Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Colleen Oakley
Close Enough To Touch
Copyright © Colleen Tull, 2017
© Стражгородская М., перевод на русский язык, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2018
Моей старшей сестре Меган, за все
Не нужно мне ни знаний, ни титулов, ни почета.
Лишь эта музыка, эта заря и тепло твоей щеки рядом.
Часть первая
C первого взгляда Джубили Дженкинс ничем не отличается от самой обычной третьеклассницы. Она может назвать по именам всех трех девочек из мультфильма «Суперкрошки», которые нарисованы на ее футболочке (и назовет их, если ее попросить), она специально надевает носки разных цветов, как того требует этикет начальной школы Гриффин. Яркие резиночки не дают ее тонким красно-каштановым волосам падать на лицо.
Дженкинс и в самом деле похожа на множество других третьеклассниц Америки, да хотя бы тем, что у нее аллергия. Согласно отчетам Всемирной аллергологической организации, с середины 1980-х годов количество детей с астмой или аллергией только растет, и особенно врачей пугает рост пищевой непереносимости.
Вот только у Дженкинс аллергия не на арахисовое масло. И не на пчел. И не на домашних животных. И не на какой-то из подобных распространенных аллергенов.
У Джубили Дженкинс аллергия на других людей.
Джубили была обычным младенцем, ее родила мать-одиночка Виктория в 1989 году. Вот что рассказывает старшая Дженкинс: «У нее было прекрасное здоровье. В семь недель она спала все ночи напролет, в десять месяцев уже пошла. До трех лет все было отлично, а потом начали появляться ранки».
Именно тогда миссис Дженкинс, которую только-только назначили менеджером в магазине «Belk» в Фонтейн-Сити в штате Теннесси, заметила сыпь у Джубили. И это была не просто пара прыщиков.
– Это было просто ужасно: раздувшиеся волдыри, зудящая сыпь, сводившая ее с ума, чешуйки кожи, свисающие с рук и лица. Она кричала от боли, – рассказывает Дженкинс-старшая.
За шесть месяцев миссис Дженкинс нанесла более 20 визитов семейному врачу, а также в кабинет неотложной помощи в больнице – и все безрезультатно. Трижды Джубили пришлось реанимировать при помощи эпипена из-за анафилактического шока. Врачи разводили руками в недоумении.
Так продолжалось еще три года, за которые Джубили сдала все известные в двадцатом веке тесты на аллергены.
– Ее крошечные ручки были похожи на игольницы. И дома мы уже все испробовали: сменили все моющие средства, вели дневник питания, убрали все ковры, перекрасили стены. Я даже бросила курить! – говорит мама Джубили.
Это продолжалось, пока они не встретили доктора Грегори Бенефилда, аллерголога и впоследствии адъюнкт-профессора университета Эмори в Атланте. Тогда у них наконец начали появляться ответы на вопросы.
Глава первая
Однажды меня поцеловал мальчик, и я чуть не умерла.
Я понимаю, что это звучит так, будто бы я подросток, принимающий все слишком близко к сердцу, и что говорю это срывающимся голосом, рыдая вза-хлеб. Но я не подросток. И я имела в виду именно то, что сказала. Примерно так развивались события:
Мальчик поцеловал меня.
Губы начало покалывать.
Язык увеличился и заполнил рот.
Горло распухло, я не могла дышать.
Все потемнело.
И так довольно унизительно отключиться сразу после первого в жизни поцелуя, но еще унизительнее узнать, что парень поцеловал тебя на спор. Была ставка. Твой рот настолько, очевидно, не предназначен для поцелуев, что понадобилось пятьдесят долларов, чтобы убедить его прижать свои губы к моим.
А теперь самое интересное: я знала, что это может меня убить. По крайней мере, в теории.
Когда мне было шесть, мне поставили диагноз – контактный дерматит четвертого типа, вызываемый клетками кожи других людей. Если отбросить терминологию медицины: у меня аллергия на других людей. Да, людей. И – да, это редкая штука, настолько редкая, что я – одна из невероятно малого количества людей в истории, которые страдали от этого заболевания. Проще говоря, появляются волдыри и крапивница, когда меня касается другой человек. Врач, который в итоге понял, чем именно я больна, высказал теорию, что самая сильная реакция – анафилактический шок – случалась от того, что мое тело слишком сильно реагировало на длительное воздействие на кожу или на пероральное попадание в него аллергенов, например, если я пила с кем-то из одного стакана, и слюна другого человека оказывалась у меня во рту. Он сказал:
– Нельзя делиться едой и напитками. Никаких объятий. Никаких поцелуев. Это может тебя убить.
