Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
© Шмиэл Сандлер, 2020
ISBN 978-5-0051-3769-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава первая
Диагноз доктора Берштейна
Неделю я не заглядывал в каракули Уилла. Бог знает, заглянул бы я туда вообще, если бы Уилл не умер.
В воскресенье утром мне позвонил доктор Берштейн и сообщил прискорбную весть:
– Старина, мне жаль… Мне очень жаль, я не хотел тебя огорчать…
– Что случилось, Аркадий? – спросил я, предчувствуя беду.
– Иванов повесился.
– Как повесился?
– На собственных подтяжках, – последовал циничный по форме и трагический, по сути, ответ.
Берштейн был уверен, что это самоубийство. Но я не сомневался, в том, что кому-то понадобилось убрать парня и этот некто настиг его даже в больнице.
– Кажется, он оставил тебе дневник, – заметил Берштейн, – почитай-ка на досуге и ты увидишь, что он сумасшедший…
Тело Уилла обнаружили ночью в туалетной комнате психиатрической больницы «Абарбанель»
Когда его снимали с петли в глазах у него стояли слезы. Умирая, Уилл плакал и это обстоятельство Берштейн использовал как аргумент для подтверждения своей версии:
– Видишь, – сказал он мне, – перед смертью плачут только самоубийцы. Вспомни Есенина, у него тоже слезы не просохли, когда его из петли вынимали.
Берштейн был педантичным человеком и регистрировал в картотеке все прежние Уилловы попытки произвести расчеты с жизнью. Он представил инспектору полиции документальное свидетельство таковых попыток и следователь, уважая мнение специалиста, не счел целесообразным копаться в этом и без того очевидном деле.
Осмотрев туалетную комнату и тело удавившегося, инспектор принял версию Берштейна и в докладной на имя комиссара бат-ямовской полиции логически обосновал вероятность самоубийства, ссылаясь при этом на авторитетное мнение доктора Берштейна. Полицейский комиссар с уважением отнесся к аргументации медицинских экспертов, тем более что речь шла о душевно больном человеке. Дело благополучно закрыли, но меня не оставляло тревожное чувство. В глубине души я был убежден, что здесь что-то нечисто, и чем больше я вчитывался в Уилловы записки, тем более зрело во мне это убеждение.
За неделю до несчастного случая, я посетил больного Уилла и он сказал мне, что перевел на мой счет пятизначную сумму в долларах. Тогда я был просто ошеломлен – откуда у пьяного попрошайки такие сумасшедшие деньги, теперь же, когда его не стало, я ощущал моральный долг непременно самому разобраться в загадочных причинах его гибели. Честно говоря, разбираться я стал бы, даже если бы он не оставил мне денег. С того времени как он попал в больницу, я чувствовал себя отчасти повинным в постоянно преследовавших его неудачах.
Глава вторая
В Холо́нских подворотнях
Теперь, когда прошло столько лет, я не могу уверенно сказать, при каких обстоятельствах я впервые встретил Уилла Иванова. То ли это было после пьяной драки, когда Уиллу разбили голову, и я отвел его полуживого домой. То ли в пабе господина Фридмана – человека весьма известного в нашем городе. Уилл заглядывал в его питейные заведения, и мы вполне могли встретиться там. Но кажется мне, что впервые я увидел Уилла на похоронах его отца – Константина Сергеевича Иванова. Уж очень убивался он над гробом родителя и это мне запомнилось. Более всего, однако, я помню сами похороны. Они были очень уж пышные и, как отмечалось на страницах местных русскоязычных газет, «С оттенком излишней помпезности»
На панихиде присутствовало много русских. Среди них два человека бывшие в свое время почетными членами общества «Знание» и еще несколько лиц представляющих объединение выходцев из Средней Азии.
