ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Сложности отделения от матери в период девичества: материнский контроль за сексуальностью и социальное бессилие дочери

В новейших психоаналитических и гендерных штудиях проблематизируется подростковый период в жизни женщины и его функция в становлении женской идентичности. Немецкий психоаналитик Ева Полюда (Eva Poluda) различает в «подростковом возрасте женщины» пубертатный и собственно подростковый периоды, отождествляемые ею с «ранней» и «зрелой» стадиями взросления. Она трактует пубертатный период как «переход от защищенного тела ребенка к самостоятельному сексуальному телу взрослого», что в случае с женщиной означает, по ее мнению, «пубертатный переход от материнской зависимости к новому периоду жизни как молодой женщины».

В условиях дворянского образа жизни взросление как «отделение от родителей» (Е. Полюда), отрыв от родительской семьи в большинстве случаев были для девушек травмирующим обстоятельством. Главная причина состоит в «неплавности» этого перехода, который не был эмоционально-психологическим обособлением при сохранении позиции дочери внутри семьи, а выражался, вследствие раннего замужества, в «неожиданном» оставлении «своей», «защищающей», семьи и включении в «новую», «пугающую» неизвестностью, и вместе с тем в резкой смене функциональных ролей: превращении из дочери в жену, что фактически при отсутствии у девушек сформированных навыков отстаивания собственной идентичности и при объективном старшинстве супруга по возрасту, означало принятие роли дочери по отношению к мужу. Мемуаристка С. В. Ковалевская вспоминала о своей матери, Елизавете Федоровне Корвин-Круковской, урожденной Шуберт (1820–1879): «Между нею и отцом была большая разница лет, и отец вплоть до старости продолжал относиться к ней, как к ребенку. Он называл ее Лиза и Лизок, тогда как она величала его всегда Васильем Васильевичем. Случалось ему даже в присутствии детей делать ей выговоры. „Опять ты говоришь вздор, Лизочка!“ – слышали мы нередко. И мама нисколько не обижалась на это замечание, а если продолжала настаивать на своем, то только как избалованный ребенок, который вправе желать и неразумного».

С этим коррелирует и замечание мемуаристки М. А. Бекетовой (1862–1938), относящееся к ее сестре, девушке-невесте конца 1870‐х годов: «В 18 лет была она еще далеко не созревшая женщина, а девушка-ребенок, которому слишком рано выпал на долю брак с таким интересным, трудным, сложным и неудержимо жестоким человеком, каким был Александр Львович Блок».

Кроме того, все социальные позиции, которые разделяла дворянская девушка, – и дочери, и жены, и невестки, – были связаны с подчинением чьей-то власти. Вследствие замужества менялся лишь источник этой власти. Мать А. Е. Лабзиной внушала ей накануне свадьбы: «И ты уж не от меня будешь зависеть, а от мужа и от свекрови, которым ты должна беспредельным повиновением и истинною любовью. Уж ты не от меня будешь принимать приказания, а от них. Моя власть над тобою кончилась, а осталась одна любовь и дружеские советы».

Взросление дворянских девушек, особенно в семьях провинциального дворянства, можно назвать «запаздывающим» ввиду, во-первых, высокой степени эмоционально-психологической зависимости их от родителей и семейного круга даже в возрасте старше 20 лет и, как следствие, – дефицита опыта самостоятельного выстраивания межличностных отношений, во-вторых, тотального контроля со стороны взрослых и жестких ограничений свободы поведения (как на акциональном, так и на вербальном уровне) и самовыражения, в-третьих, сексуальной «непросвещенности» и, следовательно, отсутствия рефлексии собственной сексуальности, а значит, и понимания изменений своей телесности и влияния этих изменений на поиски собственной идентичности.

В крестьянской культуре, в отличие от дворянской, сложился определенный адаптивный механизм перехода от дочери-девушки к жене-женщине. Основные составляющие этого механизма: во-первых, наличие ритуала «как наиболее действенного (по сути – единственно возможного), – по определению А. К. Байбурина, – способа переживания человеком критических жизненных ситуаций», во-вторых, участие девушек в специфических формах молодежного общения и приобретение навыков выстраивания отношений со сверстницами и сверстниками без присутствия взрослых, в-третьих, относительно лучшая осведомленность в сексуальных вопросах и большая свобода добрачного поведения и взаимоотношений полов.

