I
Однажды за обедом мать сказала Ванюшке Кузину:
– Шёл бы ты, Ваня, в город!
Ванюшка промолчал. Он чистил горячий картофель, шумно дул на пальцы, сложив губы трубой, и сердито двигал бровями.
Мать посмотрела на его круглое, юношеское лицо, вздохнула и повторила потише:
– Шёл бы, право…
– Пошто? – спросил Ванюшка, перекидывая картофель с руки на руку.
– Возьми топор и поди…
– Много там нашего брата с топорами-то!
– Ну, лопату возьми… Теперь вот скоро погреба набивать станут. Инде дров поколешь, инде что другое… Глядишь, и прокормился бы как-нибудь. Иди-ка, Ваня?
Ванюшке хотелось идти в город, но он не ответил старухе ни слова. В две недели, истекшие со смерти отца, Ванька почувствовал себя человеком вполне самостоятельным. На поминках по отце он впервые безнаказанно пил водку, а теперь уже ходил по деревне, выпячивая грудь вперёд, озабоченно сдвинув брови, и с матерью разговаривал кратко, отрывисто, подражая в этом отцу…
После обеда старуха занялась починкой своей шубы, а Ванюшка влез на печь и, пролежав с полчаса, спросил мать:
– Денег-то у тебя сколько?
– Рубль шесть гривен…
– Шесть гривен мне дай.
– На что тебе?
– На дорогу.
– Идёшь?!
– Стало быть – иду…
– Ну, вот! Иди-ка, сынок!.. Когда думаешь?
– Завтра.
На рассвете мать благословила его медным образом Николая Угодника, Ванюшка туго подпоясался, сунул за пояс топор, нахлобучил шапку на уши и, хлопнув руками в рукавицах по бёдрам, сказал:
– Пошёл. Прощай!
– С богом, Ваня! Городских-то людей опасайся, – осторожно веди себя с ними – они хитрые! Вино не пей, – гляди!
– Ладно, – сказал Ванюшка и, молодцевато заломив шапку, вышел на улицу.
Было ещё темно. Он отошёл не более десяти шагов от своей избы, а когда обернулся на голос матери, стоявшей у ворот, то уже не видел её во тьме и только слышал слова её, тревожно звучавшие в тишине:
– Бабёнок городских… Хворь дурная…
– Прощай! – крикнул Ванюшка.
И тут ему вдруг стало жалко мать, деревню, свою старенькую избу. Он остановился, прислушался… Но было уже тихо, – мать ушла. Вздохнув, пошёл и он навстречу неподвижной, безмолвной тьме, ещё не тронутой рассветом…
Шагая полем, он думал о том, что, может быть, ему удастся в городе хорошо заработать и, воротясь домой к весне, он женится на Василисе Шамовой. И ему представлялась Василиса – полная, крепкая, чистоплотная. А может быть, он найдёт себе место дворника у хорошего богатого купца и женится уже не на Василисе, а на какой-нибудь городской девушке. Он шёл, а сзади его тихо загорался рассвет, вокруг невидимо исчезали ночные тени, и на снег ложились бледно-жёлтые лучи зимнего солнца. Снег под ногами захрустел веселее и громче, Ванюшка запел песню. Три двугривенных звякали в кармане его штанов, а в голове, под звуки песни, медленно плыли думы и догадки о будущем.
Идти было хорошо, легко, нога не вязла на укатанном снегу дороги, морозный воздух глубоко вливался в грудь и наполнял её бодрым чувством, а синяя даль была ласково красива и манила к себе. Иней опушил едва заметные Ванюшкины усы, парень, оттопыривая верхнюю губу, с удовольствием смотрел на неё – усы казались ему длинными и красивыми… Большой, чёрный, как головня, ворон тяжело ходил по снегу в стороне от дороги. Ванюшка свистнул. Но мрачная птица взглянула на него одним глазом и, переваливаясь с ноги на ногу, подошла ещё ближе к дороге. Тогда Иван хлопнул рукавицами, точно выстрелил, но и это не испугало птицу…
– У, дьявол, – пробормотал Кузин и пошёл вперёд скорее.
