Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Оформление серии Алексея Дурасова
© Мирза Б., текст, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Повести и рассказы из новой книги писателя Бориса Мирзы стали известны задолго до ее выхода в свет – множество читателей в соцсетях оценили и полюбили эту пронзительную, стилистически оригинальную прозу. В сборник вошли повести и короткие новеллы о жизни и любви, в которых исповедальная проза сменяется портретами современников, а истории большого города – мифами маленького приморского поселка и далекой псковской деревни.
Парадокс
Без работы сидел долго и вдруг звонок.
Звонит какая-то секретарша или продюсерша, – тогда уже было модно всех поголовно делать продюсерами, даже если вчера они столы передвигали. А уж бывших секретарш – тем более.
Говорит, хочет со мной встретиться главный.
Я, естественно, обрадовался, а еще больше обрадовалась жена. Видимо, устала донашивать замшевый пиджак, который мне отдал друг, так как сам носил только модные.
Плюхнулся я в первое попавшееся такси и ломанул в Останкино. Весь отглаженный и прилизанный.
Еду. Вижу, таксист на меня поглядывает искоса. Изучает. Ну пусть, думаю. Мне сосредоточиться надо перед встречей, чтобы прилизанной прической в грязь не ударить. Но таксист, видимо, считав с моего лица достаточно, начал разговор:
– На работу?
– Ну да, можно так сказать.
– И не тяжело тебе там?
Я хотел было сказать, что мне не там тяжело, а здесь и дома – смотреть, как жена, собираясь в свой театр на репетицию, отпаривает замшевый пиджак, который на мне видели три поколения ее предшественниц. Но не сказал…
– Всяко бывает, – говорю.
Таксист, мужик за пятьдесят, коренастый и такой весь основательный от козырька кепки до массивного живота…
– Это понятно. – Таксист смотрит на меня иронично. Видимо, из-за врожденной наблюдательности или богатого жизненного опыта он про меня все понял. – Работа тяжелая…
И не успеваю я согласиться и рассказать, что в редакции «Аналогии преступлений» монтировал фильм трое суток без сна, как таксист добавляет:
– Конечно. По тебе видно. Ты парень русский, хороший. Тебя в этот улей только кабели таскать и возьмут. Я по лицу вижу.
– Интересно, – говорю я, – а кого возьмут?
– Ясное дело, своих. Или этих, с ориентацией, или евреев. Там вообще одни евреи на жирных должностях. Ведь вот, хочу тебе сказать, скользкий народ. Везде, где можно, своих пихают, а русский народ типа тебя притесняют, вот в чем парадокс…
Я вдруг разозлился.
– Знаете, – сказал, стараясь быть суровым, – вы это прекратите! Так нельзя! Нельзя вот так вот взять и походя целый народ назвать скользким! Это же мерзко! Гадко! Неправильно! Будете продолжать, я попрошу остановить и выйду.
Здесь я прибавил матерное слово, которое оказалось к месту и по воздействию перекрыло всю предыдущую речь.
– Ладно, – сказал таксист. И поправил кепку. – Может, ты и не кабели таскать допустим. Но как-то это не типично…
– А в кепке ездить в машине – это типично? – спросил я.
Мужик вдруг захохотал.
– Парадокс! – изрек он. – Может, она мне нравится. Кепка-то.
Доехали. Я расплатился и вышел. И не успел сделать два шага в сторону двадцатого подъезда, как услышал крик таксиста:
– Осторожнее там! Смотри, чтобы тебя не съели. Держи крепко честь русского мужика.
Я пожал плечами и пошел в улей.
В приемной главного меня встретила продюсерша, сидевшая за столом секретарши.
– Владимир Иванович сейчас будет, – сказала она. – Задерживается. Хотите чаю?
– Хочу, – говорю.
А про себя думаю: какое хорошее русское имя у главного. Сам Владимир, а папа Иван. И тут же вижу табличку. На дверях в его кабинет. «ИВАНОВ». Владимир Иванович Иванов. «Что бы ты сказал, мой темный таксист, обуреваемый самым низкопробным антисемитизмом, если бы увидел эту табличку?» – успеваю подумать я, когда сам обладатель русского имени и фамилии входит в приемную.
– Аааа! – басит он. – Рад, рад. Пойдемте, как следует побеседуем! Начинаем мы интереснейший документальный проект!
И вот мы с Ивановым В. И. проходим в его кабинет, где он усаживается за огромный, красивый, темного дерева стол, а я пристраиваюсь в удобное кресло для посетителей.
И первое, что я вижу на этом самом роскошном столе, – флажок, какие крепят на машины к послам. Или ставят на стол консулу.
