ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Часть вторая

I

Жорж Дюруа вернулся к своим прежним привычкам. Устроившись в маленькой квартирке нижнего этажа на Константинопольской улице, он вел теперь благоразумный образ жизни, как и надо было человеку, готовящемуся к новой жизни. Его отношения с госпожой де Марель приняли супружеский характер, словно он заранее готовился к предстоящему событию. Его любовница, удивленная спокойной размеренностью их связи, часто говорила, смеясь:

– Ты еще скучнее моего мужа; право, не стоило менять.

Госпожа Форестье все не приезжала. Она задержалась в Канне. Он получил от нее письмо, в котором она извещала его, что приедет только в первой половине апреля, ни словом не намекая на то, что было при их расставании. Он ждал. Он решил жениться на ней во что бы то ни стало и пустить в ход все зависящие от него средства, если она начнет колебаться. Но он верил в свою счастливую звезду, верил в неотразимость своего обаяния, подчинявшего ему всех женщин.

Коротенькая записка предупредила его о приближении решительной минуты:

«Я в Париже. Зайдите ко мне.

Мадлена Форестье».

И только. Он получил это письмо утром, с девятичасовой почтой. В тот же день в три часа он явился к ней. Она протянула ему обе руки со своей прелестной приветливой улыбкой, и в течение нескольких секунд они пристально смотрели друг на друга.

Потом она прошептала:

– Как вы были добры, что приехали ко мне в те ужасные дни.

Он ответил:

– Я сделал бы все, что бы вы мне ни приказали.

Они сели. Она стала расспрашивать его о всех новостях, о Вальтерах, о всех сотрудниках, о газете. О ней она часто вспоминала.

– Мне очень недостает ее, – сказала она. – Я журналистка в душе. Что делать, я так люблю это ремесло.

Она замолчала. Ему показалось, что он уловил нотку призыва в ее улыбке, в тоне голоса, в словах. И хотя он дал себе слово не ускорять событий, он все-таки пробормотал:

– В таком случае почему бы вам… почему бы вам… не продолжать… заниматься… этим ремеслом под… фамилией Дюруа?

Сразу сделавшись серьезной, она положила руку на его плечо и прошептала:

– Не будем пока говорить об этом.

Но он понял, что она соглашается, и, упав к ее ногам, стал осыпать ее руки страстными поцелуями, повторяя прерывающимся голосом:

– Благодарю вас, благодарю… Как я люблю вас!

Она встала. Он тоже поднялся и заметил, что она сильно побледнела. Он понял тогда, что нравится ей, быть может, уже давно. Они стояли лицом к лицу; он обнял ее и поцеловал в лоб долгим, нежным, серьезным поцелуем.

Она освободилась из его объятий и продолжала серьезным тоном:

– Послушайте, друг мой, я еще не приняла никакого решения. Однако, может быть, я скажу «да». Но вы должны обещать мне хранить это в величайшей тайне, пока я не разрешу вам говорить.

Он дал слово и ушел, не помня себя от радости.

С этого дня во время своих посещений он старался быть возможно более сдержанным и не просил ее больше об определенном решении, тем более что в ее манере говорить о будущем, произносить слово «потом», в проектах, касающихся их обоих, таилось нечто более интимное и глубокое, чем в самом категорическом обещании.

Дюруа неутомимо работал, мало тратил, старался накопить немного денег, чтобы не оказаться без гроша ко дню свадьбы. Он сделался настолько же скуп, насколько прежде был расточителен.

Прошло лето, за ним осень; ни у кого не возникало ни малейших подозрений ввиду редкости их свиданий, носивших обычный светский характер.

Однажды вечером Мадлена сказала, не спуская с него пристального взгляда:

– Вы еще не сообщили о нашем намерении госпоже де Марель?

– Нет, мой друг, я обещал вам хранить это в тайне и не обмолвился ни словом ни одной душе.

– Ну, так теперь пора предупредить ее. Со своей стороны я сообщу об этом Вальтерам. Вы ей скажете на этой же неделе, не правда ли?

Он покраснел:

– Да, завтра же.

Она медленно отвела глаза, словно не желая замечать его смущения, и продолжала:

– Если вы ничего не имеете против, мы можем обвенчаться в начале мая. Это будет вполне прилично.

– Я во всем с радостью повинуюсь вам.

– Мне хотелось бы, чтобы свадьба была десятого мая, в субботу, потому что это день моего рождения.

– Прекрасно, десятого мая.

– Ваши родители живут около Руана, не правда ли? По крайней мере, вы мне так говорили.

– Да, около Руана, в Кантеле.

– Чем они занимаются?

– Они… мелкие рантье.

– Мне очень хочется познакомиться с ними.

Он колебался, очень смущенный.

– Но ведь они… они…

Потом он решился все сказать откровенно, как подобает человеку с характером:

– Дорогая моя, они простые крестьяне, держат трактир; они из кожи лезли, чтобы дать мне образование… Я их не стыжусь, но их простота… грубость… могут, пожалуй, смутить вас.

Госпожа Форестье очаровательно улыбнулась; все ее лицо осветилось нежностью и добротой.

– Нет, я буду их очень любить. Мы поедем к ним. Это мое непременное желание. Мы еще поговорим об этом. Я тоже из небогатой семьи… мои родители умерли. У меня нет ни одного близкого человека на свете… – Она протянула ему руку и прибавила: – Кроме вас.

Он почувствовал себя растроганным, взволнованным, покоренным; до сих пор ни одна женщина не вызывала в нем таких чувств.

– Я думаю об одной вещи, – сказала она, – но это трудно объяснить.

Он спросил:

– О чем же это?