Но я была семнадцатилетней девушкой с влажными ладонями и подгибающимися коленями, в сантиметрах от меня были губы Донована Кингсли, и о последствиях я даже не думала – даже если они могли быть для меня смертельными. В тот момент – тот самый момент, когда у меня перехватило дыхание от того, что его губы коснулись моих… Осмелюсь сказать, мне почти показалось, что оно того стоило.
Пока я не узнала о пари.
Вернувшись домой из больницы, я отправилась прямиком в свою комнату. И так и не покидала ее, хотя до конца моего последнего года в школе оставалось еще две недели. Диплом мне прислали по почте, уже летом.
Через три месяца моя мать вышла замуж за Ленни, владельца сети бензоколонок на Лонг-Айленде. Она собрала ровно один чемодан и ушла. Это было девять лет назад. И с тех пор я не покидала дом.
Я не проснулась как-то утром и не подумала: «А стану-ка я затворницей». Мне даже слово «затворник» не нравится. Оно мне напоминает о смертоносном пауке, затаившемся в ожидании, готовящемся впрыснуть яд в того, кто встретится на его пути.
Просто после моего почти смертельного первого поцелуя я не хотела выходить из дома, чтобы не наткнуться на кого-нибудь из школы (и, думаю, меня можно понять). Не хотела и не выходила. То лето я провела у себя в комнате, слушая «Coldplay» и читая. Я много читала.
Мама посмеивалась надо мной из-за этого: «Вечно ты носом в книжку уткнешься». Она еще глаза закатывала, произнося эту фразу. Хотя я читала не только книги. Еще и журналы, газеты, брошюры… Да все, что попадалось под руку. И я почти все запоминала, хоть и не старалась. Это маме как раз нравилось. Она просила меня цитировать наизусть: перед друзьями (которых было не слишком-то много), перед ухажерами (которых, напротив, было слишком много). Так я показывала это странное знание, накопленное годами. Например, что очаровательные корольки бьют все рекорды по неверности среди птиц, или что правильное произношение имени доктора Сьюза рифмуется с «Джойс», или что Леонардо да Винчи изобрел пулемет (что, в общем, никого не удивляет, ведь он изобрел еще тысячи вещей). После этого представления она обычно широко улыбалась и пожимала плечами, приговаривая: «И в кого она такая?» А я на это обычно удивлялась, может, это и не так далеко от истины, ведь каждый раз, когда я набиралась храбрости спросить об отце – например, как его зовут, она огрызалась репликой вроде: «Да какая разница? Сейчас же его тут нет?»
По правде говоря, подростком я была сущим цирковым уродцем. И не потому что не знала, кто был моим отцом, не потому что помнила кучу случайных фактов. Я почти уверена, что ничего из этого не являлось чем-то из ряда вон выходящим. Так было из-за моего здоровья, точнее, из-за того, как другие относились к нему: как к состоянию. И мое состояние было причиной тому, что моя парта в начальной школе должна была стоять не ближе двух с половиной метров от парт других учеников. И тому, что на переменке я должна была сидеть одна и смотреть, как другие дети выстраиваются в паровозик, играют в казаки-разбойники или висят на турниках. И тому, что меня заматывали в одежду с длинными рукавами, штанинами и заставляли носить рукавицы – ткань закрывала каждый сантиметр моего тела на случай, если какой-то ребенок из тех, от кого меня держали подальше, случайно лопнет тот невидимый пузырь, который окружал меня. И, конечно, я с открытым ртом глазела на матерей, которые, забирая детей из школы, стискивали их в объятиях. Я пыталась вспомнить это ощущение.
В общем, учесть все эти условия: мое состояние, случай с мальчиком, который почти убил меня поцелуем, отъезд матери… И вуаля – у вас появилась идеальная формула для того, как стать затворником. Или дело не в чем-то конкретном. Может, мне просто нравилось быть одной. В любом случае, что получилось, то получилось.