Да, на столе стоит флаг.
И это бело-голубой флаг Израиля.
Домой я опять еду на такси. Таксист в этот раз тощий, с какими-то свалявшимися волосами и молчаливый.
Только в самом конце пути он вдруг спрашивает:
– А правда, что у вас там чуть ли не половина педики?
– Не знаю, – говорю я, а сам думаю о другом. – Возможно. Очень правдоподобная версия. Кто нас всех знает?
Таксист больше не мешает мне думать.
Думать о том, что, судя по всему, работу я не получу.
И о том, что замшевый пиджак вполне красивый, хоть и пообтерся на рукавах.
Вкус рябины
– Уезжаешь?
– Уезжаю.
– Чего ж ты, – спрашивают, – уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?
– Хорошо жилось.
– А чего тогда?
– Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…
Да, мне все здесь знакомо. Вся моя прошлая жизнь тут без остатка.
Куда я ни взгляну, а все что-нибудь помню. Хорошо жилось.
Так жилось, словно совсем маленький мальчишка, рябину по первому морозу жуешь.
Горько, а хорошо.
Вот она, рябина. Во дворе. И наш двухэтажный дом на восемь квартир. Наша квартира на первом этаже. Окна на улицу и окна во двор.
Рябина всегда была. И сейчас, летом, листьями шумит…
Старая. Хотели было спилить. Но дядя Коля из соседней квартиры напился пьяный и рабочим угрожал.
Они сказали:
– Мы все равно придем, только с милицией.
А он ответил, что ему безразлично.
Но не так, а матом. А тетя Вера из другой, соседней квартиры, сказала, что дядя Коля герой. Так и сказала:
– Герой ты, – сказала, – Коля. Не дал спилить.
А дядя Коля от этого стал пунцовым, напился и почему-то заплакал, и долго потом разговаривал сам с собой:
– Жизнь прошла. Прошла жизнь.
Улица тихая у нас. Машины едва проедут. Так, грузовик иногда.
Грузчики Вася и Петя коробки разгружали. И всякий другой товар. Вася и Петя похожи очень. Хотя один высокий, другой низкий. Один весь седой, а другой лысый. У одного нос такой приплюснутый, точно ему жена сковородой по морде дала. А у другого морковкой. Острый, как будто комариный.
Кричит мне однажды Вася или Петя, не разберешь:
– Иди сюда, чего угощу.
Подхожу, а он из поломанного картонного ящика пригоршню ирисок достал.
– Угощайся, – сказал, – бери. Мы не жадные.
– Спасибо, – отвечаю, – дядя… Только вот не знаю, как зовут вас. Петя или Вася?
– Да какая разница? – махнул он рукой. – Нас все путают. Грузчик, он и есть грузчик. Самая нужная профессия. Товар, понимаешь. Нужно сохранять, а не только доставка.
– Так вот, – говорю, – коробку-то повредили.
– Ничего, – ответил, – не взыщут. Ты ешь ириски-то. Пломбы не береги.
Товар носили на рыночек. Через дорогу как раз черный ход. Разгрузка. И весовая.
А на рынке капуста. Пробуй не хочу. Но я не хочу. Это новенькому пробовать дадут, а мне нет. Меня тут все знали. Знали, что я у бабы Матрены буду брать. У нее капуста самая вкусная. И огурцы.
Матрена – не настоящее ее имя.
– Так почему вас Матреной-то называют?
– Ну это прозвище такое. Типа как кличка, что ли.
– А что значит?
– А значит, – говорила Матрена, – что я дура непутевая.
Матрена действительно была непутевая. То передник потеряет, то ведро с квашеной капустой уронит, то выручку пропьет.
И кричала, и ругалась сама на себя.
– Матрена, ты непутевая. Тварь, не человек.
Так мамка прозвала. Да на рынок послала. Теперь вот торгует.
Самой вкусной капустой и огурцами.
И они такими будут всегда. Пока не исчезнет рынок на нашей улице.
А вон в том доме дети повешенца живут. В неделю остались без матери и отца.
Любил он ее, говорят, сильно. Добивался. Всяко подходы искал. А она все в сторону смотрела. Все то ли уехать куда в столицу хотела, то ли принца ждала. Да столица-то далеко, а принц все не ехал. Принц не ехал, а вот влюбленный который год рядом. Вышла за него.
И все он ей далеким от идеала казался. И не принц, и от рубашки всегда запах. Так-то мужик вроде и ничего. Не хуже других.
Но не принц, и с запахом.
Повешенец, ясное дело, повесился в конце концов. Он долго собирался. Жену пугал.
