ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

© Биктимиров Ш., 2017

© Верстка, дизайн обложки. ИП Бастракова Т. В., 2017

* * *

Глава первая. Манхеттен – Бруклин

США. 1974 год. Нью-Йорк



Нортон Остин теперь приезжал из Бруклина в район Манхеттен на электричке, всегда рано утром. Здесь у него в одном из переулков города находилась небольшая мастерская художника – когда-то его бывшая квартира из двух комнат на первом этаже, где он прожил с женой Гаиной, украинкой по происхождению, много долгих, трудных, но счастливых лет жизни. Произвели они на свет одну-единственную дочь Катарину, которую Гаина родила, когда ей исполнилось тридцать восемь лет. Нортон с Гаиной были в отчаянии и не надеялись уже, что когда-нибудь смогут зачать ребёнка. И вот жарким летом 1950 года Гаина подарила бесконечно счастливому и растроганному до слёз мужу девочку. Жизнь Нортона обрела особенный смысл. Ощущение и осознание того, что он наконец-то нашёл тот колорит, который вечно искал в своих картинах. Тихо, на цыпочках, подкрадывался он к детской кроватке, осторожно отодвигал занавесочку и с умилением и замиранием сердца разглядывал своё лучшее в мире живое создание.

Нортон с Гаиной зарабатывали на жизнь тем, что писали картины. Он работал маслом, а она предпочитала акварель и гуашь и никогда не изменяла им. Часто изображала Гаина на своих картинах широкую жёлтую степь с белеющими вдали хатами, на фоне огромного голубого неба. Они мечтали накопить денег и приобрести где-нибудь в новостроящихся районах города квартиру, а эту полностью переоборудовать под мастерскую. После долгих уговоров дочери Гаина и Нортон переехали в ее просторную и светлую пятикомнатную квартиру в Бруклине. После первого неудачного сожительства с коллегой по местному радио Катарина сменила работу, устроилась в редакцию одной из газет Нью-Йорка. Теперь её работа была связана с командировками. Последнее время она часто уезжала, преимущественно на разные горящие точки планеты, за что ей хорошо платили, этим она могла оплачивать счета за квартиру.

И вот наконец-таки, вместе со своим старинным другом Ли Шелдоном, Нортон переоборудовал своё прежнее жильё под мастерскую художника. Ли жил здесь, неподалёку, в одном из краснокирпичных зданий в переулках Манхеттена. В завершение Ли Шелдон выложил под окнами тротуар толстенными сорокамиллиметровыми досками. Такой видоизменённый тротуар нисколько не испортил облик улицы, а наоборот, привлекал праздно шатающихся туристов. Подходили, желая просто потоптаться по дощатому настилу, что доставляло всем массу удовольствия среди каменного города.

Теперь Нортон Остин по воскресным дням давал уроки изобразительного искусства. Группа набиралась разноликая, разных возрастов и национальностей: китайцы, афроамериканцы, мексиканцы. Определённой таксы не было – кто сколько сможет. Иногда на дне картонной коробки для сбора денег попадались мятые бумажные рубли, отчего Нортон вздрагивал и подолгу рассматривал в руках желтые купюры.

Недавно на занятиях появился огромный угрюмый индеец из здешних племён могавков, молча заняв себе место в самом дальнем углу студии. М-да, конечно же, хмыкнул на это Нортон – они и денег не платят за то, что он их учит. Просто-напросто индейцы будут должны ему по жизни своим добрым отношением, приглашая Нортона иногда на свои праздники, на что его друг Ли Шелдон всегда был рад, опережая товарища, отвечать, что в назначенный час они обязательно прибудут. Пожевав предложенный индейцами листок какого-то растения, Ли сразу становился бодрым и веселым. Под мерный стук барабана он вскакивал и начинал танцевать со всеми без устали до самого утра. Низкий, приглушенный звук барабана, в такт ему исполняемая гортанная песня индейцев всегда наводили на Нортона тоску по той родине, что осталась у него далеко за океаном, которую он когда-то покинул вместе с своим другом Ли Шелдоном, в те послевоенные годы. С каждым годом тоска все больше и больше томила, точила душу, отдаваясь болью между лопаток. Снились отец и мать – взявшись за руки, они выходили из озера и говорили: «Сынок, сынок, куда ты пропал, в каких полях, в каких степях затерялся ты, али забыл дорогу в родной аул? Там ждут тебя…» Потом родители превращались в белых чаек, вспорхнув, взлетали над озером, жалобно пищали, долго кружили над ним.