– Видите ли, дорогой мой, у меня, как у всех женщин, есть свои слабости, свои недостатки: я люблю все блестящее, все громкое. Мне ужасно хотелось бы носить аристократическую фамилию. Не могли ли бы вы по случаю нашего брака… немножко… немножко облагородить свою фамилию?

Теперь она в свою очередь покраснела, словно считая свое предложение не совсем тактичным.

Он ответил просто:

– Я часто об этом думал, но нахожу, что это не так легко осуществить.

– Почему?

Он рассмеялся:

– Я боюсь показаться смешным.

Она пожала плечами:

– Какой вздор! Все это делают, и никто над этим не смеется. Разделите пополам вашу фамилию: Дю Руа29. Это будет великолепно.

Он возразил тоном знатока:

– Нет, нужно сделать не так. Это слишком простой, слишком банальный, слишком затасканный способ. Я хотел сначала взять для своего псевдонима название нашей деревни; потом постепенно начать прибавлять его к моей фамилии и затем уже разделить ее пополам, как вы только что предложили.

Она спросила:

– Ваша деревня называется Кантеле?

– Да.

Она задумалась.

– Нет, мне не нравится окончание. Нельзя ли немножко изменить это название… Кантеле?

Взяв со стола перо, она стала набрасывать на бумаге различные фамилии, взвешивая, как они выглядят. Вдруг она воскликнула:

– Я придумала, смотрите!

Она протянула ему лист бумаги, и он прочел: «Госпожа Дюруа де Кантель».

Он подумал несколько секунд, потом объявил торжественно:

– Да, это очень хорошо.

Она повторяла с восхищением:

– Дюруа де Кантель, Дюруа де Кантель, госпожа Дюруа де Кантель. Это великолепно, великолепно!

Она прибавила с убежденным видом:

– Вот увидите, как просто все отнесутся к этому. Но нужно пользоваться случаем, потому что потом будет поздно. С завтрашнего дня вы будете подписываться под хроникой: «Д. де Кантель», а под заметками просто «Дюруа». Это принято среди журналистов, и никто не удивится, что вы избрали себе псевдоним. Ко времени нашей свадьбы мы еще кое-что изменим, скажем нашим друзьям, что вы отказывались раньше от частицы «дю» из скромности, считаясь со своим положением, или даже совсем ничего не скажем. Как зовут вашего отца?

– Александр.

Она повторила несколько раз: «Александр, Александр», вслушиваясь в созвучие слогов; потом написала на чистом листке: «Господин и госпожа Александр Дю Руа де Кантель имеют честь просить вас на бракосочетание своего сына Жоржа Дю Руа де Кантель с госпожой Мадленой Форестье».

Она издали посмотрела на написанное и, в восторге от достигнутого результата, заявила:

– При некотором умении можно добиться всего, чего захочешь.

Когда он вышел на улицу, окончательно решив называться отныне Дю Руа и даже Дю Руа де Кантель, ему показалось, что он стал гораздо более важной особой. Он шел более молодцеватой походкой, выше подняв голову, более гордо закрутив усы, – шел так, как подобало идти дворянину. Ему хотелось радостно объявить всем прохожим: «Меня зовут Дю Руа де Кантель».

Но, вернувшись домой, он с беспокойством вспомнил о госпоже де Марель и сейчас же написал ей, прося у нее свидания на следующий день.

«Это будет нелегкое дело, – подумал он. – Придется выдержать основательную бурю».

Затем, со свойственной ему беспечностью, помогавшей ему равнодушно относиться к неприятным сторонам жизни, он сел писать маленький фельетон – проект введения новых налогов для укрепления государственного бюджета. Годовой налог на дворянскую частицу «де» он определил в сто франков, налог же на прочие титулы, начиная от баронского и кончая княжеским, от пятисот франков до пяти тысяч франков в год.

И подписался: «Д. де Кантель».

На другой день он получил от своей любовницы телеграмму, сообщавшую, что она придет в час.

Он чувствовал себя несколько взволнованным в ожидании ее прихода и принял решение сразу же, не откладывая, объявить ей обо всем; потом, когда острота волнения пройдет, убедить ее, доказать ей, что он не может оставаться холостяком всю свою жизнь и что, раз господин де Марель упорно продолжает жить, ему пришлось подумать о выборе другой, законной подруги.

Тем не менее он был взволнован. И, услышав звонок, он почувствовал, что сердце его сильно забилось.

Она бросилась в его объятия:

– Здравствуй, Милый друг!

Потом, почувствовав его холодность, она пристально посмотрела на него и спросила:

– Что с тобой?

– Садись, – сказал он. – Нам нужно поговорить серьезно.

Она села, не снимая шляпы, откинув только вуаль, и стала ждать.

Он опустил глаза, обдумывая, с чего начать. Потом медленно заговорил:

– Дорогая моя, я сейчас очень взволнован, опечален и расстроен тем, что должен тебе сказать. Я тебя очень люблю, люблю всем сердцем, и боязнь причинить тебе горе терзает меня еще больше, чем новость, о которой я сейчас тебе сообщу.

Она побледнела, начала дрожать и прошептала:

– Но в чем же дело? Говори скорей!

Он произнес грустным, но решительным тоном, с той притворной удрученностью, с какой всегда возвещают о радостных огорчениях:

– Дело в том, что я женюсь.

Она испустила вздох – вздох женщины, теряющей сознание, скорбный вздох, вырвавшийся из глубины души; потом начала прерывисто дышать, не в силах произнести ни слова.

Видя, что она не отвечает, он продолжал:

– Ты не можешь себе представить, сколько я выстрадал, прежде чем принял это решение. Но у меня нет ни положения, ни состояния. Я совсем одинок в Париже. Я нуждался в существе, которое утешало бы меня и поддерживало своими советами. Я искал подругу, союзницу – и нашел ее.

Он замолчал, надеясь, что она что-нибудь ответит, приготовившись к взрыву негодования, к оскорблениям, крикам.