Говорит:
– Стерва ты и сволочь. Жисть с тобой сплошной яд. Повешусь.
– Так зачем, – она говорит, – тебе вешаться? Иди живи на все четыре стороны. Алименты только не просрочивай.
А он говорит:
– Я, – говорит, – детей люблю. Куда мне? Смотри, – говорит, – повешусь!
Так ведь и не врал. Вешался чуть не раз в месяц. Вроде как и по-настоящему, а и в шутку. Все пьяный, конечно. А раз, видно, так пошутил, что и повесился. Прям на вешалке в коридоре.
Она-то домой быстро успела, еще бычок, что у него изо рта выпал, дотлеть на полу не дотлел. Быстро, но поздно. Помер, хоть и вынули.
В конце августа это было.
– Словно камень с души упал, – сказала жена после поминок. – Праздник на душе-то. Еще неделю праздновать буду, а потом поедем к тетке в Рязань.
Пила неделю с соседями. А через неделю померла сердцем. Жара была в том августе. Такая жара!
Двое детей осталось, Пашка и Мария. Он старший, душа-парень, младшую и вырастил. Школа тоже помогала обедами.
Пашку все любили. За то, что он не такой, как родители.
Совсем другой.
А напротив, за рынком, Толя-дурак жил. В старом доме послевоенном. Какое-то у Толи заболевание было неизвестной природы.
– Вылечить его нельзя, – говорил доктор районный Степан Степанович. – И на ремиссию тоже рассчитывать не приходится. Встали на учет в диспансер, пенсию получили и будет с вас.
– А делать-то что нам? – спрашивает Толина мама. – Жить-то как, коли он опять чудить начнет?
– Ничего, – отвечает доктор. – Таблетки давайте согласно рецепту. Будет чуть больше человека напоминать. Он ведь не опасный, сынок-то ваш. По статистике, такие, прямо говоря, родителей редко переживают. Что-то да случается…
Толик продолжал чудить и когда подрос.
Бегал по улице зимой и летом одетый тепло, в шапке-ушанке, на подбородке завязанной.
Все ему холодно, что минус тридцать, что плюс.
И поговорить любил. Но так отрывисто.
Скажет что-то такое невразумительное и смотрит светлым взглядом, точно понимания ждет.
– Поешь рябинки-то по морозу.
– Это зачем?
– Хорошая рябинка.
– Да ну, – отвечал я, – горькая! Разве ж это хорошо?
– Иногда, когда горько, хорошо. Бывает рябина хорошая, но горькая…
– Что ты такое несешь?
– Брежнев, – говорил, – если и умрет, то не совсем. А так только. Без Брежнева никак нельзя.
– Иди, – ему отвечали. – Будешь этот бред нести, и нас с тобою вместе заарестуют. Разговоры твои мутные.
– Ничего не мутные, – не обижался Толик. – Я и мыться могу. И яичницу с колбасой и без, когда нет колбасы. А как дорогой Леонид Ильич помрет, то колбасы-то и не станет. Вы тогда больше укропа крошите. В яичнице укроп – дело полезное! И сытость. Трудно будет без Брежнева жить. Натерпимся еще. Как уж эти капиталисты над нами поизмываются тогда. Ох, беда, товарищи вы, товарищи!
– Все же хорошо, Толя! – говорили ему.
– Иногда плохо, когда только хорошее! – отвечал он несуразицу.
И так болтал, пока не прогонят силой.
Пережил он и папу с мамой, и доктора Степан Степаныча, и Брежнева.
Когда Брежнева хоронили, сильно плакал. Стоял на улице нашей, на ноябрьском холодном ветру, кутался в пальто и, плотно натянув ушанку, голосил на всю улицу:
– Кончилась страна рабочих и крестьян, сожрут теперь капиталисты!
Забрали дурака в больницу. Насовсем. Хоть он и пытался говорить, что и мыться сам умеет, и пенсию забрать, и расписаться, и приготовить может яичницу без колбасы, но с укропом.
Забрали…
Квартиру их в старом доме за рынком объединили с другой, и теперь там офис…
Рябина, которую спас дядя Коля, стоит во дворе. Хоть и нет Толи-дурака, который исчез, с такими обычно что-то да случается…
И тетя Вера вышла замуж, да уехала в другой район. Жизнь прошла. Жизнь прошла…
Уезжаю и я.
– Уезжаешь?
– Уезжаю.
– Чего ж ты, – спрашивают – уезжаешь? Плохо, что ли, было жить?
– Хорошо жилось.
– А чего тогда?
– Иногда бывает рябина хорошая, но горькая…