Извинившись перед вождем племени могавков, он всегда тихо, незаметно для Ли, уходил, не дожидаясь конца праздника.

Остальные дни недели он уединялся в мастерской и целыми днями грунтовал, размазывал, малевал свои картины. Тут же выносил их на дощатый тротуар, под большие окна своей мастерской. Картины Нортона не то чтобы разлетались вмиг, но на безбедную жизнь их продажи хватало.

Гаину словно подменили. Теперь она с удовольствием прохаживалась по квартире дочери, по светлым пустым комнатам с расположенным посредине зала диваном, с огромным черным телевизором на противоположной стене. Ахала и охала, разглядывая из просторной застекленной лоджии цветущий внизу парк. Дождавшись из очередной командировки свою дочь, она подолгу под ручку прогуливалась с ней по прохладному парку. Потом они заходили в полюбившуюся им кафешку, заказывали зеленый русский чай с пуншем.

«Какая у меня взрослая и красивая дочь выросла! Брюнетка с карими папиными глазами, худенькая и крутобёдрая, как я в молодости. Росточком опять в папу, среднего роста…» – думала Гаина, разглядывая дочь, когда Катарина, жестикулируя, взахлеб рассказывала о своей недавней поездке.

Ей впервые за все эти годы было стыдно, неловко перед дочерью. Когда Катарина, закончив факультет журналистики, выпорхнула из семейного гнезда, как синичка, в большой, светлый и необъятный мир, они не следили и не боялись, и не переживали за нее. Ну, отучилась, ну, работает, приобрела квартиру в Бруклине. Однажды позвонили ей – живет там с каким-то бой-френдом. Как-то видели его один раз у себя в мастерской и, как всегда, было не до них – выполняли многочисленные заказы, как раз перед Рождеством. Не заметили, как они ушли, только мягкий, нежный шепоток дочери остался висеть в воздухе посреди студии: «мама… папа…». И вот тогда Гаина вскочила из-за мольберта, выбежала за ними на улицу. Дрожащим, всхлипывающим голосом окликнула: «Дитятко моё!»

Но только толпа людей, шедшая по авеню, безмолвно и безразлично обходила ее, искоса поглядывая на женщину с кисточками в руках, стоящую посреди улицы, кричащую что-то на непонятном им языке.

– Хватит, всё, муж, живи как хочешь, а я пошла искать свою дочь. Хочу быть с ней рядом.

Нортон, не отрываясь от этюдника, показал большой палец: всё о’кей, Гаина, я с тобой согласен, ты поступаешь правильно.


После наставлений дочери Гаина все-таки согласилась посетить вместе с ней салон красоты и решилась предстать после этого перед своим мужем, в Манхеттене. Был воскресный майский день. Шли занятия, когда они появились у дверей мастерской. Нортон от неожиданности вздрогнул, когда увидел перед собой намалеванную, круглолицую и крутобёдрую подругу жизни, похожую теперь на добрую фею из украинских сказок.

Сбежались торгующие на рынке по соседству китаянки. Индейцы, посчитав это за таинство обрядов белых людей, собрали свои поделки и молча ушли с рынка, оставив только одного, того самого, огромного индейца Джо – на всякий случай.