Она приложила руку к сердцу, словно желая сдержать его биение, и продолжала тяжело, судорожно дышать; грудь ее трепетала, голова дрожала.

Он взял ее руку, лежавшую на ручке кресла, но она порывисто вырвала ее и прошептала словно в каком-то оцепенении:

– О боже мой!..

Он опустился перед ней на колени, не осмеливаясь, однако, коснуться ее, и, более смущенный ее молчанием, чем самой бурной вспышкой, прошептал:

– Кло, моя маленькая Кло, войди же в мое положение. Пойми меня. Для меня было бы величайшим счастьем, если б я мог жениться на тебе. Но ты ведь замужем. Что же мне остается делать? Подумай сама, подумай! Я должен занять положение в свете, а для этого мне нужно иметь свой дом. Если б ты знала!.. Бывали часы, когда мне хотелось убить твоего мужа…

Он говорил своим мягким, нежным, обольстительным голосом, звучавшим как музыка.

Он видел, как две крупные слезы выступили на глазах его любовницы, как они покатились по щекам, как вслед за ними две другие задрожали на ее ресницах.

Он шептал:

– Не плачь, Кло, не плачь, умоляю тебя! Ты разрываешь мое сердце.

Она напрягла все свои силы, желая со спокойным достоинством перенести удар, и спросила дрожащим голосом, каким говорят женщины, когда они вот-вот зарыдают:

– На ком же ты женишься?

Он помедлил секунду, но, сознавая, что это неизбежно, ответил:

– На Мадлене Форестье.

Госпожа де Марель вздрогнула всем телом, потом снова застыла в молчании и погрузилась в глубокое раздумье; казалось, она совсем забыла о том, что он стоит перед ней на коленях.

На ее ресницы беспрестанно навертывались прозрачные капли, стекавшие по щекам и появлявшиеся вновь.

Она встала. Дюруа понял, что она хочет уйти, не сказав ему ни слова, не упрекая, но и не простив его. Он почувствовал себя униженным и оскорбленным до глубины души. Желая удержать ее, он схватил руками ее платье, сжимая сквозь материю ее полные ноги, которые, как он чувствовал, сопротивлялись ему. Он умолял:

– Заклинаю тебя, не уходи так.

Тогда она посмотрела на него сверху вниз, посмотрела тем влажным, безнадежным, очаровательным и печальным взглядом, в котором выражается вся скорбь женского сердца, и прошептала:

– Мне… мне нечего сказать… Я… я ничего не могу сделать… Ты… ты прав… Ты… ты… сделал хороший выбор…

Она вырвалась резким движением и ушла; он больше не пытался удержать ее.

Оставшись один, он поднялся ошеломленный, точно его ударили по голове; потом, примирившись с обстоятельствами, прошептал:

– Ну что ж! Тем хуже или тем лучше! Во всяком случае, без сцен. И то хорошо.

С души его свалилась огромная тяжесть, и с облегчением, чувствуя себя свободным, предоставленным самому себе, готовым к новой жизни, он в каком-то опьянении начал бить кулаком в стену, точно вступая в единоборство с судьбой.

Когда госпожа Форестье спросила его: «Вы предупредили госпожу де Марель?» – он ответил спокойно: «Да, конечно».

Она испытующе посмотрела на него своим ясным взглядом.

– Это ее не расстроило?

– Нисколько. Наоборот, она нашла, что это очень хорошо.

Новость быстро распространилась. Одни изумлялись, другие уверяли, что предвидели это, третьи посмеивались, давая понять, что это их нисколько не удивляет.

Молодой человек подписывал теперь хронику – «Д. де Кантель», заметки – «Дюруа», а политические статьи, которые он изредка продолжал писать, – «Дю Руа»; большую часть дня он проводил у своей невесты, обходившейся с ним с братской фамильярностью, к которой примешивалась, однако, истинная, но тайная нежность, нечто вроде желания, скрываемого как слабость. Она решила, что свадьба совершится в полнейшей тайне в присутствии только необходимых свидетелей и что в тот же вечер они уедут в Руан. На следующий день они поедут навестить стариков-родителей журналиста и проведут у них несколько дней.

Дюруа пытался отговорить ее от этого намерения, но ему это не удалось, и в конце концов он подчинился.

10 мая новобрачные после короткого визита в мэрию – церковный обряд они сочли излишним, так как не пригласили никого, – вернулись домой, чтобы уложить свои чемоданы, и вечерний шестичасовой поезд умчал их с Сен-Лазарского вокзала в Нормандию.

Они не успели обменяться и двадцатью словами до той минуты, когда очутились вдвоем в вагоне. Почувствовав, что они уже в пути, они взглянули друг на друга и засмеялись, желая скрыть овладевшее ими смущение.

Поезд медленно выбрался из длинного Батиньольского дебаркадера и понесся по золотушной равнине, тянущейся от городских укреплений до Сены.

Дюруа и его жена время от времени обменивались несколькими незначительными словами, потом снова принимались смотреть в окно.

Когда они переехали через Аньерский мост, их охватило радостное волнение при виде реки, покрытой судами, рыбачьими лодками и яликами. Солнце, могучее майское солнце бросало косые лучи на лодки и спокойную реку, казавшуюся неподвижной, застывшей в жаре и блеске умиравшего дня. Посередине реки парусная лодка распустила с обеих сторон свои большие белые полотняные треугольники, подстерегая малейшее дуновение ветерка, и казалась большой птицей, готовой взлететь.

Дюруа прошептал:

– Я обожаю окрестности Парижа; у меня нет лучшего воспоминания, чем о здешней жареной рыбе.

Она ответила:

– А лодки! Как приятно скользить по воде в лучах заходящего солнца!

