Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Иллюстратор Марина Дайковская
© Дарья Гребенщикова, 2020
© Марина Дайковская, иллюстрации, 2020
ISBN 978-5-4498-2529-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Архитектура любви
На лекциях он кидал в нее комочки бумаги из тетрадки в клеточку. Она оборачивалась, щурясь близоруко – будто бы не знала, от кого. Андрей удивленно брови поднимал, оглядывался вокруг – кто? Не я! Маша разворачивала комок – на мятой бумаге всегда было одно и тоже – сердце, пробитое стрелкой, три капельки крови и имя МАША. С восклицательным знаком. Машка стеснялась ужасно, потому что Андрей был не мальчик, а мечта. Заграничные фильмы на закрытых показах. Ресторан Дома Актера. Диски «The Beatles». Сигареты «Marlboro». Кафе «Синяя птица». Таганка. Он в институт приходил в костюме, а в галстуке была золотая булавка. Денди. Девушкам своим дарил только розы с Центрального рынка. Он был красив, как молодой Михалков. Даже круче. Он входил в аудиторию – разговоры смолкали. Облачко запахов – кожа, сигареты, бензин, дорогой одеколон. Было еще что-то непонятное – но кто тогда знал запах виски? Все в институт таскались на метро – кто со спортивной сумкой, кто с портфелем, да еще планшеты – архитектурный, как никак. Уже, подъезжая к Кузнецкому мосту, в вагонах метро студента МАРХИ было видно – толпа, матерясь, обтекала несчастного, а тот, пытаясь уберечь начерченное ночью, прижимал к себе несуразно огромную папку с чертежами. Андрей на машине ездил. Машина тогда была только у ректора и у англичанки с кафедры. Всё. Андрей дубленку скидывал в машине, ключиком закрывал, даже зеркала не снимал – пижон, и шел – с папочкой кожаной. Ему архитектурный не был нужен, просто дед был заслуженный -именитый-признанный. Архитектор. Вот, внука и определили. Машка – нет. Машка трудяга была. Поступила с четвертого захода, сидела в «ка-бэ», пыхтела, мечтала города будущего строить. Чтобы, значит, красиво и жить удобно и люди добрым словом вспоминали. Казаков там, Кваренги, Гауди, Корбюзье. А предстояло – девятиэтажки в Бирюлево. Она знала и томилась. Но – корпела, дома всем мешала со своими макетами, в двушке, с родителями, бабушкой и сестрой с ребенком. А тут – любовь. Она, как Андрея видела, слепла. Ну вот – буквально. Не видела ничего. Такой феномен со зрением. У них все и случилось после вечеринки – всем потоком завалили «гражданское строительство», и пить пошли водку не в общагу, а в ресторан, и Андрей Машку к другу увез. И ехали они на Жигулях цвета «липа», петляя, выделывая восьмерки, и Машка визжала, и ловила воздух ладонью, выставив руку в окно, и орала какую-то песню Stevie Wonder, а Андрей свою руку ей на плечо положил, и целовал, не глядя на дорогу…
Они встречались только по его звонку. Машка понимала, что ей, туда – где он, дороги нет. Там другой «класс». Смешно ведь, еще социализм был, а – «класс». Андрей звонил ей неожиданно, когда она уже уставала ждать, и она ходила по дому с телефонным аппаратом, чтобы не разбудить никого, и разговаривала в ванной, шепотом. Весь апрель они бродили по Москве, заходя в гулкие парадные особняков московского модерна, где еще плакали увядающие лилии на кованых решетках, и прекрасные греческие лица кариатид безучастно смотрели на бассейн «Москва». Андрей дышал ей на пальцы – у нее в ту весну так мерзли руки, и она опять стеснялась, потому что потеряла перчатки, а он целовал ее и от него шло тепло, и глаза его смеялись а потом становились страшно серьезными. Я люблю тебя, Машка моя, моя девочка, моя глупая Машка, – говорил он, и Машка, почти не видя его лица, только глупо плакала и хлюпала носом. Не могла же она сознаться, что не просто любит его – она им живет.