Константин Сергеевич Иванов был в Ташкенте не пророк, конечно, но лицо весьма авторитетное. В Израиле жизнь его не сложилась, он спился и проживал в ужасающей бедности. Человек европейской культуры, он не понимал левантийской ментальности сефардских евреев (несмотря на то, что мать его принадлежала к этой восточной ветви), взъярился на страну и запил, превратившись в злобного антисемита. Его пышные похороны финансировало «Объединение выходцев из Средней Азии», председателем, которого он состоял некоторое время.
Отец Константина Сергеевича и дед Уилла – Сергей Константинович Иванов-Голубкин был потомственный дворянин, увлекшийся идеями Владимира Ульянова, функционер, которого партия направила устанавливать Советскую власть в Узбекистане. В Ташкенте он женился на бухарской еврейке дочери кокандского масло заводчика, жертвовавшего немалые суммы в пользу большевистской партии. Сергей Константинович был вхож в дом партийного мецената и именно здесь юная кареглазая Рахель поразила воображение пожившего уже в свое удовольствие революционера.
Вне дома Рахель, по местным обычаям, была закутана в темную паранджу и некоторый романтизм, который находил в сей дикости Сергей Константинович окончательно укрепил его в решении просить руки шаловливой смуглянки.
Это был третий брак их бывшего сиятельства, в результате которого у него родился сын, нареченный в честь деда (графа Голубкина) Константином. В отличие от отца, старого партийца из тех еще просвещенных московских аристократов, Константин пошел по военной стезе и дослужился в НКВД до звания полковника. Всю жизнь, преуспевающий кадровый офицер, старался скрыть от начальства факт своего еврейства (тем более что мать свою он почти не помнил – она умерла, когда он был ребенком), но после отставки, поддавшись общему эмиграционному психозу, репатриировался в Израиль, где уже родился Уилл от йеменской еврейки, умершей при родах.
Женитьба на сефардской еврейке была отчаянной попыткой, увы, не имевшей успеха, интегрироваться с «аборигенами». Полковник прожил в стране двадцать лет и, несмотря на то, что, был женат на израильтянке, не мог связать на иврите два слова. Как он познакомился с женой и на каком языке они общались, так и осталось для всех загадкой.
По желанию супруги сын был назван еврейским именем Ури. Европейскому уху полковник имя сие ничего не говорило, и он переименовал первенца в Уильяма – в честь американского писателя Уильяма Фолкнера, книгами которого зачитывался в юности.
С мальчиком отец общался редко, а когда сердился, обращался к нему официально и не иначе как:
– Граф, извольте оставить свои жидовские штучки. – Константин Сергеевич говорил с сыном по-русски, и это отложило свой отпечаток на духовном облике Иванова младшего.
Учился Уилл в еврейской школе, но воспитан был на образцах советской культуры и о композиторе Пахмутовой знал куда больше, чем о королеве песен в стиле мизра́хи Ма́ргалит Цанъа́ни.
Формально Уилл был са́брой (еврей, родившийся в Израиле), но ментальность имел русскую, не ведая при этом комплекса неполноценности присущего иным репатриантам первого в мире еврейского государства.
Глава третья
Семь кругов ада
Из дневника Уилла Иванова
«В Холоне на улице Синедрион в доме №7 умирал ботаник. Не приведи господь умирать так мучительно и долго, как это было с ним. Агония длилась уже много часов, все это время он был в сознании и очень переживал, что доставляет окружающим столько забот и это во время дикой боли.
Старик жил этажом ниже моей квартиры, и я почти безвылазно находился при нем, пытаясь хоть чем-то облегчить его последние часы. Страдания умирающего усугублялись при мысли о том, что соратники и друзья, дежурившие у его постели, были вынуждены носить после него судно. Но соратники не находили в этом ничего унизительного. Старик был почетный академик Узбекской ССР (в Израиле о нем неоднократно писали в прессе), и они почитали за честь лично возиться с «уткой», запрещая приближаться к его ложу робким сиделкам с лицами ангелов.