Например, в крестьянской среде местом молодежной коммуникации и одновременно знакомства будущих супругов была «девичья беседа»,, представлявшая собой, по словам С. Дерунова, изучавшего этот феномен в Пошехонском уезде, «сельский клуб для молодых парней и девиц». Здесь развивались отношения между ними, здесь же парнем делалось предложение о браке непосредственно самой девушке, а девушка в ответ давала обещание быть суженой и подругой или отказывала ему в этом. Проведение публичного досуга в девичьей беседе подразумевало в контексте ритуального поведения такие формы межполового общения молодежи, как поцелуи «взасос», страстные взгляды, припадание лицом к лицу, крепкое сжимание рук, сидение на коленях друг у друга. В частности, девушка, занимаясь долгими зимними вечерами в беседе монотонной работой прядения льна, могла делать это, сидя на коленях у своего возлюбленного, предварительно с ним поцеловавшись. Такие формы добрачного общения считались «легитимными» и вполне пристойными, поскольку изучавший их С. Дерунов особо оговаривает локальное разнообразие бесед по «чинности и обстановке», отмечая, наряду с рассмотренным примером «соблюдения приличий и сдержанности», допускавшееся в некоторых местностях «несдержанное» и «неприличное» поведение между парнями и девушками и «свободные обращения». При этом следует заметить, что добрачное общение между полами в крестьянской среде осуществлялось в присутствии сверстников, в то время как в дворянской – почти всегда в присутствии взрослых, в первую очередь родителей девушки, что являлось выражением формальных ограничений.

Эти ограничения касались почти исключительно девушек-дворянок, поскольку дворянские юноши имели широкий спектр возможностей сексуального «просвещения» и более свободного проявления сексуального поведения до брака, чтобы, «узнав в теории», легко находить «случай теоретические… знания привесть в практику». Сюда относятся и «доступность» крестьянских и прочих «девок» (или «распутных девок», как называли их дворянки) в качестве сексуальных объектов в условиях усадебного и городского быта, и участие в специфических формах крестьянского досуга в походных условиях жизни дворянина-военного.

Механизм взросления, в том числе обретения собственной сексуальности, существенно различался у дворянских юношей и девушек. Первые, в отличие от последних, всегда имели в своем распоряжении необходимые источники информации в лице крепостных из ближайшего окружения обоего пола. Мемуарист М. П. Загряжский (1770–1836) поведал в «Записках» о своих сексуальных «университетах»: «…разного звания дворовых людей было еще довольно, и в горнице девок, которые поодиночке рассказывали мне друг про друга любовные пронырства. Камердинер мой в свою очередь не умалчивал сказывать о таких же успехах. Это побудило и меня испробовать. Я отнесся о сем к одной из старших девок, она согласилась удовлетворить мое желание, и так я семнадцати лет познал обыкновенные натуральные действия, свойственные сим летам. Однажды был довольно смешной случай. Я спал возле батюшкиной спальни. Дом был нельзя сказать о двух этажах. Девичья была под спальней батюшкиной, имела два входа, один из спальни, другой со двора. Надворную дверь женщина, живущая возле девичьей, всегда запирала на крючок. Мне вздумалось идти к моей наставнице. Стучаться со двора не хотелось. Батюшка почивал довольно крепко. Я тихонько прошел мимо его. Надо было возле кровати спуститься по лестнице. Лишь прошел ступеньки три, поскользнулся, упал и довольно наделал шуму. Батюшка проснулся, закричал девку, – моя наставница бежит. Он спрашивает, что стучит, она отвечает Медуза (имя дацкой собаки, живущей в горнице). Батюшка удовлетворился сим ответом, а я под именем собаки пошел с моей мастерицей. Пробыв с нею часа два, спокойно возвратился на свое место».

Если в отношении юношей «в летах бурных страстей» сексуальное просвещение считалось не только не зазорным, но и необходимым и достижимым, в том числе и с помощью «книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами», как выразился Д. И. Фонвизин (1744/1745 – 1792), то для дворянских девушек любая информация на сексуальную тему блокировалась, вплоть до почти единственного «самоучителя» в виде романов. А. Е. Лабзина, например, вспоминала, что, живя в Петербурге в доме «благодетеля» М. М. Хераскова, будучи уже замужем (хотя ей шел только «пятнадцатый год») она тем не менее читала ту литературу, которую ей «давали, а не сама выбирала» (очевидно, ее воспринимали, невзирая на замужество, в соответствии с возрастом как девушку): «К счастью, я еще не имела случая читать романов, да и не слыхала имени сего. Случилось, раз начали говорить о вышедших вновь книгах и помянули роман, и я уж несколько раз слышала. Наконец спросила у Елизаветы Васильевны (Херасковой, урожденной Нероновой (1737–1809). – А. Б.), о каком она все говорит Романе, а я его у них никогда не вижу. Тут мне уж было сказано, что не о человеке говорили, а о книгах, которые так называются; „но тебе их читать рано и не хорошо“».