Он замолчал снова, не решаясь продолжать эти излияния, касавшиеся их прошлого, и каждый из них погрузился в свои мысли, быть может, наслаждаясь уже поэзией сожалений.

Дюруа, сидевший напротив жены, взял ее руку и медленно поцеловал.

– Когда вернемся в Париж, – сказал он, – мы будем иногда ездить обедать в Шату.

Она прошептала:

– У нас будет столько дел!

Ее тон, казалось, говорил: «Нужно жертвовать приятным для полезного».

Он продолжал держать ее руку, с беспокойством спрашивая себя, каким образом перейти к ласкам. Он не испытал бы ни малейшего смущения, если бы имел дело с невинной молодой девушкой, но острый и лукавый ум Мадлены, который он в ней угадывал, смущал его. Он боялся показаться ей глупым, слишком робким или слишком наивным, слишком медленным или слишком торопливым.

Он слегка пожимал ее руку, но она не отвечала на его призыв. Он сказал:

– Меня очень забавляет мысль, что вы – моя жена.

Она удивилась:

– Почему же это?

– Не знаю. Это кажется мне забавным. Мне хочется поцеловать вас, и меня удивляет, что я имею на это право.

Она спокойно подставила ему щеку, и он поцеловал ее так, как поцеловал бы сестру.

Он продолжал:

– В первый раз, когда я вас увидел, – помните, во время обеда, на который меня пригласил Форестье, – я подумал: «Черт возьми! Если бы я нашел такую жену!» И вот я нашел ее.

Она прошептала:

– Это очень мило. – И пристально поглядела на него со своей неизменной тонкой улыбкой.

Он подумал: «Я слишком холоден. Это глупо. Нужно действовать более решительно». И он спросил:

– Каким образом вы познакомились с Форестье?

Она ответила с лукавым вызовом:

– Разве мы для того едем в Руан, чтобы вспоминать о нем?

Он покраснел:

– Я глуп. В вашем присутствии я становлюсь неловким.

Это польстило ей.

– Неужели? Почему это?

Он сел рядом с ней, совсем близко. Она вскрикнула:

– Ах, олень!

Поезд проезжал Сен-Жерменским лесом, и она увидела испуганную козулю, которая одним прыжком перескочила аллею.

Пока она смотрела в открытое окно, Дюруа наклонялся к ней и прильнул к ее шее долгим поцелуем, поцелуем любовника.

Она не двигалась в течение нескольких секунд; потом подняла голову:

– Вы меня щекочете. Перестаньте.

Но он не отнимал своих губ и нежными, долгими, возбуждающими прикосновениями ласкал своими завитыми усами ее голую кожу.

Она отодвинулась:

– Перестаньте же.

Он обхватил правой рукой ее голову и, повернув к себе лицо, накинулся на губы, как ястреб на свою добычу.

Она продолжала вырываться, отталкивая его, освобождаясь из его объятий. Наконец это ей удалось, и она повторила:

– Да перестаньте же.

Он не слушал и снова обнял ее, целуя жадными дрожащими губами, стараясь опрокинуть ее на диван.

С большим усилием она вырвалась и быстро встала:

– О, перестаньте же, Жорж. Мы ведь не дети и отлично можем подождать до Руана.

Он сидел весь красный, охлажденный ее разумными словами. Потом к нему снова вернулось его хладнокровие, и он весело сказал:

– Хорошо, я буду ждать, но до самого приезда вы не услышите от меня и двадцати слов. Подумайте хорошенько – мы проезжаем сейчас только Пуасси.

Она ответила:

– Я буду говорить одна. – И спокойно села рядом с ним.

Она подробно изобразила ему, какая жизнь ждет их по возвращении. Они будут жить в той же квартире, где она жила со своим первым мужем; к Дюруа перейдут также обязанности и жалованье Форестье в редакции «Ви Франсез».

Впрочем, еще до свадьбы она с точностью делового человека договорилась с ним обо всех подробностях финансовой стороны их жизни.

Они вступали в союз на условиях раздельного владения имуществом, и все возможные случайности – смерть, развод, рождение ребенка или нескольких детей – были предусмотрены. Молодой человек, по его словам, имел четыре тысячи франков; но из этой суммы полторы тысячи были взяты в долг. Остальное было плодом сбережений, сделанных им за этот год в предвидении счастливого события. У молодой женщины было сорок тысяч франков, которые, по ее словам, оставил ей Форестье.

Упомянув о своем первом муже, она похвалила его:

– Это был очень расчетливый, очень аккуратный, очень трудолюбивый человек; он сумел бы быстро разбогатеть.

Дюруа не слушал ее больше, занятый другими мыслями. Иногда она умолкала, погрузившись в раздумье, потом продолжала:

– Через три или четыре года вы сможете зарабатывать от тридцати до сорока тысяч в год. Столько бы получал и Шарль, если бы он не умер.

Жорж, которому наскучили наставления, ответил:

– Мне кажется, мы едем в Руан не для того, чтобы вспоминать о Шарле.

Она слегка ударила его по щеке.

– Это правда. Я провинилась.

Она засмеялась. Он сложил руки на коленях как благонравный мальчик.

– У вас глупый вид, – сказала она.

Он ответил:

– Я играю роль, к которой вы сами меня только что обязали, и я из нее больше не выйду.

Она спросила:

– Почему?

– Потому что вы берете на себя управление всем домом и даже моей особой. Это, впрочем, подобает вам, как вдове.

Она удивилась:

– Что вы хотите этим сказать?

– То, что в качестве опытной замужней женщины вы должны просветить меня, невежественного холостяка. Вот и все.

Она воскликнула:

– Это уж слишком!

Он ответил:

– И все же это так. Я ведь не знаю женщин, а вы, как вдова, знаете мужчин, вот вы и займетесь моим воспитанием… сегодня вечером или даже сейчас, если хотите.