В какой-то момент я испугалась, что стала Страшилой Рэдли нашей округи. Я не была мертвенно-бледная, больной не выглядела, но, думаю, местные детишки меня опасались. Может, я слишком пристально смотрела из окна, когда они катались на самокатах. Несколько месяцев назад я заказала и повесила панельные шторы и начала выглядывать из-за них, но мне казалось, что это еще более жутко, чем когда меня просто было видно из окна. Но я не могла с собой совладать. Мне нравилось наблюдать, как они играют, впрочем, это и звучит пугающе, когда я так об этом рассказываю. Но мне было приятно видеть их радость, быть свидетелем нормального детства.
Однажды мальчишка посмотрел мне прямо в глаза, а потом повернулся к своему другу и сказал ему что-то. Они оба засмеялись. Я не могла услышать, над чем, так что притворилась, будто это было что-то вроде: «Смотри, Джимми, там опять эта милая симпатичная леди». Но боюсь, что скорее это было похоже на: «Смотри, Джимми, вот та сумасшедшая, которая ест кошек». Кстати, кошек я не ела. Страшила Рэдли был неплохим человеком, но про него все равно болтали всякое.
Однажды зазвонил телефон. Я оторвалась от книги и сделала вид, что собиралась не брать трубку. Но знала, что все равно отвечу на звонок. Даже если для этого нужно было выбраться из затертого плюша моего кресла и пройти семнадцать (да, я считала) шагов до кухни, чтобы взять горчично-желтую трубку, так как мобильного телефона у меня не было. Даже если бы мне опять пытались что-то продать (такие мне часто звонили) или даже если это была моя мать, которая звонила мне три-четыре раза в год. Даже если сейчас в тот момент я читала ту главу книги, где детектив и убийца наконец оказались в одной церкви после игры в кошки-мышки на протяжении последних двухсот семидесяти четырех страниц. В тот день я ответила на звонок по той же причине, по которой отвечаю всегда: мне нравится слышать голос другого человека. Или, может, мне нравится звук собственного голоса.
Дзыыыыыыынь!
Я встала.
Отложила книгу.
Семнадцать шагов.
– Алло?
– Джубили?
Я не узнала этот мужской голос и пыталась угадать, что он продает. Таймшер? Услуги нового провайдера интернета, у которого скорость в восемь раз быстрее, чем у предыдущего? Или, может, он проводит опрос? Однажды я сорок пять минут проговорила о моих любимых вкусах мороженого.
– Да?
– Это Ленни.
Ленни. Муж моей матери. Я видела его всего раз – много лет назад, пока они встречались, до ее переезда на Лонг-Айленд. Больше всего мне врезалось в память то, что у него были усы, и он их постоянно поглаживал, как верную собачонку, живущую у него под носом. Еще он был вежлив настолько, что мне иногда бывало неловко. Помню, мне все время хотелось ему поклониться, хоть он и был невысок. Будто бы он был королевских кровей или что-то вроде того.
– Да.
Ленни кашлянул.
– Как ты?
Мысли лихорадочно заметались. Я почти была уверена, что это не звонок вежливости, Ленни ведь никогда не звонил мне раньше.
– Я в порядке.
Он снова закашлял.
– Ладно, я собирался сказать, что Виктория… Викки…
Его голос сорвался, он попытался замаскировать это под очередной приступ кашля, и в итоге зашелся по-настоящему. Я прижала трубку к уху двумя руками, вслушиваясь в кашель. И подумала, интересно, он еще носит усы?
Кашель наконец прошел, Ленни набрал воздуха и выпалил:
– Твоя мать умерла.
Слова залетели ко мне в ухо и застряли там, как пуля, пойманная зубами трюкача в последний момент. Я не хотела, чтобы они проникали дальше.
Все еще держа трубку, я прижималась спиной к обоям с веселеньким узором из вишенок, сползая по ним, пока не коснулась протертого и потрескавшегося линолеума. Я пыталась вспомнить, когда в последний раз видела свою мать.