Нортон Остин давно уже не молод – ему шестьдесят шесть лет, но, несмотря на возраст, он был всегда бодр и по характеру добродушен. Его худощавое тело не вызывало жалости, а наоборот, удивляло легкостью движений, хотя он и прихрамывал вследствие ранения, полученного на восточном фронте. Не по годам сохранив ясность ума и память, Нортон вместе с тем был неряшлив: старый, просаленный черный фетровый берет, фартук, потертые джинсовые брюки, вечно перемазанный красками, пахнущий скипидаром и фисташково-чесночным запахом лака.

Каждое утро, тихо, неторопливо проходил он мимо огромных витрин магазинов. Он любил гулять по утренним пустым улицам Манхеттена. Солнце еще только вставало, освещая высотные здания, проникая своими лучами в чрева небоскребов, заливая их стекла холодным медным цветом. Потом, вырываясь из объятий высоток, оно ударяло золотыми стрелами по окнам кафешек, аптек, салонов. Утренний воздух был всегда свеж и чист, перемешан с дыханием морского прибоя.

С наступлением непогоды Нортон Остин становился задумчив и хмур. Рана той, ушедшей, войны напоминала о себе.

«Время злого Духа дождя и ветра, оно длится ровно шесть суток», – с тревогой говорили ему местные индейцы-могавки, показывая пальцами на серое небо, прятались в своих жилищах в дальних причалах Гудзонова пролива.

Война не давала Нортону уснуть, а если он все же проваливался в сон, война снилась ему.

Груды раскиданных вокруг ящиков из-под снарядов. «Снаряды!» – кричал кто-то сбоку. Нортон в бессилии подползал то к одному, то к другому ящику, но все они были пусты. Этот кадр прокручивался и повторялся во сне без конца. Нортон в отчаянии стонал, пытаясь ответить тому, невидимому, что кричал сбоку: «Нет! Нет! Нет!», но голос сдавливался хрипом, и, весь в липком поту, он вздрагивал и просыпался.

Уличные фонари сквозь неплотно задвинутые жалюзи тускло освещали комнату. За окном шумел дождь. По всему полу были разбросаны тюбики с красками. В углу комнаты, будто изваяние, чернел накрытый холстом мольберт. На столе – недопитая бутылка виски.

«Это я опять напился вчера…» – покачал Нортон головой. С трудом встав, доплелся до стола, налил в стакан оставшееся виски и жадно проглотил содержимое, не почувствовав горечь напитка. «Уже третий день, как пью, надо отходить…» – судорожно мелькали в голове мысли. Вернувшись к старому, черному, обшарпанному кожаному дивану, он рухнул и снов ушел в забытье…

Опять гул самолетов, разрывы бомб, мин и снарядов – как клещами, захватывают Нортона страшные сны.

«Танки, танки!» – кричат ему теперь сверху, сзади, сбоку. Он бешено крутит поворотный маховик наводки. «Нате вам, гады!» – силится крикнуть он, но горло словно кто-то схватил и душил длинными пальцами. И он сопел распухшими, прокушенными губами: «Нате вам, фрицы! – нажимая онемевшими пальцами кнопочный пуск. – Нате, держите!» Удар, толчок, и, будто с обрыва, летит он куда-то вниз, в глубокую, наполненную дождевой водой воронку. Вспышка света, и он снова просыпается – дрожащий и мокрый от пота. «Опять по танкам стреляешь? – доносится до него сквозь пелену света хриплый голос, проявляя в сознании Нортона знакомые черты лица наклонившегося над ним друга, Ли Шелдона. – Я тебя полчаса как толкаю-толкаю, а ты все проснуться не можешь. Я подумал: не умер ли ты? Уже четвертый день болеешь. Злой дух дождя и водяного змея захватил тебя. Двери не закрыты. Большой Джо сидит, который день охраняет тебя. Вставай, славный воин, „красный беркут“! Уже утро. Пятый день как в загуле, пора прийти в себя!»

Взваливая костлявого Нортона на себя, Ли заталкивал его в машину и прямиком вез в сауну. Отпаренного и помытого, привозил обратно, бросал оживающего друга на кожаный диван.