Она развеселилась:

– О, если вы полагаетесь в этом на меня!..

Он произнес тоном ученика, отвечающего урок:

– Да, да, я полагаюсь на вас. Я надеюсь даже, что вы дадите мне серьезное образование… в двадцать уроков… десять по элементарным предметам… чтение и грамматика… десять высшего курса… по риторике… Ведь я ничего не знаю…

Это ей очень понравилось, и она вскричала:

– Ты глуп!

Он продолжал:

– Если ты говоришь мне «ты», я последую твоему примеру и скажу тебе, моя дорогая, что люблю тебя все больше и больше, что любовь моя усиливается с каждой минутой и что путь до Руана кажется мне слишком долгим!

Он говорил теперь с актерскими интонациями, с забавными ужимками, смешившими молодую женщину, привыкшую к непринужденным манерам и шуткам литературной богемы.

Она поглядывала на него искоса, находя его поистине очаровательным, испытывая желание, похожее на то, которое является при виде спелого плода на дереве, но в то же время удерживаемая рассудком, советовавшим ей дождаться обеда и насладиться этим плодом в должное время.

Она сказала, немного покраснев от волновавших ее мыслей:

– Мой милый ученик, поверьте моему опыту, моему большому опыту. Поцелуи в вагоне ничего не стоят. Они только расстраивают желудок.

Покраснев еще больше, она прошептала:

– Не следует жать хлеб незрелым.

Он засмеялся, возбужденный намеками, которые чувствовались в словах, произносимых этим прелестным ротиком. Он перекрестился, шевеля губами, словно шептал молитву, и объявил:

– Отдаю себя под покровительство святого Антония, оберегающего от искушений. Теперь я как бронзовый.

Ночь мягко надвигалась, обволакивая широко расстилавшиеся справа поля прозрачным сумраком, похожим на легкую вуаль. Поезд шел вдоль Сены, и молодые люди стали смотреть на реку, тянувшуюся вдоль полотна, словно широкая лента из полированного металла; красные блики на ней казались пятнами, упавшими с неба, окрашенного заходящим солнцем в огонь и в пурпур. Мало-помалу эти блики гасли, сгущались, печально темнея, и поля начали тонуть во мраке со зловещим трепетом, трепетом смерти, всякий раз пробегающим по земле в сумеречные часы.

Эта вечерняя грусть, вливаясь через открытое окно, проникла в сердца супругов, еще за минуту до этого столь радостных. Они умолкли.

Прижавшись друг к другу, они смотрели на агонию дня, прекрасного, светлого майского дня.

В Майте зажгли небольшой масляный фонарик, озаривший серое сукно обивки дрожащим желтым светом.

Дюруа обнял жену и привлек ее к себе. Недавно страстное желание сменилось в нем нежностью, тайной нежностью и жаждой тихой, невинной ласки – ласки, которой убаюкивают детей.

Он прошептал чуть слышно:

– Я буду очень любить тебя, моя маленькая Мад!

Нежность его голоса взволновала молодую женщину; дрожь пробежала по ее телу, и она протянула ему губы для поцелуя, слегка склонившись к нему, так как он сидел, прижавшись щекой к ее теплой груди.

Это был очень долгий поцелуй, безмолвный и глубокий; за ним последовало резкое движение, внезапное и безумное объятие, короткая судорожная борьба, бурное и неловкое соединение. Потом, слегка разочарованные, усталые и все еще разнеженные, они не размыкали объятий до той самой минуты, когда свисток поезда возвестил близость остановки.

Приглаживая кончиками пальцев растрепавшиеся на висках волосы, она объявила:

– Это глупо. Мы ведем себя точно школьники.

Но он ответил, покрывая лихорадочными поцелуями ее руки:

– Я тебя обожаю, моя маленькая Мад!

До Руана они сидели почти неподвижно, прижавшись щекой к щеке, устремив взоры в окно, подернутое ночным мраком, в котором время от времени мелькали огоньки домов; и они мечтали, счастливые своей близостью, охваченные все возраставшим желанием более тесных и более непринужденных объятий.

Они остановились в гостинице, окна которой выходили на набережную, и, быстро поужинав, легли спать.

На другой день горничная разбудила их, как только пробило восемь часов.

Когда они выпили по чашке чаю, который им подали на ночной столик, Дюруа посмотрел на жену и внезапно, с радостным порывом счастливца, нашедшего сокровище, заключил ее в свои объятия, шепча:

– Моя маленькая Мад, я чувствую, что очень люблю тебя… очень… очень…

Она улыбалась доверчивой и довольной улыбкой и, возвращая ему поцелуи, сказала:

– И я тоже… мне кажется…

Но его смущал предстоявший визит к родителям. Он уже много говорил с женой по этому поводу, подготавливая ее. Все же он счел нужным предупредить ее еще раз:

– Понимаешь, это крестьяне, настоящие крестьяне, а не такие, каких изображают в оперетке.

Она засмеялась:

– Знаю. Ты мне уже достаточно говорил об этом. Ну, вставай и не мешай мне тоже вставать.

Он вскочил с постели и сказал, надевая носки:

– Нам будет очень неудобно у стариков, очень неудобно. В моей комнате стоит только одна старая кровать с соломенным тюфяком. В Кантеле не подозревают о существовании волосяных матрацев.

Она пришла в восторг:

– Тем лучше. Так приятно провести бессонную ночь… рядом… рядом с тобой… и быть разбуженной пением петухов.

Она надела свой пеньюар, свободный белый фланелевый пеньюар, который Дюруа тотчас же узнал, и при виде его им овладело неприятное чувство. Почему? Он отлично знал, что у его жены была целая дюжина таких утренних платьев. Не могла же она уничтожить весь свой гардероб и приобрести новый! И все-таки ему не хотелось, чтобы ее домашнее платье, чтобы ее ночное белье – белье любви – было тем же, что при жизни другого. Ему казалось, что мягкая, теплая ткань сохранила еще следы прикосновений Форестье.