На ней был лиловый костюм-двойка на два размера меньше, чем ей стоило бы носить, и жемчуг. Это было через три месяца после того, как меня поцеловал мальчик и я чуть не умерла. Как я уже говорила, большую часть того лета я провела в своей комнате. Другая часть лета ушла на упреки в сторону моей матери, ведь если бы она не перевезла нас из Фонтейн-Сити, Теннесси, в Линкольн, Нью-Джерси, тремя годами ранее, ничего этого бы не случилось.
Но, по правде говоря, это был меньший из ее материнских грехов. Просто этот случай был самым последним и самым ощутимым по последствиям, так что я могла злиться сколько угодно.
– Я начинаю новую жизнь, – сказала она, кружась у лестницы. От этого движения приторный запах ее ванильного спрея для тела разнесся в воздухе.
Я сидела в плюшевом кресле, перечитывая «Нортенгерское аббатство» и поглощая тонкие мятные печенья из упаковки.
– Ну, разве весь мой облик не кричит: «А вот и жена миллионера»?
Нет. Он скорее говорил, что это развратная версия Джун Кливер из «Предоставьте это Биверу». Я снова опускаю взгляд в книгу.
Я слышу знакомое шуршание целлофана, когда она лезет в задний карман за пачкой сигарет, и щелчок зажигалки.
– Знаешь, я уезжаю через несколько часов.
Она выпустила дым и села на диванную подушку рядом со мной.
Я подняла взгляд, и она показала на входную дверь, у которой стоял единственный чемодан, который она брала с собой. Тем утром я спросила у нее, неужели это все, что она берет. Она ответила, что больше ей ничего и не нужно, ведь у Ленни есть все. А потом захихикала, и это было так же странно, как видеть ее в костюме, жемчугах и смотреть, как она кружится.
– Я в курсе.
Мы посмотрели друг на друга, и я подумала о ночи накануне, когда я лежала у себя в кровати и вдруг услышала, как скрипнула дверь. Я знала, что это она, но не шелохнулась, притворяясь, что сплю. Она долго простояла – так долго, что я уже было решила, что задремала до ее ухода. И я не знала, показалось ли мне или я на самом деле слышала, как она всхлипнула. Она плакала. Тогда я думала, вдруг она пыталась набраться храбрости и сказать что-то, может, какую-то мудрость, которую матери передают дочерям. Или просто признать, что ей не так просто дается все это материнство, после чего мы бы посмеялись и сказали что-то банальное, вроде: «Ну мы же выжили, несмотря ни на что».
Но она просто еще раз затянулась и выдала:
– Я говорю, что тебе не обязательно быть стервозной.
Оу.
Я не была уверена в том, как стоит на это реагировать, так что я просто вытащила еще одно печенье из пакета и попыталась не думать о том, как сильно я ненавижу свою мать. И как ненависть к ней заставляет меня чувствовать себя такой виноватой, что я ненавижу и саму себя тоже.
Она кивнула, выдыхая дым.
– Ты точно не хочешь поехать со мной? – спросила она, хотя знала ответ наверняка.
Честно говоря, она меня спрашивала об этом множество раз, в той или иной форме, например: «У Ленни очень просторно. Может, ты сможешь жить в отдельном гостевом домике. Разве тебе не будет здесь грустно совсем одной?» Над последним предположением я даже засмеялась – может, дело в том, что я подросток, но мне не терпелось остаться одной.
– Я уверена, – сказала я и перелистнула страницу.
Последний час мы так и провели в тишине – она курила одну сигарету за другой, я притворялась, что поглощена книгой. А потом прозвенел звонок в дверь, дав понять, что приехал ее водитель. Она подпрыгнула, поправила волосы и в последний раз посмотрела на меня.
– Ну, я пошла.
Я кивнула. Я хотела сказать, что она отлично выглядит, но слова застряли у меня в горле.
Она взяла чемодан и ушла, и дверь тихо захлопнулась за ней.
А я осталась, с книгой на коленях и пустой упаковкой от печенья под боком. Половина сигареты еще тлела в пепельнице на кофейном столике, и мне страшно хотелось взять ее. Прижать к губам – даже если это меня и убьет. И вдохнуть запах матери в последний раз.
Но я этого не сделала. Я просто смотрела, как она тлеет.
А теперь, девять лет спустя, моя мать умерла.