Около полудён, когда уже было пройдено более половины дороги до города, в поле заиграла метель. То там, то здесь с бугров срывались лёгкие, прозрачные тучки снега, летели куда-то и белой холодной пылью осыпали лицо. Порою прямо из-под ног Ивана вздымалась стая снежинок, точно желая помешать парню идти, а ветер толкал его в спину, как бы торопя вперёд. Даль скрылась в мутных тучах, ветер взвизгивал, касаясь земли, заметал следы и выл протяжно, грустно. Встречные люди и лошади появлялись пред глазами и исчезали, точно камни в воде. Ванюшка закрывал глаза и шёл, качаясь, средь шороха и грустных песен вьюги; в бёдрах у него ломило, ступни отяжелели, он сердито думал о матери:. «Сидит там, а я вот – иди!»
А потом так устал, что ему уже и не думалось ни о чём, только хотелось скорее придти в город, отдохнуть в тепле, попить чаю. Согнувши спину, наклонив голову, он шёл, не замечая ничего вокруг себя до поры, пока ни услыхал в шуме вьюги унылый рёв фабричного гудка. Он остановился и, выпрямившись, глубоко вздохнул. А потом вытащил из кармана деньги, три двугривенника, и сунул их в рот, за щёку, чтобы они звоном своим не соблазняли городских людей.
Сквозь серый полог снега город был похож на тяжёлую тучу, осевшую к земле. Ванюшка снял шапку, перекрестился и сказал про себя:
«Вот и дошёл!»
II
Когда он вошёл в трактир, – густой, влажный воздух коснулся его лица и, точно тёплая, сырая тряпка, стёр со щёк колющее ощущение холода. Сизый едкий дым колыхался под низким сводчатым потолком и щипал глаза; запах водки, табаку и горелого масла щипал в носу; шум и гул в трактире был какой-то мутный, матовый, и от этого голова у Ванюшки приятно закружилась. Медленно пробираясь между столов, он искал себе местечка и не находил. Всюду сидели краснорожие извозчики, испитые, полуголые мастеровые; золоторотцы, одетые в лохмотья, пытливо и угрюмо оглядывали Ивана воровскими глазами. Один из них, высокий, худой, с рыжими усами, подмигнул Ивану и сказал, протягивая руку:
– Здорово, пентюх! Иди сюда!
Ванюшка откачнулся от него и задел плечом какую-то маленькую, круглую девицу. Лицо у неё было ярко румяное и чёрные брови велики, как усы.
– Тише ты, облом! – крикнула она сиплым голосом. В переднем углу трактира, под лампадкой, горевшей у образа, за столом сидел только один человек, Ванюшка подошёл к нему.
– Можно присесть?
– Валяй!
Кузин уселся на стул, расстегнул ворот кафтана и сказал:
– А-яй, много народу!
– Эдакое место не бывает пусто. Из деревни?
– Да…
– Работать?
– Надо бы…
– Плохи тут дела!
– Ну?
– Верно. Третью неделю живу…
– Нет работы?
– То есть – хоть помирай!
Мимо стола быстро мелькнул половой.
– Чайку бы мне? – крикнул ему Ванюшка и стал рассматривать своего собеседника.
Это был парень лет двадцати пяти, одетый в засаленную, рваную женскую кофту на вате. Высокий и худой, он низко нагнулся над столом, точно прятал от людей своё лицо, глубоко изрытое оспой, без усов и без бровей. Порою, быстрым и сильным движением шеи, он вскидывал стриженую голову и беспокойно, как бы догадываясь о чём-то, смотрел на Кузина большими серыми глазами. А когда он заметил, что и Ванюшка упорно рассматривает его, то улыбнулся тонкими губами и вполголоса сказал:
– Пальто было – проел, шапку – проел! Вот сапоги остались…
Он высунул из-под стола длинную ногу в крепком кожаном сапоге и добавил:
– Тоже скоро продам, – променяю!
Ванюшке стало жалко его и больно за себя.
– А может, как-нибудь… – сказал он.
– Где там! Тут нашего брата – как жёлтых листьев осенью. Гляди – сколько народу! И все есть хотят.
– Попьём чайку вместе? – предложил ему Ванюшка.
– Спасибо! Покорно благодарим… Я напился! А… вот кабы по стаканчику?
И он тяжело вздохнул.
Ванюшка пощупал языком деньги во рту, подумал, поманил пальцем полового и важно приказал ему:
– Собери-ка полбутылочки, – на двоих!