Характерная деталь: юноше, как и девушке, взрослые тоже могли «дать» подборку литературы для чтения, но руководствуясь совершенно иными мотивами – не с тем, чтобы оградить от информации, касающейся взаимоотношений полов, а наоборот, чтобы довести ее до сведения. Д. И. Фонвизин вспоминал в автобиографическом сочинении свое «вступление в юношеский возраст»: «В университете был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Голберговы басни; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленные деньги мне отдал. Но какие книги! Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою».

Важно подчеркнуть, что отношение к чтению девушками романов практически не менялось на протяжении почти ста лет – с 1770‐х по 1860‐е годы. С. В. Ковалевской, которая девушкой не раз «переживала с героиней прочитанного украдкой романа самые сложные психологические драмы», было тем не менее «строго-настрого запрещено касаться» в домашней библиотеке «соблазнительных томиков иностранных романов», не относившихся к «дозволенному чтению», и неоднократно приходилось «переносить» наказания за нарушения этого запрета. Представительницы старшего поколения также не посвящали молодых дворянок в сексуальную сторону отношений между супругами не только накануне замужества, но даже при наличии проблем в этой области после заключения брака. Свекрови юной и неискушенной А. Е. Лабзиной, лично убедившейся в сексуальной связи сына с его племянницей и отсутствии у него супружеских отношений с женой, и в голову не пришло поговорить с невесткой о существовании подобных отношений, о которых та, в силу слишком раннего брака и благочестивого воспитания, даже не подозревала («Я тогда не знала другой любви…»), и о том, как их наладить.

В то же время при попадании дворянских девушек в ситуации, из которых они могли бы «извлечь выгоду» для собственного сексуального «просвещения» (например, невольное созерцание сцены любовного флирта или обнаженной античной скульптуры), последнему препятствовали внутренние блокирующие механизмы («стыд», «стыдливость»). Очевидно, над ними довлело представление о телесном и сексуальном как о постыдном, внушенное в процессе воспитания: сексуальные отношения, называемые юношами «обыкновенными натуральными действиями», «наслаждением натуральным», девушки, сохранявшие иногда и после замужества «детскую невинность и во всем большое незнание», именовали «скотской любовью», «скотством». Причем в качестве мотивации выступали не столько общие для всех этические требования религии, сколько социальные предписания по признаку пола. Не случайно дворянскими юношами «стыдливость» преодолевалась гораздо легче, чем девушками. Д. И. Фонвизин, «чистосердечно открывая тайны сердца», писал о себе-юноше: «Заводя порочную связь, не представлял я себе никаких следствий беззаконного моего начинания; но признаюсь, что и тогда совесть моя говорила мне, что делаю дурно. Остеречь меня было некому, и вступление мое в юношеский возраст было, так сказать, вступление в пороки».

Неженатый А. С. Пушкин непринужденно сообщал приятелю об одном из своих, по выражению исследователя его «галантных приключений» П. К. Губера, «типических крепостных романов» и несложном преодолении угрызений совести по этому поводу: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. <…> Милый мой, мне совестно ей-Богу… но тут уж не до совести».

Особенно гипертрофированные представления о стыде и чести были присущи институткам как членам замкнутого девического сообщества, имевшего свои особые идеалы и ценности («секреты!», по выражению институтского доктора) и вместе с тем бдительно следившего за соблюдением нормативных социальных ограничений. Е. Н. Водовозова описала произошедший с ней инцидент падения с лестницы, вследствие чего у нее «шея и грудь… распухли и покрылись кровоподтеками» и она испытывала «мучительную боль в груди». Тем не менее ее институтские «подруги» считали зазорным не только для нее, но и для всего «девичьего сообщества» обращение за медицинской помощью: «…они потолковали между собой по этому поводу и единогласно пришли к мысли, что при таком положении для меня немыслимо идти в лазарет: перед доктором придется обнажить грудь, и этим я не только опозорю себя, но и весь выпускной класс. Это обстоятельство, рассуждали они, должно заставить каждую порядочную девушку вынести всевозможные мучения скорее, чем идти в лазарет. То одна, то другая задавала мне вопрос: неужели у меня не хватит твердости характера вынести боль? Я, конечно, вполне разделяла мнение и взгляды моих подруг на вопросы чести, но не могла им отвечать как от головокружения, так и от смертельной обиды на них за то, что они могут сомневаться во мне по такому элементарному вопросу, как честь девушки».