Эта новость не стала громом среди ясного неба. Месяцев десять назад она упоминала, что странная болячка у нее на голове, которая все никак не заживала, оказалась меланомой. То ли смеясь, то ли кашляя, она добавила, что всегда думала, ее доконают легкие.
Но маме было свойственно все драматизировать, например, однажды ее укусил москит, она решила, что у нее лихорадка Западного Нила и следующие три дня пролежала в кровати. Так что я не была уверена, было ли ее заявление о том, что она умирает, поставленным диагнозом врача или же еще одним тщательно продуманным способом привлечь внимание.
Оказывается, на этот раз первый вариант был верен.
– Похороны в четверг. Мне прислать к тебе водителя?
Похороны. На Лонг-Айленде. Резко возникло чувство, будто гигантский кулак оказался у меня в груди и теперь сжимает все внутри. Сильнее и сильнее, пока воздуха совсем не осталось. Это так люди начинают чувствовать скорбь? Это уже скорбь по ней? Или это мысль о том, что придется выйти из дома, сжимает мои органы? Я не знаю.
Но я точно знаю, что я не хотела ехать, я никуда не хотела выходить последние девять лет. Но если бы я сказала об этом, меня сочли бы ужасным человеком. Что за человек вообще способен не прийти на похороны матери?
А еще я знаю, возможно, мамин «понтиак», простоявший девять лет на подъездной дорожке, просто не проедет столько.
Я глотала воздух, надеясь, что Ленни не услышит, как тяжело мне дышать.
Наконец я ответила:
– Тебе не нужно присылать шофера. Я разберусь со всем.
Тишина.
– Начало в десять утра. Я пришлю тебе адрес по электронной почте.
И тут я почувствовала, как начало расти напряжение между нами: как в его голосе возникли металлические нотки, будто бы он сидел на совещании, а не обсуждал умершую жену с падчерицей, которая никогда не была ему нужна.
– Я знаю, что сейчас, возможно, неподходящий момент, но я бы хотел, чтобы ты знала, твоя мать оставила тебе дом, целиком и полностью – я выплатил остаток по твоей ипотеке, все документы я тебе перешлю. Машина тоже твоя, если она все еще у тебя. Но, э-м-м-м-м, чеки, которые она тебе присылала… Думаю, что мне стоит тебе сказать, я не собираюсь продолжать эту традицию, так что тебе придется… что-то придумать.
Мои щеки залились краской при упоминании о содержании, и я еле подавила порыв положить трубку. Я чувствовала себя неудачницей. Как те тридцатилетние мужики, которые живут в подвале дома своих родителей, которым мамы все еще стирают белье и срезают корочку с хлеба. Думаю, в каком-то смысле мы похожи.
Первый чек пришел через неделю после маминого отъезда.
Я положила его на кухонный стол, и каждый раз, когда проходила мимо, он мозолил мне глаза. Мне страшно хотелось его выкинуть. Может, мама и хотела жить за счет Ленни до конца жизни, но я нет.
А потом пришел счет за электричество. А потом – за воду. А потом – ипотека.
Я обналичила чек.
Мне было восемнадцать, у меня не было работы, и я пыталась понять, что же мне делать со своей жизнью. Разумеется, надо бы поступить в колледж и устроиться на работу. Так что я поклялась себе, что это было в первый и последний раз. Что я больше не возьму деньги.
Когда пришел следующий чек, тремя неделями позднее, у меня все еще не было работы, но мне не хотелось выходить из дома и обналичивать чек, так что я думала, на этом все и закончится. Но вот, оторвавшись от напряженной игры в «Bejeweled», я быстро прошерстила интернет и выяснила, что можно просто отправить чек в банк, и деньги волшебным образом окажутся у меня на счету. А потом, когда я вернулась к щелканью по разноцветным драгоценным камушкам и смотрела, как они умиротворяюще исчезают, я задумалась, что еще я могу делать, не выходя из дома.
Оказалось, что много всего.
Это превратилось в своего рода игру – что я могу добыть, сидя в пижаме.
Продукты? Доставка из магазина.