Все думали, что кризис наступил во вторник – в два часа ночи, когда несчастный, извиваясь от ужасной боли, кричал на смертном одре, чтобы его отравили. На какое-то мгновение, после очередного приступа, он затих и все подумали: «Это конец». Но боль снова взялась за свое, спустя час, и на сей раз, не отпускала почти сутки. Несчастный кричал, рвал слабыми пальцами простыню и умолял соратников положить конец его мучениям. Соратники, люди интеллигентные, глубоко сочувствовали умирающему, но не знали, как ему помочь. Событие это весьма растянулось во времени, все уже порядком подустали и каждый в уме успел подумать «Ах скорее бы все это кончилось!» Не зная, что предпринять конкретно, каждый из счел своим долгом подойти к старику и сказать нечто вроде:
– Коллега, все будет хорошо, вы еще встанете на ноги, уверяю вас!
– В день страшного суда. – Отвечал больной, который и в такую трудную для себя минуту не утерял чувства юмора.
Когда все средства были перепробованы и ничто более не могло помочь умирающему, я подошел к нему и сказал:
– Дядя Сеня, знаете что, ругайтесь изо всех сил, когда человек ругается, боль немного отпускает.
Старик послушался меня и начал ругаться, но уж очень неумело: нечто вроде «Черт побери!» и еще пару безобидных фраз из лексикона старшеклассниц герцлийской гимназии. Помочь это, естественно, не могло и тогда я, подивившись его неумению в этом нехитром деле, стал мягко втолковывать ему:
– Дядь Сень, надо резче браниться, надо чтобы была отборная брань. – И тут выяснилось, что за всю свою долгую научную жизнь, из-за присущей ему природной деликатности, старик умудрился пройти мимо огромного кладезя нецензурных выражений. Это было удивительно, он не знал ни одного более-менее стоящего ругательства. Если бы я не был знаком с ним уже много лет, я бы подумал, что он родился и вырос на луне. Но надо было как-то спасать положение, и я написал на бумаге целый ряд сочных словосочетаний непечатного свойства, прочитав которые, ученый на мгновение забыл об изнуряющей боли и на пожелтевших, дряблых щеках его зарделся здоровый румянец.
С минуту он изучал список. Затем, после недолгих нравственных экзерсисов, внял, наконец, моему совету и стал выражаться все более крепче. Сначала это выглядело неумело и робко, но по мере того, как боль давала о себе знать, больной, уверовав в действенность моего рецепта, начал браниться увереннее, вкладывая в это захватывающее занятие все больше изобретательности и душевных сил.
Я с детства знал, что старик был некогда большим авторитетом в научных кругах и когда речь заходила о нем, люди говорили – талантливый, высокообразованный. Все это в одно ухо у меня входило, а в другое, вылетая, испарялось в атмосфере. Я не особенно разбирался в ботанике, а старика уважал за отзывчивость и доброе сердце. Он часто угощал меня помидорами из своей теплицы, заботился обо мне как о родном, время от времени, выделяя из своего скромного бюджета небольшие суммы, которые я тут же тратил на подарки моей возлюбленной. Теперь я воочию убедился, что способности его к импровизации были чрезвычайно высоки: через два десятка минут старик заткнул за пояс меня, хотя в Холоне я считаюсь признанным знатоком по части художественного сквернословия и уже третью каденцию являюсь неизменным председателем клуба любителей русского мата в Израиле. У нас на глазах ученый производил потрясающие лингвистические операции, выдумывая все новые и новые фразеологические обороты, которые по структуре своей и художественной ценности были куда более гибче и тоньше, тех, что я знал и считал верхом совершенства. Он матерился с такой изящной, аристократической элегантностью, что мне ничего не оставалось, как снять перед ним шляпу. Несомненно, старина обогатил бы культуру русского бранного слова в Израиле, если бы не болезнь и последствия, к которым она неизбежно должна была привести. Я даже пожалел, что большую и, думаю, лучшую часть своей жизни, ученый посвятил ботанике, которая вряд ли оценила такую высокую жертву»