Несмотря на то что ей «становилось все хуже», подругам в течение трех дней удавалось «скрывать» болезнь, о которой стало известно «дежурной даме», заподозрившей неладное только после того как девушка у нее на глазах «упала без чувств». Помещенной в лазарет и пролежавшей одиннадцать дней без сознания Водовозовой в конце концов была «сделана операция», за которой последовал длительный период лечения. Тяжелое физическое состояние повлекло за собой временную девальвацию, в представлении девушки, социальных предписаний, тяготевших над ней при удовлетворительном самочувствии: «Прошло уже около двух месяцев, как меня принесли в лазарет, а я была так слаба, что не могла сидеть и в постели. Тупое равнодушие овладело мною в такой степени, что мне не приходила даже в голову мысль о том позоре, которому я, по институтским понятиям, подвергала себя при ежедневных перевязках, когда доктора обнажали мою грудь; не терзалась я и беспокойством о том, как должны были краснеть за меня подруги. Кстати замечу, что, по тогдашнему способу лечения, мою рану не заживляли более двух месяцев, и я носила фонтанель»,.

Однако, как только она «почувствовала себя несколько бодрее», сразу стала протестовать против дальнейших процедур, так что медикам пришлось делать «перевязку и очищение раны», удерживая ее за руки. Интересно, что оперировавший и лечивший ее профессор считал «немыслимым» добровольное решение девушки, не обратившейся своевременно за медицинской помощью, «выносить такие страдания!» и называл мотивы, его побудившие, «пошлой конфузливостью», которая могла стоить ей жизни. Это означает, что усугублением социальных предписаний институтки были обязаны собственно этосу «девичьего сообщества». Неудивительно, что некоторым уже взрослым дворянкам, не только не выходившим замуж, но и замужним, не удавалось преодолеть ложной стыдливости, или прюдкости (от фр. prude – притворно добродетельный, преувеличенно стыдливый, недоступный), как тогда говорили.

Вместе с тем приучение дворянских девушек к терпеливому перенесению боли было устойчивым элементом применявшихся к ним воспитательных стратегий. Если считать это универсальной тенденцией, характерной для разных времен и культур, то к данному ряду, с мотивацией превращения женской телесности в объект мужского сексуального внимания, следует отнести и многочисленные практики «переделки» женского тела: от китайского обычая бинтования ног до европейской традиции ношения жесткого корсета,. В «Воспоминаниях о детстве и юности» баронессы В.-Ю. Крюденер, отмечавшей стремление своей матери в отношении дочерей «внушить желание стойко переносить физические страдания», содержится характерное замечание: «Во время болезней и при сильных болях за нами ухаживали, но никогда ни единая жалоба не срывалась с наших уст, ибо мать напоминала нам мягко и с улыбкой, но властно, что женщинам суждено испытывать сильную боль»,. Еще в детстве девочкам устраивали «тренинг» на выносливость в виде различных «корректировок» тела, нацеливая их на психологическое снижение чувствительности к боли. В подобных установках имплицитно содержится ориентация девушек на деторождение как некую внешнюю заданность и отождествление жизненного пути женщины с выполнением репродуктивной функции. Роды становились моментом своеобразной «инициации», когда женщине следовало реализовать внушавшийся ей с детских лет и, так или иначе, накопленный опыт безропотного перенесения той самой «сильной», а именно родовой, боли.

В процессе социализации дворянским девушкам внушались идеи замужества и репродукции как женского «предназначения». Им прививали взгляд на себя как на объект мужского внимания, в том числе и сексуального (хотя в большинстве случаев это выражалось эвфемистически). При этом не находит рационального объяснения тот факт, что в них сознательно блокировалось обретение и развитие собственной сексуальности. Семья, культура, общественная мораль всячески препятствовали превращению их «детских» тел в «сексуальные». Из дворянской девушки формировали женщину-ребенка, не осознающую ни своего тела, ни телесных желаний и возможностей, ни, следовательно, в полной мере собственной идентичности, соотносимой с полом.

При этом существовало принципиальное различие взглядов на брак мужчины и женщины. Если муж ожидал от «жены-ребенка» сексуальной активности и раскрепощенности (для которых нужны как минимум телесный опыт и эмоциональная симпатия), то она воспринимала замужество прежде всего с религиозно-нравственной точки зрения: как «поле» новых обязательств, ответственности, духовного совершенствования и вместе с тем заботы о себе мужа, поведения с его стороны, адекватного ее высоким устремлениям. В мысленных построениях юной дворянки брак обретал черты асексуального духовного союза, основанного на эмоциональной привязанности и близости интересов, то есть наделялся характеристиками пубертатного представления о любви, не пережитой ею до брака.