Потом приходил вечно бубнящий себе под нос моложавый седой китаец, давал что-то попить и, не обращая ни на кого внимания, уходил, продолжал что-то нашептывать на своем, на китайском. Кому-то это могло показаться странным, но Ли знал китайца Чанга хорошо. То, что он бубнит – это ритуальное заклинание от злых духов муссонного дождя, длящегося шестые сутки.

Ли Шелдон был старше Нортона на четыре года. Квадратный, могучий, высокого роста старик скуломордастой азиатской внешности с глубоко посаженными желтыми глазами, с короткой окладистой бородой. Выглядел он колоритно в своей тюбетейке на наголо бритой голове. Ли исповедовал ислам. Каждую пятницу ходил на пятничный намаз, накинув на себя сшитый по заказу из зеленого английского вельвета халат до колен, в джинсовых брюках. Смешно переваливаясь на своих кривых, обутых в кожаные бордовые мокасины ногах, шел он в старую мечеть по адресу Powers, 106. Путь был неблизким, но Шелдон преодолевал его пешком, нашептывая по дороге в храм все пропущенные за неделю молитвы.

Очнувшись, Нортон первым делом спросил, какой сегодня день. Ли не сразу ответил. Закончив послеобеденный намаз, стоя у окна, сухо попенял: «Я из-за тебя сегодня пропустил пятничный намаз на Powers, 106!» Постояв еще немного, собрав под собой молитвенный коврик, медленно развернулся к Нортону и тихо сказал:

– Вчера похоронили вождя племени могавков Дон Фардона.

– О Боже! – тяжело вздохнул Нортон и, с трудом приподнявшись, сел, свесив с постели почерневшие, с надутыми прожилками ноги.

– Жаль, не получилось проводить его в последний путь, – виновато отводя взгляд в сторону, просопел он.

– Когда его тело, завернутое в саван, привезли на кладбище, – продолжал Ли, – резко прекратился дождь, серая мгла рассеялась и небо стало ярко-голубым. Кондор в небе, широко раскинув крылья, долго кружил над нами. Индейцы разом воскликнули: «Это он, наш вождь Дон Фордон! Душа его переселилась в гордого орла-кондора!» Забил барабан, и они дружно, глядя в голубое небо, запели «El Condor Pasa», отчего у меня по всему телу побежали мурашки:

Чем быть привязанным к земле,
Быть лучше в небе.
И лучше быть лесным дождем,
Иль ярким солнечным лучом,
И лучше ввысь лететь,
Как гордый кондор…

«Он нас покинул, но не бросил, он будет всегда с нами, в нашей благодарной памяти!» – прошептали белые люди, которые тоже сочли нужным проводить в последний путь старого индейца. У многих текли слезы. Ведь вождь многих из них силой своего шаманства излечил от, казалось бы, неизлечимых болезней…

…Таких целителей сейчас в Нью-Йорке нет, – с грустью пробормотал Ли Шелдон.

Помолчав, он вдруг со стальным оттенком в голосе обратился к Нортону:

– Ты, друг мой, признайся честно, никогда не верил в его шаманство. Ты и в Бога не веришь, в мечеть со мной не ходишь на Powers, 106.

– Ну почему же? – пожал плечами Нортон. – Я чувствую: что-то есть, но только объяснить себе это не могу.

– Почитай священные писания, там все сказано и описано, – недовольно рыкнул Ли. – Я же предлагал тебе книги, а ты полистаешь и отбрасываешь в сторону. Нет, не дошел ты еще до Бога, а пора бы, тебе уже шестьдесят шесть лет от роду.

Ли Шелдон, ворча, обул на мокасины галоши и, не попрощавшись, ушел, хлопнув дверью.

Нортон припомнил: в один из ветреных дней 1949 года Дон пришел и повесил на край его окна индейскую куклу Тай-ме. При порывах ветра она билась в стекло, словно просилась: «Запустите меня, мне холодно…» Тогда, по просьбе жены, Нортон занес сырую и холодную куклу, свитую из свежих трав и корений. Повертев в руках, усмехнулся и отдал ее Гаине. Гаина тогда повесила Тай-ме с внутренней стороны окна. Иногда Тай-ме издавала приятный запах, иногда слышался еле уловимый треск сучьев. Однажды, как показалось им обоим, кукла пискнула. «Да нет! – не поверил тогда Нортон. – Это воробьи на улице чирикают».