Колледж? Я получила степень за восемнадцать месяцев на одном из этих онлайн-ресурсов. Не уверена, что она котируется, но клочок бумаги, который они прислали, выглядит вполне официально. Мне захотелось продолжить, получить степень магистра, может, и доктора, но цена в четыреста долларов за зачетный час истощала мой и без того скромный бюджет, так что я записалась на несколько курсов, которые проводит Гарвард каждый семестр. Бесплатно. И зачем эти умники платят сотни тысяч долларов за Лигу плюща?
Стоматолог? Зубная нить и чистка зубов каждый раз после еды. У меня не бывало зубной боли, за что я благодарила свою привычку ухаживать за зубами. И я уже начала думать, что стоматология – это миф.
Сосед как-то оставил мне записку на двери, предупреждая о том, что трава выросла уже неприлично высоко и что мне стоит ее скосить ради сохранения «цельности» впечатления от нашего квартала. Я позвонила в компанию, которая занимается обустройством территории, и попросила приходить раз в месяц. Чек я им оставляла под ковриком на крыльце.
Вывоз мусора оказался задачкой посложнее. Я не могла придумать, как же мне доносить мешки до обочины, не выходя из дома. Не то чтобы я не могла этого делать, просто теперь мне не хотелось. Это было последним кусочком мозаики. Я не горжусь своим поступком, но я позвонила в городскую службу уборки мусора и сказала им, что я инвалид. Мне ответили, что, если я смогу класть мусор в бак у задней двери, уборщики будут заходить и забирать его каждый четверг, утром. И я почувствовала трепет гордости за свой блестящий обман.
Прошло полгода. Затем год. И бывало время, когда я удивлялась, неужели все так и будет. Что, я так и проживу жизнь, никогда больше ни с кем лично и не общаясь? Но чаще всего я просыпалась каждое утро и жила, как все остальные, – не думая о жизни в целом, просто делала задания для курсов, готовила ужин, смотрела новости, а потом просыпалась и делала все это опять. В этом смысле, думаю, я не слишком отличалась от всех остальных.
И хоть моя мать и звонила мне периодически: пожаловаться на погоду, грубого официанта, плохой конец сериала или похвалиться очередным из многих путешествий с Ленни, или пригласить меня в гости на праздники (она знала, что я не приеду), мы никогда не обсуждали деньги, которые она мне присылала. Мне было стыдно их брать, но я убедила себя, что заслужила их за то, что она была такой фиговой эгоистичной мамашей.
Но я никогда не думала, что это продлится так долго.
– Я знаю о твоем состоянии, но я никогда не понимал, зачем…
– Я понимаю, – ответила я, сгорая от унижения.
Но к стыду еще примешивалась злость – злость на то, что моя мать не оставила мне денег, а только дом и машину (но я понимала, что это неблагодарно с моей стороны), хотя я осознавала, что технически – это деньги Ленни. Или, может, я злилась на себя, потому что стала такой зависимой от этих ежемесячных чеков. Или я злилась вовсе не из-за денег. Может, я злилась потому, что так ни разу и не поехала к ней в гости. И ни разу не пригласила ее. Забавно, когда кто-то умирает, мы тут же прощаем им все, например то, как меня изматывали беседы с ней по телефону, настолько, что я не хотела видеть ее вживую. Но теперь… теперь уже слишком поздно.
– Ну, что ж, – сказал Ленни.
Нам больше нечего было обсуждать, так что я ждала, когда он попрощается. Но пауза затянулась, и я уже было подумала, что он положил трубку, а я не заметила.
– Ленни? – спрашиваю я в тот же момент, когда он начинает говорить.
– Джубили, твоя мама очень… Ну, ты знаешь. – Голос снова его подвел.
Я не знала. Моя мама очень что? Очень любила тесные блузки? Очень много курила? Была очень невыносима в быту? Я долго-долго держала трубку, надеясь, что он все же договорит. Что это как-то уже попало в эфир и вот-вот материализуется. И когда я поняла, что этого не произойдет, выпустила трубку из руки, и она упала на пол возле меня.
Прошли минуты. Может, часы. Но я не сдвинулась с места, даже когда из трубки стали доноситься гудки.
Моя мать умерла.