Он подошел к окну и закурил папиросу.

Вид порта и широкой реки, покрытой легкими мачтовыми судами и приземистыми пароходами, которые с шумом разгружались на пристанях при помощи журавлей, взволновал его, хотя все это было ему хорошо знакомо.

Он вскричал:

– Черт возьми! Как это красиво!

Мадлена подбежала к окну и, положив обе руки на плечо мужа, доверчиво склонившись к нему, остановилась в восторге, пораженная, повторяя:

– Как это прекрасно! Как это прекрасно! Я и не знала, что на реке может быть столько судов!

Через час они выехали, потому что должны были завтракать у стариков, которые были предупреждены за несколько дней. Ветхий открытый экипаж потащил их, дребезжа, словно медный котел.

Они проехали вдоль длинного унылого бульвара, миновали луга, по которым струилась речка, и поехали дальше в гору.

Утомленная Мадлена дремала под горячей лаской солнца, восхитительно пригревшего ее в уголке старого экипажа; она чувствовала себя как в теплой ванне из света и воздуха полей.

Муж разбудил ее.

– Посмотри, – сказал он.

Они сделали две трети подъема и остановились в месте, славившемся своей живописностью и посещаемом всеми путешественниками.

Перед ними расстилалась огромная долина, длинная и широкая, по которой из конца в конец пробегала извилистая светлая река. Видно было, как она появлялась откуда-то издали, испещренная бесчисленными островками, и описывала дугу, не доходя до Руана. На правом берету ее раскинулся город, слабо подернутый дымкой утреннего тумана, с блестевшими на солнце крышами, с тысячью воздушных колоколен, остроконечных и тупых, хрупких, отшлифованных, словно гигантские драгоценности, с их четырехугольными и круглыми башнями, увенчанными геральдическими коронами, с каланчами и с колоколенками; а над всем этим лесом готических церквей высилась острая стрела кафедрального собора, изумительная бронзовая игла, странная, уродливая и непомерная – самая высокая в мире.

На другом берегу реки возвышались тонкие, круглые, раздувшиеся на концах трубы заводов обширного Сен-Северского предместья.

Их было еще больше, чем их сестер – колоколен, и их длинные кирпичные колонны терялись в дали полей, выплевывая в голубое небо свое черное дыхание.

Самая высокая из всех, столь же высокая, как пирамида Хеопса30, занимающая по высоте второе место среди всех творений рук человеческих, почти равная своей гордой подруге – игле кафедрального собора – пожарный насос «Фудр», – казалась королевой всего этого множества трудолюбивых дымящихся заводов, так же как ее соседка была королевой остроконечной толпы священных памятников.

Дальше, позади рабочего городка, расстилался сосновый лес, и Сена, пройдя между этими двумя городами, продолжала свой путь; она огибала высокий извилистый берег, покрытый вверху лесом и местами обнажавший свой остов из белого камня, потом, описав еще раз длинную и плавную кривую линию, исчезала на горизонте. Виднелись суда, плывущие вниз и вверх по течению, увлекаемые буксирными пароходиками, которые казались маленькими, как мухи, и выпускали дым. Островки тянулись цепью или следовали один за другим на некотором расстоянии, словно неровные зерна зеленых четок.

Кучер ждал, пока путешественники закончат восхищаться. Он по опыту знал, как долго любуются этой панорамой все сорта туристов.

Когда они снова тронулись в путь, Дюруа вдруг заметил на расстоянии нескольких сот метров двоих пожилых людей, идущих по дороге к ним навстречу. Он выскочил из экипажа, воскликнув:

– Вот они! Я их узнал!

Это были двое крестьян, мужчина и женщина, которые шли неровным шагом, раскачиваясь на ходу и иногда сталкиваясь плечами. Мужчина был низенький, коренастый, с брюшком, крепкий, несмотря на свой возраст. Женщина – высокая, сухая, сгорбленная, печальная – настоящая деревенская труженица, работающая с раннего детства и не знающая, что такое смех, в противоположность мужу, который постоянно болтал и шутил, выпивая с посетителями кабачка.

Мадлена тоже вышла из экипажа и смотрела на этих бедняков со сжавшимся сердцем, с неожиданной грустью. Они не узнали своего сына в этом великолепном горожанине, и им никогда не пришло бы в голову, что эта нарядная дама в светлом платье – их невестка.

Они шли быстро, молча, навстречу ожидаемому сыну, не обращая внимания на этих городских господ, за которыми следовал экипаж.

Они прошли мимо. Жорж, смеясь, закричал:

– Здравствуй, папаша Дюруа!

Они оба разом остановились, сначала вздрогнув, затем остолбенев от изумления. Старуха первая пришла в себя и пробормотала, не двигаясь с места:

– Это ты, сынок?

– Он самый, мамаша Дюруа.

И, подойдя к ней, поцеловал ее в обе щеки звонким сыновним поцелуем. Потом он потерся щеками о щеки отца, который снял свою фуражку из черного шелка местного руанского покроя, очень высокую, похожую на шапки торговцев скотом.

Затем Жорж объявил:

– Вот моя жена.

И деревенские жители посмотрели на Мадлену. Посмотрели как на какое-то чудо, с боязливым недоверием, к которому примешивалось удовлетворенное одобрение у отца и ревнивая враждебность у матери.

Старик, веселый от природы, весь пропитанный хмелем сидра и водки, расхрабрился и спросил, лукаво подмигнув глазом:

– А поцеловать-то ее можно?

Сын ответил:

– Ну разумеется!