А вскоре Гаина призналась, что она беременна. Тогда Нортон вскочил из-за мольберта и, обняв жену, расцеловал ее в пухлые упругие щечки. Потом выскочил из дома и дико орал от радости, стоя посреди улицы. Толпа, бредущая по авеню, безразлично обходила его, снисходительно пожимая плечами, люди переглядывались между собой, искоса посматривая на прыгающего от радости человека в перемазанном красками фартуке. Подруги-китаянки, весело взвизгнув, забегали в открытые настежь двери, обнимали, поздравляли бесконечно счастливую Гаину. Нортон бы еще долго плясал от переполнявших его чувств, если бы не седой китаец, проходящий мимо. Он прошептал ему в ухо: «Тихо! Распугаешь духов…» – и, что-то бубня, растворился в толпе.

Вечером у морских причалов в этот день долго бил барабан индейцев, и низкий, гортанный звук песни густо стелился по глади пролива…

– В твоих книгах много мудрых слов сказано, – пробурчал Нортон вслед ушедшему Ли. – Я еще недавно говорил тебе: иконопись в твоих книгах – это грех, харам. Я – художник, и это мое единственное ремесло, которым я зарабатываю на жизнь… Вот этими самыми руками! – он потряс ими в сторону двери. – Твои богословы запрещают мне изображать людей. Они говорят: того, кто создает образы живого существа, Аллах станет подвергать мучениям до тех пор, пока художник не вдохнет дух в свои изображения. А я не смогу этого сделать никогда. Горе мне, если я не перестану заниматься свои ремеслом дальше. Вот тогда я отбросил твои книжки в сторону. Зачем тогда Аллах дал мне способность в точности рисовать лицо человека? Вокруг меня большинство людей не умеют этого делать, они просят рисовать меня. Аллах дал мне талант, и я должен этим воспользоваться. Или скажешь: рисуй геометрические фигуры – арабески? Здесь не нужен талант художника, арабески может начиркать любой обыватель.

Нортон поначалу действительно не дочитывал книги, предложенные Ли, закрывал и откладывал их. Но через некоторое время какая-то неведомая сила пробуждала в нем необъяснимый интерес к этим книгам, и он вновь возвращался к ним и читал дальше. Иногда ловил себя на том, что не просто читает, а весь уходит в книгу, вникая в каждое слово всей душой.

Накинув джинсовую куртку, он вышел из дому и побрел к тому переулку, где за углом в одном из домов жил Ли Шелдон. Второй этаж, дверь Ли никогда не закрывал. Толкнув дверь, Нортон вошел в квартиру. Темный квадратный коридор, освещаемый справа окном из кухни. В углу одиноко стояли галоши. Справа – большой, с высоким потолком, зал. Везде – дубовый паркетный пол. А вот и спальня, где в это время находился хозяин квартиры. Он читал намаз.

– Вчера у тебя закончился месяц Рамадан. Сегодня у тебя праздник Курбан-байрам, поздравляю! – сказал Нортон.

– Спасибо, – тихо ответил Ли, собрал под собой молитвенный коврик, повесил его на дужку кровати и вышел в зал.

– Вот, принес твою книгу. Прочитал, спасибо, много что уяснил для себя, и много того, что совсем не понял, – Нортон протянул ему книгу.

– Можешь оставить ее себе, – сказал Ли.

– Спасибо, – поблагодарил гость. Повисла пауза.

– В России сегодня готовят шурпу, плов, угощают соседей, – первым разорвал затянувшееся молчание Нортон.

– Да, – согласился Ли, – жертвоприношение, колют барана, готовят пищу и разговляются.

