Добавить цитату

Оформление серии Алексея Дурасова


© Мирза Б., текст, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *

Повести и рассказы из новой книги писателя Бориса Мирзы стали известны задолго до ее выхода в свет – множество читателей в соцсетях оценили и полюбили эту пронзительную, стилистически оригинальную прозу. В сборник вошли повести и короткие новеллы о жизни и любви, в которых исповедальная проза сменяется портретами современников, а истории большого города – мифами маленького приморского поселка и далекой псковской деревни.

Парадокс

Без работы сидел долго и вдруг звонок.

Звонит какая-то секретарша или продюсерша, – тогда уже было модно всех поголовно делать продюсерами, даже если вчера они столы передвигали. А уж бывших секретарш – тем более.

Говорит, хочет со мной встретиться главный.

Я, естественно, обрадовался, а еще больше обрадовалась жена. Видимо, устала донашивать замшевый пиджак, который мне отдал друг, так как сам носил только модные.

Плюхнулся я в первое попавшееся такси и ломанул в Останкино. Весь отглаженный и прилизанный.

Еду. Вижу, таксист на меня поглядывает искоса. Изучает. Ну пусть, думаю. Мне сосредоточиться надо перед встречей, чтобы прилизанной прической в грязь не ударить. Но таксист, видимо, считав с моего лица достаточно, начал разговор:

– На работу?

– Ну да, можно так сказать.

– И не тяжело тебе там?

Я хотел было сказать, что мне не там тяжело, а здесь и дома – смотреть, как жена, собираясь в свой театр на репетицию, отпаривает замшевый пиджак, который на мне видели три поколения ее предшественниц. Но не сказал…

– Всяко бывает, – говорю.

Таксист, мужик за пятьдесят, коренастый и такой весь основательный от козырька кепки до массивного живота…

– Это понятно. – Таксист смотрит на меня иронично. Видимо, из-за врожденной наблюдательности или богатого жизненного опыта он про меня все понял. – Работа тяжелая…

И не успеваю я согласиться и рассказать, что в редакции «Аналогии преступлений» монтировал фильм трое суток без сна, как таксист добавляет:

– Конечно. По тебе видно. Ты парень русский, хороший. Тебя в этот улей только кабели таскать и возьмут. Я по лицу вижу.

– Интересно, – говорю я, – а кого возьмут?

– Ясное дело, своих. Или этих, с ориентацией, или евреев. Там вообще одни евреи на жирных должностях. Ведь вот, хочу тебе сказать, скользкий народ. Везде, где можно, своих пихают, а русский народ типа тебя притесняют, вот в чем парадокс…

Я вдруг разозлился.

– Знаете, – сказал, стараясь быть суровым, – вы это прекратите! Так нельзя! Нельзя вот так вот взять и походя целый народ назвать скользким! Это же мерзко! Гадко! Неправильно! Будете продолжать, я попрошу остановить и выйду.

Здесь я прибавил матерное слово, которое оказалось к месту и по воздействию перекрыло всю предыдущую речь.

– Ладно, – сказал таксист. И поправил кепку. – Может, ты и не кабели таскать допустим. Но как-то это не типично…

– А в кепке ездить в машине – это типично? – спросил я.

Мужик вдруг захохотал.

– Парадокс! – изрек он. – Может, она мне нравится. Кепка-то.

Доехали. Я расплатился и вышел. И не успел сделать два шага в сторону двадцатого подъезда, как услышал крик таксиста:

– Осторожнее там! Смотри, чтобы тебя не съели. Держи крепко честь русского мужика.

Я пожал плечами и пошел в улей.

* * *

В приемной главного меня встретила продюсерша, сидевшая за столом секретарши.

– Владимир Иванович сейчас будет, – сказала она. – Задерживается. Хотите чаю?

– Хочу, – говорю.

А про себя думаю: какое хорошее русское имя у главного. Сам Владимир, а папа Иван. И тут же вижу табличку. На дверях в его кабинет. «ИВАНОВ». Владимир Иванович Иванов. «Что бы ты сказал, мой темный таксист, обуреваемый самым низкопробным антисемитизмом, если бы увидел эту табличку?» – успеваю подумать я, когда сам обладатель русского имени и фамилии входит в приемную.

– Аааа! – басит он. – Рад, рад. Пойдемте, как следует побеседуем! Начинаем мы интереснейший документальный проект!

И вот мы с Ивановым В. И. проходим в его кабинет, где он усаживается за огромный, красивый, темного дерева стол, а я пристраиваюсь в удобное кресло для посетителей.