Рябой радостно улыбнулся, но не сказал ни слова.
– Где ночуешь? – спросил Ванюшка.
– Тут, недалеко, – по три копейки. А ты?
– Да я только сейчас пришёл.
– Чего же – будем вместе ночевать!
– Айда!
– Вот и ладно. Тебя как звать-то?
– Иваном… Кузин.
– А меня – Салакин, Еремей…
Они замолчали и, улыбаясь, посмотрели друг на друга. А когда половой принёс водку и Ванюшка налил рюмку Салакину, тот привстал, взял рюмку и, протягивая её Кузину, сказал:
– Ну, выпьем, в знак сошествия нашей дружбы!
Ванюшке очень понравились эти слова. Он молодецки опрокинул рюмку в рот, крякнул и радостно проговорил:
– Вдвоём-то лучше!
– Ка-ак можно!
– Я всего первый раз в город работать вышел. Так, по делам, – бывал, а жить – первый раз, – говорил Ванюшка, наливая по второй.
– Я тоже. До этого всё в поместьях работал. Да вот с приказчиком поругался, он меня и турнул. Собака рыжая!
– А у меня отец умер недавно. Теперь я – сам большой!..
Рядом с ними за столом сидели два ломовых извозчика, оба выпачканные чем-то белым. Они громко спорили, причем один из них – огромный и старый, – ударяя по столу кулаком, кричал:
– Так, значит, его и надо!
– За что? – спрашивал другой, чернобородый, со шрамом на лбу.
– А за то, – он понимай! Какой он работник был? Работники, – они, значит, тесто, хлеб богу! А прочие, которые, значит, неспособные к делу, – они, напримерно, осевки, отруби! Скотам на корм, – одно, значит, ихнее назначение…
– Все одинаково жалости достойны, – сказал чернобородый.
Салакин прислушался к спору и сказал:
– Неверно.
– Насчёт чего?
– Жалости. Взять хоть бы меня: приказчик Матвей Иваныч – враг мой! Он меня за что рассчитал? Я два года работал, – всё как быть надо! Вдруг он взъелся на меня, будто я стряпуху Марью… и всё такое. И будто вожжи – тоже я… Вожжи – они пропали! Ищи! Вдруг он меня – ступай! Как так? Я ему не нужен, а самому себе я очень даже нужен! Мне жить надо! И вот, – могу я его жалеть, приказчика?
Салакин помолчал и с глубоким убеждением выговорил:
– Я могу только себя жалеть и больше – никого!
– Конечно-о, – сказал Ванюшка.
После третьей рюмки они оба облокотились на стол, – лицо к лицу, возбуждённые водкой и шумом. И Салакин длинно, бессвязно и горячо начал рассказывать Ванюшке о своей жизни.
– Я – подкидыш! – говорил он. – Терплю мою жизнь за грех матери…
Ванюшка смотрел на рябое, возбуждённое лицо друга, утвердительно кивал ему головой, и от этого голова у него сильно кружилась.
– Ваня! Требуй ещё полбутылочки! Всё едино! – крикнул Салакин, отчаянно махнув рукой.
Ванюшка ответил:
– М-могу…
III
Когда Ванюшка проснулся, он увидал себя лежащим на нарах в полутёмном подвале со сводчатым потолком, так же изрытым ямами, как лицо Салакина. Он пошевелил языком во рту – денег не было, а была только жгучая, горькая слюна. Ванюшка глубоко вздохнул и оглянулся.
Весь подвал был уставлен низенькими нарами, и на них лежали, точно кучи грязи, оборванные, тёмные люди. Одни из них проснулись и, тяжело двигаясь, сползали на кирпичный пол, другие ещё спали. Негромкий, но густой говор сливался с храпом спящих; где-то плескали водой. Растрёпанные фигуры людей в сером сумраке раннего утра были похожи на обрывки осенних туч.
– Проснулся?
Рядом с Ванюшкой стоял Салакин. Лицо у него было красное, должно быть он только что умылся холодной водой. Он держал в руках какую-то коробочку из меди, со многими колёсиками внутри её, и, как-то одним глазом рассматривая колёсики, а другим, улыбаясь, смотрел на Ванюшку.
– Здорово мы вчера! – сказал Кузин, с упрёком глядя на приятеля.