– «Жертвоприношение» как-то резко звучит для моего уха, – сказал Нортон, – у православных Христа принесли в жертву, и то они избегают этого «языческого» слова. Страстная пятница, но только не жертвоприношение. В «Коране» черным по белому написано: делись. Если Аллах дал тебе силу, талант и ум, ты должен пользоваться этим во благо себе, но не забывать о слабых от рождения, об инвалидах, о старых людях. Заработал сто монет – десять отдай просящему, который в силу сложившихся обстоятельств не может пока заработать таких денег. Помоги тому, который пишет книгу или занимается наукой. Делись и в остальные дни. Курбан-байрам – это кульминация возложенного Всевышним повеления: делись!

– Нортон, ты меня, дружище, приятно удивил, – снисходительно улыбнулся Ли, – продолжай, что ты еще понял и внял из этой книги.

– В ней с первых страниц описана жизнь и бытие прародителя всех арабов Авраама, который жил за пятьсот лет до начала нашей эры. Решил Аллах проверить, истинная ли у него вера или нет. Приказал Аврааму принести в жертву своего единственного сына. Погоревал Авраам день и ночь, а наутро разбудил сына и, объяснив о повелении Аллаха, повел его на жертвенник. Что Авраам думал тогда? В то утро он уже принес своего единственного сына в жертву. Сама этическая грань, черта уже пройдена, шаг уже сделан. Он стал абсолютным фанатиком, готовым на убийство своего сына. Сын же, оказавшись на жертвеннике, спросил отца: «Что это означает?»

Ли, пораженный услышанным, подошел к окну и оттуда ответил:

– Знаешь, друг, я об этом даже не задумывался. Я не вникал так глубоко в учение ислама.

– Так вот, слушай, друг мой, что я вынес из этой книги. Отец, запрокидывает рукой голову своего сына, обнажает шею и заносит нож. И в этот момент ангел останавливает занесённую руку отца. Что творилось в сердце сына в последние минуты жизни? В душе сына умирает образ отца, который должен защищать его, взрастить, наставить на путь праведный. Травма на всю оставшуюся жизнь. Аморальный пример фанатизма. Убить ребенка – это одна из самых мерзких вещей, которые может сотворить человек разумный. В Коране сказано: Аллах всевидящий, всезнающий. Разве он не видел, что Авраам предан ему всем своим существом и любит его? А может, зная это, Авраам до последней минуты надеялся, что Аллах не даст ему совершить злодеяние? Что это? Лукавство со стороны Авраама? Всё продумал хитроумный еврей! Ну, что замолчал, друг мой Ли Шелдон, ответить нечем?! Ты просил, нет, ты даже требовал, чтобы я прочел эту книгу, и я прочел.

– Известна история, когда византийский царь показал мусульманам из сундука Адама изображения пророков, но те не узнали никого из них, – начал свой ответ Ли, развернувшись к Нортону, – шиитские богословы утверждают: нет ничего плохого, если ты решишь написать портрет целителя и вождя Дона Фардона, как просили тебя индейцы. Главное, чтобы это изображение не служило объектом поклонения, чтобы помнили его просто как хорошего человека, который верил в Бога. Современные мусульмане ничего нового не привнесли в научно-технический прогресс. Слово «ученый» в исламе прежде всего означает «богослов». В средние века мусульманская цивилизация научила Европу кораблестроению, мореплаванию, математике, астрономии. Современные богословы неправильно излагают учение ислама. Нынешние мусульмане настолько обленились душой и телом, что не только оставили многие науки, но и забыли основы своей религии. Аллах сказал: над теми, кто тянется к науке, ангелы простирают свои крылья, кто тянется к знаниям, тот идет по дороге со мной.

– Значит, я могу выполнить просьбу индейцев? – спросил Нортон.

– Можешь, – ответил Ли, – если это не будет, повторяю, объектом поклонения.

– А хорошо ты сказал про ангелов…

– Не я это сказал, а Всевышний.

– Ну да, – согласился Нортон и процитировал слова из учения: – «…ангелы простирают свои крылья над теми, кто идет в поисках знаний». Я хочу написать это! – оживился вдруг он.

