она не улыбалась – смотрела прямо в объектив серьезно и внимательно, хотя потом все помнили ее улыбающейся.

– Скажи ей, чтобы надела куртку, – сказала ему как-то мать, – тебя она послушается. Ты же знаешь, что она всё повторяет за тобой, все твои дурацкие шутки.

Это была сенсация. Появился кто-то, для кого он стал авторитетом.