И первое, что я вижу на этом самом роскошном столе, – флажок, какие крепят на машины к послам. Или ставят на стол консулу.

Да, на столе стоит флаг.

И это бело-голубой флаг Израиля.

* * *

Домой я опять еду на такси. Таксист в этот раз тощий, с какими-то свалявшимися волосами и молчаливый.

Только в самом конце пути он вдруг спрашивает:

– А правда, что у вас там чуть ли не половина педики?

– Не знаю, – говорю я, а сам думаю о другом. – Возможно. Очень правдоподобная версия. Кто нас всех знает?

Таксист больше не мешает мне думать.

Думать о том, что, судя по всему, работу я не получу.

И о том, что замшевый пиджак вполне красивый, хоть и пообтерся на рукавах.

Вкус рябины

– Уезжаешь?

– Уезжаю.

– Чего ж ты, – спрашивают, – уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?

– Хорошо жилось.

– А чего тогда?

– Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…

Да, мне все здесь знакомо. Вся моя прошлая жизнь тут без остатка.

Куда я ни взгляну, а все что-нибудь помню. Хорошо жилось.

Так жилось, словно совсем маленький мальчишка, рябину по первому морозу жуешь.

Горько, а хорошо.

Вот она, рябина. Во дворе. И наш двухэтажный дом на восемь квартир. Наша квартира на первом этаже. Окна на улицу и окна во двор.

Рябина всегда была. И сейчас, летом, листьями шумит…

Старая. Хотели было спилить. Но дядя Коля из соседней квартиры напился пьяный и рабочим угрожал.

Они сказали:

– Мы все равно придем, только с милицией.

А он ответил, что ему безразлично.

Но не так, а матом. А тетя Вера из другой, соседней квартиры, сказала, что дядя Коля герой. Так и сказала:

– Герой ты, – сказала, – Коля. Не дал спилить.

А дядя Коля от этого стал пунцовым, напился и почему-то заплакал, и долго потом разговаривал сам с собой:

– Жизнь прошла. Прошла жизнь.

Улица тихая у нас. Машины едва проедут. Так, грузовик иногда.

Грузчики Вася и Петя коробки разгружали. И всякий другой товар. Вася и Петя похожи очень. Хотя один высокий, другой низкий. Один весь седой, а другой лысый. У одного нос такой приплюснутый, точно ему жена сковородой по морде дала. А у другого морковкой. Острый, как будто комариный.

Кричит мне однажды Вася или Петя, не разберешь:

– Иди сюда, чего угощу.

Подхожу, а он из поломанного картонного ящика пригоршню ирисок достал.

– Угощайся, – сказал, – бери. Мы не жадные.

– Спасибо, – отвечаю, – дядя… Только вот не знаю, как зовут вас. Петя или Вася?

– Да какая разница? – махнул он рукой. – Нас все путают. Грузчик, он и есть грузчик. Самая нужная профессия. Товар, понимаешь. Нужно сохранять, а не только доставка.

– Так вот, – говорю, – коробку-то повредили.

– Ничего, – ответил, – не взыщут. Ты ешь ириски-то. Пломбы не береги.

Товар носили на рыночек. Через дорогу как раз черный ход. Разгрузка. И весовая.

А на рынке капуста. Пробуй не хочу. Но я не хочу. Это новенькому пробовать дадут, а мне нет. Меня тут все знали. Знали, что я у бабы Матрены буду брать. У нее капуста самая вкусная. И огурцы.

Матрена – не настоящее ее имя.

– Так почему вас Матреной-то называют?

– Ну это прозвище такое. Типа как кличка, что ли.

– А что значит?

– А значит, – говорила Матрена, – что я дура непутевая.

Матрена действительно была непутевая. То передник потеряет, то ведро с квашеной капустой уронит, то выручку пропьет.

И кричала, и ругалась сама на себя.

– Матрена, ты непутевая. Тварь, не человек.

Так мамка прозвала. Да на рынок послала. Теперь вот торгует.

Самой вкусной капустой и огурцами.

И они такими будут всегда. Пока не исчезнет рынок на нашей улице.

А вон в том доме дети повешенца живут. В неделю остались без матери и отца.

Любил он ее, говорят, сильно. Добивался. Всяко подходы искал. А она все в сторону смотрела. Все то ли уехать куда в столицу хотела, то ли принца ждала. Да столица-то далеко, а принц все не ехал. Принц не ехал, а вот влюбленный который год рядом. Вышла за него.

И все он ей далеким от идеала казался. И не принц, и от рубашки всегда запах. Так-то мужик вроде и ничего. Не хуже других.

Но не принц, и с запахом.