И Мадлене, которая чувствовала себя неловко, пришлось подставить свои щеки звучным поцелуям крестьянина, который вытер после этого губы тыльной стороной руки.

Старуха тоже поцеловала невестку, но с враждебной сдержанностью. Нет, не такую жену желала она для своего сына; она мечтала о толстой, свежей фермерше, румяной, как яблочко, и круглой, как племенная кобыла. А эта дама имела вид гулящей девки, со своими оборками и запахом мускуса. Для старухи все духи были «мускусом».

И все тронулись в путь вслед за экипажем, везшим чемоданы молодой четы.

Старик взял сына под руку и, замедлив шаг, спросил его с любопытством:

– Ну, как дела? Хороши?

– Да, и даже очень.

– Отлично, тем лучше. Скажи-ка, а жена твоя с достатком?

Жорж ответил:

– У нее сорок тысяч франков.

Старик слегка свистнул от изумления и только пробормотал: «Черт возьми!» – так он был ошарашен этой суммой. Потом он прибавил с убеждением:

– Честное слово, она просто красавица! – Ему она пришлась по вкусу, а он в свое время слыл знатоком по этой части.

Мадлена и мать шли рядом, не говоря ни слова. Мужчины нагнали их.

Они пришли в деревню – маленькую деревушку, расположенную по обе стороны дороги и насчитывавшую по десятку домиков с каждой стороны; среди них были и городские дома, и простые лачуги, одни кирпичные, другие глиняные, одни с соломенными, другие с шиферными крышами. Кабачок старика Дюруа «Бельвю», одноэтажный домишко с чердаком, находился на краю деревни с левой стороны. Сосновая ветка, прибитая над дверью, по-старинному возвещала, что жаждущие могут войти.

Завтрак был накрыт в зале кабачка, на двух столах, составленных рядом и накрытых двумя полотенцами. Соседка, явившаяся помочь по хозяйству, приветствовала глубоким поклоном вошедшую нарядную даму, потом, узнав Жоржа, воскликнула:

– Господи Иисусе, да это ты, мальчуган?

Он отвечал весело:

– Да, это я, тетка Брюлеп! – И тотчас же расцеловал ее, как раньше поцеловал отца и мать.

Потом он сказал, обращаясь к жене:

– Пойдем в нашу комнату, там ты сможешь снять шляпу.

Через дверь направо он провел ее в прохладную комнату с каменным полом, казавшуюся совсем белой из-за стен, выбеленных известью, и кровати с холщовыми занавесками. Распятие над кропильницей и две олеографии, изображавшие Поля и Виржини31 под голубой пальмой и Наполеона I на желтой лошади, были единственным украшением этого чистого и унылого жилища.

Как только они остались одни, он поцеловал Мадлену.

– Здравствуй, Мад. Я очень рад повидать стариков. В Париже как-то о них забываешь, но, когда увидишься, все-таки приятно.

Но отец уже кричал, стуча кулаком в перегородку:

– Скорей, скорей, суп готов!

Пришлось идти к столу.

Начался долгий крестьянский завтрак с неумело подобранными блюдами: после баранины – колбаса, после колбасы – яичница. Старик Дюруа, развеселившийся от сидра и нескольких стаканов вина, открыл фонтан своего красноречия, приберегаемого им для больших празднеств, и рассказывал сальные, грязные истории, будто бы случившиеся с его друзьями. Жорж, знавший их все наизусть, все же хохотал, опьяненный родным воздухом, вновь охваченный врожденной любовью к этим краям, к знакомым с детства местам, вновь охваченный давно забытыми чувствами и воспоминаниями, пробужденными видом всех этих знакомых предметов, какого-нибудь пустяка – зарубки на двери, сломанного стула, – говорящего о том или ином мелком домашнем событии: им овладели ароматы земли, смолы и деревьев, доносившиеся из соснового леса, запахи жилья, канав, навоза.

Старуха все время молчала, печальная и суровая, следя за своей невесткой с проснувшейся в сердце ненавистью – ненавистью старой труженицы, старой крестьянки с огрубевшими руками и изуродованным тяжелой работой телом, – к этой городской даме, внушавшей ей отвращение, казавшейся ей проклятым, нечистым существом, созданным для безделья и для греха. Она поминутно вставала, чтобы подать какое-нибудь блюдо, подлить в стаканы желтого кислого вина из графина или сладкого, рыжего, пенистого сидра, вышибавшего пробки из бутылок, словно шипучий лимонад.

Мадлена ничего не ела, молчала и сидела печальная, со своей обычной улыбкой, застывшей у нее на губах, но ставшей теперь унылой и покорной. Она была разочарована, раздражена. Чем? Ведь она сама захотела приехать сюда! Она знала, что едет к крестьянам, к бедным крестьянам. Какими же она их себе представляла, она, обычно вовсе не склонная к идеализации?

Разве она знала? Разве женщины не ждут всегда другого, чем то, что есть? Может быть, эти люди казались ей издали более поэтичными? Нет, но, пожалуй, более похожими на героев романов, более благородными, более ласковыми, более живописными. Она, однако, вовсе не хотела, чтобы они были такими изысканными, как в романах. Так почему же ее так оскорбляла в них тысяча незаметных мелочей, тысяча неуловимых грубостей, вся их крестьянская натура – их слова, движения, смех?

Она вспомнила свою мать, о которой она никогда никому не говорила, – учительницу, получившую воспитание в Сен-Дени, соблазненную и умершую от нищеты и горя, когда Мадлене было двенадцать лет. Какой-то неизвестный человек позаботился о воспитании девочки. Должно быть, ее отец. Кто он был? Она так этого и не узнала, хотя у нее и были смутные подозрения.