– Как следует кишки спрыснули! – довольным голосом отозвался тот.
– Все денежки свои ухнул я!
– Ничего. Проживём!
– Да-а, хорошо тебе…
– Ты – не беспокойся! У меня есть семнадцать копеек, а потом я сапоги продам. Проживём!
– Разве эдак-то, – недоверчиво глядя в лицо приятеля, сказал Ванюшка и, видя, что Салакин молчит, добавил: – Ты теперь должен помогать мне, как я с тобой свои деньги пропил, – стало быть, ты должен…
– Да ладно! Чего там? Слёзы вместе, смех пополам. Мы – не богатые, в дележе не поругаемся. Делить-то не много!
Его глаза и голос успокоили Ванюшку, и тогда он спросил:
– Что это у тебя в руках-то?
– Угадай!
Кузин оглянулся вокруг и вполголоса спросил:
– Для фальшивой монеты, что ли?
– Чудак! – смеясь, воскликнул Салакин. – Вот выдумал. И откуда ты знаешь про монету?
– Знаю. В семи верстах от нашей деревни мужик один занимался этим…
– Ну?
– В Сибирь его.
Салакин задумался, помолчал и, повертев в руках медную коробочку, со вздохом сказал:
– Да, ссылают за это…
– Значит, оно самое? – тихо спросил Ванюшка, кивнув головой на коробочку.
– Не-ет! Просто это – внутренность часов… Вставай, пойдём чай пить…
Ванюшка слез с нар, пригладил волосы руками и сказал:
– Идём.
Но медяшка возбудила его любопытство и вызывала в нём что-то похожее на страх пред ней. И, видя, что Салакин прячет её за пазуху, он спросил его:
– Где ты это взял?
– На базаре купил, когда пальто продавал. Семь гривен дал…
– А на что её тебе? – допрашивал Ванюшка.
– Видишь ли, – наклоняясь к его уху, таинственно заговорил Салакин, – давно я хочу уразуметь, почему часы время знают? Полдень – сейчас они бьют двенадцать! Как так? Медь простая и эдак устроена, что понимает, когда какое время? Человек может по солнцу догадаться, скотина – живая. А тут – колёсики, – медь?
У Ванюшки болела голова. Он шёл рядом с приятелем, слушал его непонятную речь и тяжело соображал – как поступит Салакин, когда продаст сапоги? Возвратит он хоть половину пропитых денег или нет? И, заглянув в глаза Салакина, спросил его:
– Ты когда пойдёшь сапоги-то продавать?
– А вот напьёмся чаю и пойдём. Я, брат, насчёт часов давно соображаю. Многих спрашивал – умных людей. Один говорит – так, другой – эдак. Невозможно понять!
– Да на что тебе это знать? – с любопытством спросил Ванюшка.
– А – интересно! Как так? Человек ходит – он живой, ему это просто!
Салакин говорил о тайне часов так много и горячо, что Ванюшка невольно поддался воодушевлению товарища и сам тоже начал догадываться – почему часы знают время? И пока приятели пили чай, они упорно и настойчиво рассуждали о часах.
Потом пошли продавать сапоги и продали их за два рубля сорок копеек. Салакин был огорчён низкой оценкой сапог. Тут же на базаре он пригласил Ванюшку в харчевню и с горя истратил сразу целый рубль. А поздно ночью, когда они оба, пошатываясь и громко разговаривая, шли в ночлежку, в кармане Салакина звякали только четыре медных пятака. Ванюшка держал его под руку, толкал плечом и радостно говорил:
– Брат! Люблю я тебя, как родного! Ей-богу! Душа ты… То есть бери меня всего! Вот как! Ей-богу! Хошь, садись на меня верхом? Я те повезу…
– Дур-рашка, – бормотал Салакин. – Ничего. Проживём! Завтра пойдём – внутренность продадим… всю мошну. Ну её к лешему! А?
– Больше никаких! – махнув рукой, крикнул Ванюшка и тонким голосом запел:
Салакин остановился и подхватил:
И, плотно прижавшись друг к другу, они вместе дикими голосами завыли:
– А Матвейка, рыжий дьявол, – он меня узнает! – неожиданно заключил Салакин и, высоко подняв руку, грозно помахал в воздухе кулаком.