Повешенец, ясное дело, повесился в конце концов. Он долго собирался. Жену пугал.

Говорит:

– Стерва ты и сволочь. Жисть с тобой сплошной яд. Повешусь.

– Так зачем, – она говорит, – тебе вешаться? Иди живи на все четыре стороны. Алименты только не просрочивай.

А он говорит:

– Я, – говорит, – детей люблю. Куда мне? Смотри, – говорит, – повешусь!

Так ведь и не врал. Вешался чуть не раз в месяц. Вроде как и по-настоящему, а и в шутку. Все пьяный, конечно. А раз, видно, так пошутил, что и повесился. Прям на вешалке в коридоре.

Она-то домой быстро успела, еще бычок, что у него изо рта выпал, дотлеть на полу не дотлел. Быстро, но поздно. Помер, хоть и вынули.

В конце августа это было.

– Словно камень с души упал, – сказала жена после поминок. – Праздник на душе-то. Еще неделю праздновать буду, а потом поедем к тетке в Рязань.

Пила неделю с соседями. А через неделю померла сердцем. Жара была в том августе. Такая жара!

Двое детей осталось, Пашка и Мария. Он старший, душа-парень, младшую и вырастил. Школа тоже помогала обедами.

Пашку все любили. За то, что он не такой, как родители.

Совсем другой.

А напротив, за рынком, Толя-дурак жил. В старом доме послевоенном. Какое-то у Толи заболевание было неизвестной природы.

– Вылечить его нельзя, – говорил доктор районный Степан Степанович. – И на ремиссию тоже рассчитывать не приходится. Встали на учет в диспансер, пенсию получили и будет с вас.

– А делать-то что нам? – спрашивает Толина мама. – Жить-то как, коли он опять чудить начнет?

– Ничего, – отвечает доктор. – Таблетки давайте согласно рецепту. Будет чуть больше человека напоминать. Он ведь не опасный, сынок-то ваш. По статистике, такие, прямо говоря, родителей редко переживают. Что-то да случается…

Толик продолжал чудить и когда подрос.

Бегал по улице зимой и летом одетый тепло, в шапке-ушанке, на подбородке завязанной.

Все ему холодно, что минус тридцать, что плюс.

И поговорить любил. Но так отрывисто.

Скажет что-то такое невразумительное и смотрит светлым взглядом, точно понимания ждет.

– Поешь рябинки-то по морозу.

– Это зачем?

– Хорошая рябинка.

– Да ну, – отвечал я, – горькая! Разве ж это хорошо?

– Иногда, когда горько, хорошо. Бывает рябина хорошая, но горькая…

– Что ты такое несешь?

– Брежнев, – говорил, – если и умрет, то не совсем. А так только. Без Брежнева никак нельзя.

– Иди, – ему отвечали. – Будешь этот бред нести, и нас с тобою вместе заарестуют. Разговоры твои мутные.

– Ничего не мутные, – не обижался Толик. – Я и мыться могу. И яичницу с колбасой и без, когда нет колбасы. А как дорогой Леонид Ильич помрет, то колбасы-то и не станет. Вы тогда больше укропа крошите. В яичнице укроп – дело полезное! И сытость. Трудно будет без Брежнева жить. Натерпимся еще. Как уж эти капиталисты над нами поизмываются тогда. Ох, беда, товарищи вы, товарищи!

– Все же хорошо, Толя! – говорили ему.

– Иногда плохо, когда только хорошее! – отвечал он несуразицу.

И так болтал, пока не прогонят силой.

Пережил он и папу с мамой, и доктора Степан Степаныча, и Брежнева.

Когда Брежнева хоронили, сильно плакал. Стоял на улице нашей, на ноябрьском холодном ветру, кутался в пальто и, плотно натянув ушанку, голосил на всю улицу:

– Кончилась страна рабочих и крестьян, сожрут теперь капиталисты!

Забрали дурака в больницу. Насовсем. Хоть он и пытался говорить, что и мыться сам умеет, и пенсию забрать, и расписаться, и приготовить может яичницу без колбасы, но с укропом.

Забрали…

Квартиру их в старом доме за рынком объединили с другой, и теперь там офис…

Рябина, которую спас дядя Коля, стоит во дворе. Хоть и нет Толи-дурака, который исчез, с такими обычно что-то да случается…

И тетя Вера вышла замуж, да уехала в другой район. Жизнь прошла. Жизнь прошла…

Уезжаю и я.

– Уезжаешь?

– Уезжаю.

– Чего ж ты, – спрашивают – уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?

– Хорошо жилось.

– А чего тогда?

– Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…