Я оглядела кухню в поисках отличий, сравнивая до и после. Я загадала, если найду хоть одно, это будет свидетельством, что, может, я попала в какую-то параллельную вселенную. Может, в другой, настоящей, мама жива. Или я слишком много раз читала «1Q84». Я глубоко вздохнула, и к глазам подступили слезы. Обычно я не показывала чувств, но сегодня просто сидела и плакала.
В отшельничестве были свои плюсы. Так, у меня уходило всего шесть минут на то, чтобы помыть одну тарелку, кружку и вилку, которые я использовала каждый день (да, я засекала). И никто меня не бесил пустыми разговорами. Мне не нужно было кивать и улыбаться, когда кто-то говорил, что сегодня, может, будет дождь, и бубнил какую-то глупость вроде того, что травке это понравится. В общем-то, мне не нужно было волноваться по поводу погоды. Идет дождь? Да какая разница! Я все равно не выходила из дома. Но и минусы тоже были. Например, глубокой ночью я иногда лежала и слушала, как тихо на улице, и думала, может, я последний человек на Земле. Может, там гражданская война, или супергрипп, или зомби-апокалипсис, и мне просто забыли сказать, потому что никто не помнил, что я здесь. В такие ночи я думала о маме. Она бы мне позвонила. Она бы вспомнила. И на меня накатывали теплые волны.
Но ее не стало. И я лежала в кровати, слушала ночь и думала, что теперь обо мне некому вспомнить.
Четверг начинался, как и любой другой день: я спустилась на первый этаж и пожарила глазунью из двух яиц с тостом (хлеб я разрезала на крошечные кусочки, я так делаю после того, как я четыре года назад поперхнулась и чуть не задохнулась) и прочитала за завтраком новости в интернете. Но потом, вместо того, чтобы перейти к следующей лекции в моем курсе в Гарварде (на той неделе была тема лекции «Шекспир, как ни крути: поздние пьесы»), я вынуждена признать, что день намечался необычный.
Мне предстояло выйти из дома.
Мое сердце заколотилось при этой мысли, так что я пыталась отвлечься первостепенной проблемой: мне нечего было надеть на похороны матери. Единственные черные вещи, которые у меня имелись, – это пара тренировочных штанов и толстовка к ним. Не совсем то, что положено надевать на кладбище.
Я поднимаюсь наверх, иду по коридору и останавливаюсь в дверях комнаты матери. В течение девяти лет комната оставалась точно такой, какой она была, когда мама уехала. Но без жути в стиле мисс Хэвишем. Никакого недоеденного свадебного торта на столе или чего-то подобного. Я уверяла себя, что это потому, что я не знаю, что делать с ее вещами, но другая часть меня понимала, что мне просто хочется оставить все так, как было. Вдруг она когда-нибудь вернется за ними.
Вот только теперь, думаю, она уже не вернется.
Стоя в гардеробной матери, я рассматривала ее коллекцию женских костюмов, которые были в моде в девяностые, тогда она работала в универмаге. Я вспоминала, как примеряла ее вещи, когда была маленькой, пока она была на работе, нежась в ткани, вдыхая ее сладкий аромат. Я даже забиралась в ее постель, заворачиваясь в простыни, притворяясь, что это ее руки. Это было против правил – доктора предупреждали, что хоть у меня и была реакция только при непосредственном контакте с кожей другого человека, мне стоило быть осторожной с вещами, которые постоянно используют другие люди, например с простынями и полотенцами. Они говорили, что аллергия – очень коварная штука. Но я все равно шла на риск, и, слава богу, ничего страшного не происходило. Это был мой маленький бунт, но в этом таилось кое-что еще – только так я могла почувствовать ее близость. Я стянула с вешалки черный пиджак и надела прямо на белую майку, в которой обычно спала.
Обернувшись, я посмотрела в зеркало в вычурной раме на туалетном столике и, впервые за долгое время, попыталась увидеть себя со стороны. Понимание того, что на меня будут смотреть другие люди – и увидят то, что я вижу в зеркале, – сжало мой желудок. Я не ходила в парикмахерскую много лет, обходилась парой взмахов маникюрных ножниц тут и там, и это было видно. Мои волосы никогда не были послушными, но в какой-то момент они отросли в буйную гриву, каштановые кудри торчали во все стороны от макушки и до талии. Я пыталась пригладить их ладонью, но все было тщетно.