Его посадили сразу, как они окончили институт. За фарцу, торговлю валютой и за что-то еще, о чем умолчали на комсомольском собрании. Дали четыре, потом скостили – но Машка ничего об этом не знала. Она устроилась чертежницей, потому, что это отвлекало её, и в мире точных линий можно было существовать бездумно – когда она стояла у кульмана, то просто работала и переставала плакать. Жить не могла, но – работала. Он пришел ночью – постучал в дверь, и, пока Машка, путаясь в халате, шлепала, чтобы посмотреть в глазок, он уснул около ее двери. Просто сел – и уснул. И Машка села рядом и сидела до утра, и боялась шевельнуться, потому что он положил ей голову на плечо.
А потом они поженились, потому что умер великий дед, развелись ненавидящие друг друга родители, и пришла перестройка, и давно уже угнали машину цвета «липы», и износились костюмы, и курил он теперь обычную «Яву». В середине 90-х они уехали в Германию, откуда он стал гонять машины на продажу в Россию, а Машка нашла работу чертежницы. У них небольшой дом в небольшом городе, и небольшая собака цвета «перец с солью». У них нет детей, но ведь это не так важно, правда?
Баня по-черному
Грибанов Толик, Гришаев Мишка, Гольдфарб Севка и еще пять-шесть мужиков без особых примет сидели в охотничьем домике. Пили третий день, потому как пурга мешала охоте. Собственно, пурги не было, но что-то мешало. Давно кончилась финская, давно кончилась шведская, подбирались к сливовице, но неуверенно. Ели мало, потому как собирались завалить кабана, но пурга все-таки мешала. Спали сидя, чтобы не тратить время на сборы – когда пурга кончится. Толик с Мишкой порывались собрать народ почистить дорожки, но Севка сказал – а на фига? И все с ним согласились. Утро четвертого дня выдалось настолько неприлично солнечным, что мужики зашевелились, расчистили дорогу и выкатили Севкин джип – ехать за водкой. Стояли, курили, терли глаза, а солнце поливало по заснеженному лесу, и такая благодать разлилась по сердцам, что подъехавший Range Rover долго гудел, прежде чем на него обратили внимание.
– Севка! – заорал выпавший из машины мужичонка с чемоданчиком, – Севка! Сукин кот!
– Жорка? Ты? Жорик? – Севка очухался и обнял мужичка. Тот пришелся Севке до подмышек, но это не умалило радости встречи.– Вот, – Севка постучал по Жорику, – вот! Приехал тот, кто нас спасет и мы начнем новую жизнь!
– А на охоту? спросил Толик Грибанов, вислоусый блондин с рыбьими глазками, – а то мы вчера весь аресенал расхреначили, – и посмотрел на стену сарая. Та была – просто в дуршлаг.
– Со мной, пионеры! – провозгласил Жора, и открыл багажник. Пока мужики без примет таскали в избу коробки, Жора ходил по двору как лошадь, которую случайно растреножили, и осматривал окрестность. Ба! – заорал он неожиданным басом, – БАНЯ! Севка! Черт! Баня! Ты же знаешь, кто спец по бане? Кто второй Сандунов? Кто?
– Жора, – Сева ткнул в Жору шишкой, – мальчики! Жора – это спец. Это супермен. Это банный кошмар. Это повелитель веников и укротитель мочалок. Что он делает в парной – не мне – вам. Как он поддает! Он топит по своему рецепту и молчит о нем. Его веники возят в США спецрейсом, и наши эмигранты на Брайтон-Бич, сделавшие себе баню в бывшем салуне, рыдают и возвращают Родине деньги, затаренные в офшорах. Его травы – это Шанель. Поддал – и поплыл. Жора, таки иди уже и начни процесс!
Жора, переодевшись в халат, надел нитяные белые перчатки, взял по чемоданчику в каждую руку, осведомился насчет колодца и дров – и убыл.
– Эй, мужик! просипел кто-то, – ты русскую-то топишь? Жора цыкнул зубом, не оборачиваясь.
Через час, когда компашка приканчивала третью финскую под сервелат, зашел багровый Жора.
– Тяги блин, нет, – он выпил минералки и ушел.
Через два часа, когда про Жору забыли вспомнить, он материализовался. Вид его был страшен. Багровое лицо пересекали черные, дымные следы.