Завтрак длился бесконечно. Заходили посетители, пожимали руки старику Дюруа, издавали какое-нибудь восклицание при виде сына и, поглядывая искоса на молодую женщину, лукаво подмигивали, точно хотели сказать: «Черт возьми, неплохую жену подцепил себе Жорж Дюруа!»

Другие посетители, не столь близко знакомые, садились за деревянные столики, кричали: «Литр!», «Пол-литра!», «Две рюмки!» – и принимались играть в домино, громко стуча белыми и черными костяшками.

Старуха Дюруа беспрестанно ходила взад и вперед, прислуживая посетителям со свойственным ей унылым видом, получая деньги и вытирая столы концом своего синего передника.

Дым от глиняных трубок и дешевых сигар наполнил комнату. Мадлена закашлялась и сказала:

– Не выйти ли нам? Я больше не могу.

Завтрак еще не был завершен, и старик Дюруа обиделся. Тогда она встала и села на стул у входной двери, ожидая, пока ее муж и свекор закончат пить кофе с коньяком.

Жорж скоро подошел к ней.

– Хочешь спуститься к Сене? – сказал он.

Она согласилась с радостью:

– Да, да! Пойдем.

Они спустились с горы, наняли в Круассе лодку и провели время до вечера на одном из островов, под ивами, убаюкиваемые нежным дыханием весны и колыханием волн.

Когда смерклось, они вернулись.

Ужин при свете сальной свечи показался Мадлене еще более тягостным, чем завтрак. Старик Дюруа был наполовину пьян и молчал. Мать по-прежнему сидела с угрюмым видом.

Скудный свет бросал на серые стены тени голов с огромными носами и несоразмерными жестами. Иногда на стене появлялась вдруг гигантская рука с вилкой, похожей на вилы, и рот раскрывался, точно пасть чудовища: для этого достаточно было, чтобы кто-нибудь повернулся в профиль к желтому колеблющемуся пламени.

Как только ужин кончился, Мадлена увела мужа на воздух, чтобы не оставаться в этой мрачной комнате, где всегда стоял едкий запах дыма и пролитых напитков.

Когда они вышли, он сказал:

– Ты уже соскучилась здесь?

Она хотела возразить. Он остановил ее:

– Нет. Я это отлично вижу. Если хочешь, мы завтра же уедем.

Она прошептала:

– Да. Я очень этого хочу.

Они медленно шли вперед. Была тихая, теплая ночь, и ласкающий глубокий мрак ее казался полным легких шелестов, шорохов, вздохов. Они вошли в узкую просеку, окаймленную высокими деревьями, за которыми с обеих сторон чернела непроницаемая темная чаща.

Она спросила:

– Где мы?

Он ответил:

– В лесу.

– Большой он!

– Очень большой. Один из самых больших во Франции.

Запах земли, деревьев, мха, этот постоянный и прохладный аромат густого лиственного леса, напоенный соком распускающихся почек и увядшей гниющей травы, казалось, дремал в этой чаще. Подняв голову, Мадлена увидела звезды между верхушками деревьев, и, хотя ни малейший ветерок не раскачивал ветвей, она все же почувствовала вокруг себя глухой шелест этого моря листьев.

Странный трепет пробежал по ее телу, проникнув в душу, и сердце ее сжалось от смутного страха. Чего она боялась? Она не знала сама. Но ей казалось, что она затеряна, окружена опасностями, покинута всеми, что она одна во всем мире под этим живым, трепещущим над нею сводом.

Она прошептала:

– Мне немного страшно. Я хотела бы вернуться.

– Ну что ж, вернемся.

– И… уедем завтра в Париж?

– Да, завтра.

– Утром, если можно.

Они вернулись домой. Старики уже легли. Она плохо спала, беспрестанно просыпаясь от всех незнакомых ей деревенских звуков – крика совы, хрюканья свиньи, запертой в хлеву за стеной, пения петуха, начавшего кричать с полуночи.

Она поднялась рано и была готова к отъезду с первыми лучами рассвета.

Когда Жорж объявил родителям, что уезжает, они вначале казались ошеломленными, потом поняли, от кого исходит это желание.

Отец спросил просто:

– Скоро ли мы с тобой опять увидимся?

– Конечно, этим же летом.

– Ну, хорошо, если так.

Старуха проворчала:

– Желаю тебе не раскаяться в том, что ты сделал.

Он подарил им двести франков, чтобы смягчить их неудовольствие. Экипаж, за которым послали мальчика, прибыл в десять часов, и молодые, поцеловав стариков, уехали.

Когда они спускались с горы, Дюруа засмеялся.

– Вот, – сказал он, – я тебя предупреждал. Не стоило знакомить тебя с господами Дю Руа де Кантель, моими родителями.

Она тоже засмеялась и ответила:

– Я теперь в восторге. Они славные люди, и я уже начинаю их любить. Я пришлю им подарки из Парижа.

Потом она прошептала:

– «Дю Руа де Кантель»… Ты увидишь, что никто не удивится нашим пригласительным письмам. Мы будем рассказывать, что провели неделю в имении твоих родителей.

И, прижавшись к нему, она коснулась губами его усов.

– Здравствуй, Жорж!

Он ответил:

– Здравствуй, Мад! – И обнял ее за талию.

Вдали, в глубине долины, виднелась река, казавшаяся серебряной лентой в утренних лучах солнца, фабричные трубы, бросавшие в небо черные облака дыма, и остроконечные верхушки колоколен, возвышавшиеся над старым городом.

29. Разделите фамилию пополам: Дю Руа. – Во Франции приставка «дю», «де» или «д» перед фамилией свидетельствует о принадлежности данного лица к дворянству.
30. …столь же высокая, как пирамида Хеопса… – Высота пирамиды Хеопса – около 146 м.
31. Поль и Виржини – герои одноименного сентиментально-идиллического романа (1787) французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814).