– Ну вот, приходишь в себя после своих запоев, – улыбнулся Ли, – ангелы уже летают над тобой.

– И все же, друг мой Ли, я остаюсь атеистом. Моя библия, как сказал великий русский поэт Пушкин, – конституция!

– Это твой выбор, Нортон, мы с тобой живем в светском обществе, – ответил на это Ли. – Только запомни: в твоем законе за подлость не наказывают. В средние века мусульмане принимали значение ислама иначе. Они с ясностью в душе видели эту серебряную нить, которая тянулась через всю священную книгу, и возлюбили Аллаха всей своей душой. В наших современных умах этот серебряный клубок потускнел. Многие думают только об одном – как бы им попасть в Рай – и превращаются в тупых фанатиков. Я понял тебя, Нортон – ты веришь в Аллаха, но не в религию, не в человеческие измышления.

– Ли Шелдон, товарищ мой, пойдем посидим в нашей любимой кафешке «Реггио» на Магдугал-стрит, я за все плачу.

Улица пахла цветущими деревьями вперемежку с выхлопными газами автомашин. Громадные небоскребы, близость океана… нью-йоркское небо казалось Нортону очень высоким и бескрайним после шестидневного безвылазного «бдения» в мастерской. Одурманенное тело звенело, Нортон жмурился от летящего на него солнечного света, ощущая ладонью приятное тепло весенних лучей.

Кафе и рестораны здесь повсюду – над каждой дверью зовет и манит дежурки огонек, как в одной песенке. Сквозь окна проглядываются уютные интерьеры ресторанов. Навстречу движутся люди, абсолютно разные – «белые воротнички» в хороших костюмах, туристы в шортах, яркие афро-американцы, китайцы, латино-американцы, просто нищие бродяги. Среди толпы людей не чувствуется агрессии, никто никого не пихает, не задевает, вокруг улыбающиеся лица. Нортон знал и любил каждую улочку, каждый дом, даже вонючие переулки, где поднимается из-под земли, от решеток тоннелей метро, теплый воздух.

Вот и кафе «Реггио», где друзья любят посидеть за высокими стеклами окон и смотреть на улицу. Во внутренней обстановке кафе не было вычурности и помпезности. Во всем была нарочитая простота и даже небрежность, что располагало к возможности приятно расслабиться.

– Ли, сейчас я закажу тебе много-много еды, разговляйся. Ну, а себе, как всегда, зеленый русский чай с пуншем и большим тульским пряником.

Когда Нортон впервые заказал зеленый чай с пуншем и большим тульским пряником, служащие кафе несколько раз подходили и переспрашивали: «Какой зеленый чай, да еще с пуншем и пряником?» «А такой! – вскочил тогда из-за стола и зло прошипел Нортон, – который любил сам Пушкин, великий русский поэт!» Тогда, не дождавшись заказа, он ушел, хлопнув дверью. Сейчас здесь его знают и всегда с улыбкой на устах подносят Russsian green tea witn punch и пряник с глазурью на блюдце с золотой каемочкой.

Глядя почти в упор на осунувшегося товарища, Ли спросил:

– Тебе до сих пор снится война?

– Снится, – тяжело вздохнув, ответил Нортон. – Когда злой дух дождя заволакивает все небо и зеленый водяной змей вползает мне в душу, тревожит и будоражит мои мысли, завладевает всем телом, напоминая о содеянном. Так говорил мне про эти дни индеец Джо.

– Он прав, – согласился Ли, – нельзя забыть прошлое. Хоть говорят: не отягощай душу, не плачь о прошлом.

– Что было, то прошло, зачем эта боль? А она все тянет обратно и сносит голову воспоминаниями. Сужу себя за прошлое и, когда мне не спится, хожу на морской причал Гудзона. Смотрю на волны, а они словно шепчут. И в плеске воды чудятся мне голоса тех, кто не вернулся с кровавых полей той, прошедшей войны.