– Ни хера тяги нет, – сказал Жора, – какой м …к эту печку делал? Уроды…
Через час наступил вечер и началась пурга. Мужики, выйдя покурить, смотрели на луну. Удивившись новой машине на дворе, переглянулись.
– А это чья? спросил Севка.
– А фиг его знает? ответил Толик, тут народа полно.
– А давай баню замутим? – сказал Мишка.
– А легко, – отозвались мужики и цепочкой, как тараканы, повлеклись к бане. В черном дыму, покрытый копотью, махал веником Жорик, отчаянно матерясь.
– Якутский шаман! – заорал Толик, – ты куда дрова ложил? Козлина! Туда воду льют на поддать! Топка внизу, твою козу…
Когда баню проветрили, выяснилось, что экстра-классный спец… топил печку-каменку, засовывая дрова не в топку, а на камни…
– Да… сказали мужики, – это все равно что бензин в аккумулятор лить… и вынесли Жору на снег.
Сретенка
Как только вывесили списки поступивших, курс театрального училища сразу разделился на «москвичей» и «общагу». Москвичам было сытно, общаге – весело. «Столица» в гости особо не звала, так, на дни рожденья, пожалуй, да и то – приглашали с оглядкой. А в общагу все валили – без приглашения. Здание старое было, даже как бы снесенное. Плита в коридоре, да ледяная вода из-под крана – зато в самом центре. Герка был из Харькова, делил с двумя, с актерского, ребятами, комнатенку – жили дружно, джинсы носили в очередь, таскали посуду из столовок, и делали зарубки на притолоке, как пачку соли купят – сколько, мол, пудов съедим вместе? Герка учился на художника, ему пространство нужно было – этюдник, краски-кисточки, чертежи непонятные на снежных ватманских листах – а актерам – что? книжки можно и в библиотеке читать. Приспособились. Они читали, а он макет строил. Домики, стульчики, столики. Смешно. Пили часто, гости в общаге жили месяцами, становясь хозяевами. Девушки приходили. Москвички. Особые такие. Эффектные, дерзкие, матом могли – запросто. Если разговор – то Дом кино, Домжур, Колокольчик. Если премьеры – Таганка, Ленком, Юго-Западная. Выставки – квартирники. Общага обтесывалась, впитывала, взрослела. Говорок уже московский, «акали», слога тянули, ко второму курсу уже одевались – не отличишь. А Герка все с этюдником – Москву запечатлевал. Папки с эскизами пухли – по комнате не пройдешь. И зачастила к ним, а точнее, к Герке – Мариночка с актерского. Так, не то, чтобы Лиз Тейлор, но тоже – ничего. Тоненькая, вертлявая, свой парень – и выпить могла, и под гитару могла, и стихи писала, и спала, с кем хотела. А что ей? У нее квартира в Москве, папа-мама, бабушка-дедушка. И стала она Геркой вертеть во все стороны, то приблизит, то пошлет, то плюнет, то поцелует. Тот извелся весь, изревновался, даже подрался из-за нее, из-за Мариночки. А летом и случилось. Разъехались все, а она его к себе, на Сретенку, пригласила. Просто так. И пили они Шампанское, и шли босыми под июньским дождем, вслед за ручьями, бежавшими к Трубной. В августе Герка уехал в Харьков, а Марина поняла, что «залетела». Вот, думала, Герка обрадуется, все ж-таки – москвичка. А Герка и не обрадовался. Ты мне, сказал, будешь со своим ребенком мешать. А я, сказал, большим художником буду. Так что – мне этот ребенок ни к чему, и прописка твоя – ни к чему. Проплакала Маринка, нашла врача, и не стало их с Геркой, общего ребенка. А Герка пить начал, институт бросил, так, перебивался где, непонятно, и в Харьков тоже не вернулся. Маринка замуж потом вышла, а детей так и не было. Квартиру продала, когда родители разошлись, а бабушка с дедушкой умерли. Иногда она приходит на Сретенку. Летом. Если дождь. И ходит вот так – вниз, к Трубной, поддевая босой ногой пустую пивную банку.