Потом я вспоминила о своем наряде, и взгляд мой упал на подбитые плечи пиджака. Будто бы кто-то задал мне вопрос, а я всеми силами пыталась не показывать, что не знаю ответа. А остальная часть костюма просто плохо сидела. Моя мама была худенькой, но с большой грудью. И хоть я была ненамного крупнее ее, рукава мне были коротковаты, а юбка жала в талии. Но могло сойти и так.
Когда наклонилась в поисках туфель, мне послышался тонкий отголосок ванильного спрея для тела. Сердце екнуло. Я села на пол, прижимая к носу лацкан пиджака, и начала вдыхать.
Но все, что почувствовала, – запах пыльной ткани.
Внизу я взяла сумочку со столика у входной двери. Покопалась в ней и заметила на дне две ярко-желтые таблетки антигистаминов. Их срок годности истек давным-давно, но я убедила себя, что они все же сработают, если что-то случится. А затем я взяла перчатки. Интересно, надо ли мне их надевать? Мне всегда казалось, что это перебор – от желтых вязаных перчаток в начальной школе и до взрослых, но не менее странных, кожаных перчаток в старших классах. Дело не в том, что я собиралась отойти от своих привычек и трогать людей или позволить им касаться меня. Не так сложно было удержаться от этого, когда к тебе всегда относились как к прокаженной. Но потом я подумала о всех тех случаях, когда люди касаются друг друга, даже не задумываясь об этом: рукопожатие или когда кто-то отталкивает тебя в толпе, дотрагиваясь до твоей руки.
Я натянула перчатки.
А потом, пока я не передумала, я схватила ключи, опустила ручку двери и переступила через порог.
Яркость синего сентябрьского неба ударила мне глаза, и я сощурилась, поднимая руку, чтобы прикрыть их. Семь тридцать четыре утра, и я была на улице. На переднем крыльце. Я, конечно, пробиралась под покровом ночи за своими посылками или чтобы забрать доставленные мне продукты, но не помню, когда последний раз вот так стояла перед домом. При свете дня.
Кровь прилила к голове, я покачнулась и схватилась за дверной косяк. Было такое чувство, будто я товар на витрине. Будто бы на меня смотрели тысячи глаз. Сам воздух вокруг меня был слишком разреженный, порывы ветра слишком резкие. Будто меня могло поднять и унести во внешний мир какое-то невидимое течение. Я хотела двинуться, сделать шаг вперед. Но не могла. Будто бы я стояла на краю обрыва, и всего шаг отделял меня от огромной бездны. Мир мог поглотить меня без остатка. А потом я услышала его. Скрежет и грохот мусоровоза, поворачивающего на мою улицу. Я замерла. Был четверг. День вывоза мусора. Сердце бешено колотилось в груди, словно пыталось вырваться из тела. Я нащупала дверную ручку за своей спиной, повернула ее и отступила в дом, громко хлопнув дверью. Потом уже я облокатилась на дверь, стараясь дышать глубже, чтобы вернуть сердцебиение на нормальный уровень. Нормальный. Нормальный.
Я посмотрела на свои перчатки и фыркнула. А потом у меня вырвался смех. Я попыталась заглушить хохот, прижимая к губам руки, затянутые в кожу.
О чем я вообще думала? Я считала, что смогу просто выйти из дома и пойти на похороны своей матери, как любой нормальный человек?
Если бы я была нормальной, я бы помахала мусорщику. Или бы поздоровалась. Или бы просто не обратила на него внимание и села в машину, как делают тысячи людей ежегодно, даже не отдавая себе в этом отчета.
Мои плечи заходили ходуном, когда мой смех перешел в рыдания.
Я не еду на похороны матери. Ленни будет думать, где я. Все слова моей мамы о том, что я плохая дочь, подтвердятся.
И еще одна мысль всплыла во всем этом хаосе моих мыслей. Пугающая мысль. Мысль, которая приходила мне в голову, но я отчаянно гнала ее прочь. Но это сложно сделать, когда прижимаешься к двери с внутренней стороны дома, когда не можешь перестать плакать, не можешь перестать трястись и успокоить колотящееся сердце.
А мысль такая: может, я не выходила девять лет из дома не из-за аллергии? Может, потому, что я просто не могла этого сделать.