При том что замужество, даже раннее, формально отождествлялось со вступлением в «зрелый возраст», оно фактически не означало «взрослости» девушки. «Все невесты, которых Пушкин намечал себе, – по наблюдению П. К. Губера, – это совсем юные существа, с еще несложившейся индивидуальностью, мотыльки и лилеи (курсив автора. – А. Б.), а не взрослые женщины. Таковы Софья Федоровна Пушкина, Екатерина Николаевна Ушакова, Анна Алексеевна Оленина и, наконец, Наталья Николаевна Гончарова, которая и стала в конце концов женой поэта». Взросление происходило уже в браке, что усугубляло психологическую нагрузку и ограничивало разнообразие стратегий «снятия» эмоциональных потрясений и поиска себя.

Только став обладательницей брачного опыта, не всегда удачного, пережив многочисленные беременности (некоторые дворянки рожали по 15, 19, 20 раз и даже, как жившая в Тверской губернии Агафоклея Полторацкая, 22 раза), но вместе с тем и обретя собственное «тело», некоторые дворянки совершали «удачный» выход из подросткового периода и уже на новом уровне осознания себя вступали в более равноправные и гармоничные отношения в новом браке. Об этом, в частности, могут свидетельствовать примеры повторных браков А. Е. Лабзиной, А. П. Керн-Марковой-Виноградской, Н. Н. Пушкиной-Ланской и других.

По отношению к своим вторым мужьям они уже не были женщинами-детьми, а воспринимались ими, как, собственно, и ощущали себя, состоявшимися зрелыми женщинами. Этому способствовало и то, что во второй брак дворянки вступали не во втором десятилетии жизни (в 13, 16, 18 лет), а в четвертом-пятом (в 32, 36, 42 года), будучи почти в два-три раза старше себя, впервые выходивших замуж, и то, что часто они были старше и своих новых мужей, и, наконец, то, что абсолютно осознанно и самостоятельно делали свой матримониальный выбор. Не случайно этот выбор (именно как автономный выбор женщины) в ряде случаев подвергался общественному осуждению, однако женщины после 30 лет, прошедшие матримониально-репродуктивный ликбез, уже чувствовали в себе силы пренебречь им и обладали навыками отстаивания пространства своей внутренней свободы. 39-летняя Н. Н. Пушкина-Ланская при несогласии с мнением мужа могла заявить ему: «…и когда вы, ты и Фризенгоф (чиновник австрийского посольства в Петербурге, жених Александры Николаевны, урожденной Гончаровой. – А. Б.), твердите мне обратное, скажу вам, что вы говорите вздор». Она не только рефлексировала над различием социальных позиций женщины и мужчины, но и приветствовала возможность бросить вызов устоявшимся нормам и стереотипам: «Что касается Фризенгофа, то, при всем его уме, он часто многое слишком преувеличивает, тому свидетельство его страх перед несоблюдением приличий и общественным мнением до такой степени, что в конце концов даже говорит об отсутствии характера. Я не люблю этого в мужчине. Женщина должна подчиняться, законы в мире были созданы против нее. Преимущество мужчины в том, что он может их презирать, а он несчастный всего боится».

Некоторым же дворянкам так и не удавалось «извлечь преимущества» из маргинальности собственного неудачного пубертата, освободиться от потерпевшего крах опыта первой любви, и они медленно угасали в сравнительно молодом возрасте (например, не вышедшая замуж Л. А. Бакунина в 27 лет, замужняя Н. И. Дурова в 34 года), принадлежа к тому поколению молодых женщин, которые, по словам Е. Полюды, «чувствовали себя обязанными хранить верность своей первой любви или умирать, если любовь терпит фиаско (как Джульетта или Русалочка в сказке Андерсена)». По сути, практически вся женская автобиографическая традиция – это история «состоявшегося» или «несостоявшегося» пубертата.

Переживавшиеся юными дворянками сложности отделения от матери в период девичества были обусловлены материнским контролем за сексуальностью и своеобразным социальным бессилием дочери, которая не могла воспротивиться родительской власти. Традиционное общество, слабо индивидуализированное, призвано воспроизводить себя и в демографическом, и в символическом смысле. Устойчивые ментальные схемы воспитания социальной роли, в соответствии с которой не учитывался персональный выбор, вариативные жизненные стратегии навязывали дворянским девушкам единообразие жизненного сценария.

Целью его являлось дисциплинирование репродуктивного поведения женщины в рамках отведенного ей «предназначения». Вопросы репродуктивного поведения особенно контролировались в дворянском сообществе, построенном на основе принципа недопущения мезальянсов. В такой ситуации конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери становился практически неизбежным. Обретенная матерью и обретаемая дочерью сексуальность воспринимались обеими как пространство взаимных угроз.