Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
© Владимир Липилин, 2017
ISBN 978-5-4485-3984-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Способ изучения узоров снежинок на дворовых котах
Вышел в сад подышать. А там дети… Поймали кота и не отпускают.
Вначале кот делал вид, что безмерно рад им. Трещал, как летом вентилятор. Дети восторженно шептались и приникали к нему, будто хотели препарировать. Будто искали, где сделать надрез.
Кот заволновался, он-то думал, будут кормить, но не получив хотя бы дохлой крысы, стал вырываться и ругаться кошачьим матом.
– Эй, – крикнул я им, – зачем животину мучаете?
– Мы не мучим, – дерзко сказали они. – Мы снежинки разглядываем. Они на нем не тают.
Я подошел. Снежинки сыпались редкие и падали на лоб коту, на усы и за шиворот. При этом светило солнце. И так каждая из них играла, так каждая уникальна была и узорчата, что страшно было дышать.
Кот, между тем, негодовал и подпустил в голос драной мартовской хрипотцы.
– Что ж ты за упырь такой, – сказал я. – Потерпеть не может. Мы ж тебе не хвост поджигаем.
– А это мысль, – сказал восьмилетний Димка.
– Даже не думай, – говорю.
Все замолчали и кот вроде как притих.
– Я могу чёрного поймать, – сказал Димка, – на нем еще прикольней видно будет.
Мы отпустили этого кота и пошли за следующим. А снежинки сыпались и сыпались. И солнце, между прочим, светило.
Мама увидела в окно, а когда я вернулся, спросила:
– Сколько, говоришь, тебе лет?
А на реках мёрзнут лунки
Поезд идёт на запад. В географическом понимании это в корне неверно, но для людей, едущих в этом поезде, всё, что за Уралом – запад или вообще «материк».
В поезде мущщины. Класс – который давно не принято учитывать ни в каком информационном поле. Работяги, золотодобытчики, газовщики. Я знаю людей, которых всего лишь упоминание об этом классе натурально бесит. Но тем не менее они есть. И кулаки у них такие, убедительные, что ли. По полведра.
Мущщины ведут гнилые разговоры. Красуются. Человек по природе страшный понтовщик, если не осаживать.
Есть, впрочем, рефлексирующие.
– Да после десятого года мир стал дико меняться и изменился. И время скакнуло прямо на глазах, то ли действие генной еды дошло и человек мутировал, то ли зависть душит, всем хочется быть голубых кровей.
– Да с такими кровями ща тоже навалом, – бубнит, не умещаясь на второй полке, тип, весь в наколках цветных.
– Братцы, я вам скажу, что реальности ее вообще нет. То как ты относишься к тому, че тебя окружает и есть реальность. Вот все такие: уё-мое уж сколько лет не чувствую Новый год. А ты чё, в детском саду, что ли, незамутненный, что ли? Не, милый, ты крылья говнецом своим невольно или от лени измазал, теперь продирайся к тому ощущению. Делай чё-то.
– Ага, я помню, мне бабка читала из писания, – совсем не в тему вещает еще один, – что дьявол он из окошка придет. И старухи на всякие праздники святые – то ветками берез окна защищали, то еще чем. А он, сука, не через то окно. Его-то окошечко виндоус называется.
Все кривят рты. Даже засыпающий.
К вечеру разговоры становятся рваными. Дополняются храпом, сопением.
– Мам, мам, а я стих придумала, – говорит с боковой полки девочка. И пытается на запотевшем окне, как на айпаде раздвинуть, сделать покрупней заоконное.
Мама уже цыкнула пробочкой от полторашки, а стакан, запрошенный у проводницы вежливо, все не идет.
– Мам, мам, стих, говорю, придумала, – девочка гонит каплю по стеклу.
– Да отстань. Ходит тут, ходит, жопой водит, – маме не нравятся красивые проводницы.
Мужик через купе не старый ещё, крепкий, который всю дорогу маялся тем, что вот «учинили тряхомудье, добропорядочному человеку покурить негде», диктует кому-то адрес.
– Заезжай. Баня, два коня, свиньи, овцы, пруд свой. Кроликов штук, наверно, шисят. Сношаюцааа! – последнее он выговаривает с таким придаханьем и таким нагромождением эмоций, как, пожалуй чеховский дядя Ваня выдавал о небе, которое когда-нибудь будет в алмазах.
Путь здесь еще не сделали «бархатным» и колеса отстукивают.
Мальчик лет двух идет от туалета и шлёпает себя по пузу резинкой от чистых колготок, сзади мама с горшком.
Мальчик не выговаривает шипящие, вместо «ш» и ««ж он произносит «ф».
И кричит на весь вагон, наполовину уже спящий.
– А теперь, давай фыкаладку.
У мамы счастье зашкаливает. Мы все как дети.
– Это за что же, – улыбается она.
– Нууу. Я ф молодец. Я ф покакал! – кричит он.
Ночь. Мужик, у которого кролики, выходит на станции. Сколько ни странствуй, но к этим вот звукам не привыкнешь никогда, они сладко ломят сердце. Когда поезд стоит в ночи. А через динамики дежурная и какой-нибудь бригадир дефектоскопистов переговариваются, умножая эхо. А потом этот лёгонький стук по крышкам букс —тук-тук.
Мама девочки сопит сидя, прислонив спину к перегородке.
Девочка шепчет.
– А на реках мёрзнут лунки. Рак не свистнет. Ну… Нечем дышать.
Луна бежит за составом, что привязанная. От стужи она в каком-то зеленоватом обруче. Как в кольце. И – леса, леса. Снег, снег.
На мостах, которые мы проезжаем, вагоны шумят сильнее.
Китайская элегия
Пили, как водится в тупике за вокзалом. Сидели на рельсах, подстелив газеты. И не вспомнить теперь: октябрь был, ноябрь ли? Помню только снег, снег и какую-то неконтролируемую тоску, оттаявшую от яблочного вина, как в осенних лужах палые листья.
Глядя на запорошенные поезда, Витька Мишкин написал стих:
Как свят был мир, когда была весна,
Была прекрасна жизнь обыкновенная.
И так легко поверить: пей до дна
В любом стакане плещется Вселенная…
Я пошёл за пивом для «догонки», но зачем-то взял билет до Питера, а потом вышел в городе Эн. И вовсе не по-пьяни, нет. Просто мы все тогда считали себя испытателями жизни. Дурачились, куролесили. Один мой товарищ, как-то испытывая эту жизнь изрядно поддавши, угнал в Самаре асфальтоукладочный каток и поехал на нем к своей девушке в город Тольятти. Гаишники перехватили его.
…По перрону, будто песок сквозь пальцы, пересыпал ветер поземку. Я поднял воротник и пошел бродить по городу.
Темнело. На трамвайных путях, щурясь от фар проезжающих машин, сидел чёрный котенок, облизывал белую лапу. Я махал на него руками, он не уходил. Тогда я подошел и стал искать, где у него шкирка. Чуть завалившись набок, выкатился вагон из-за угла. Звенел, звенел. А такое бывает, когда на тебя летит автомобиль, или поезд, ты превращаешься в застывшего в ступоре дебила. Несколько созвездий взметнулось из-под железных колес.
Из вагона выскочила девушка, сползла по фарам на корточки и заплакала. Я нёс какую-то чушь, про то, что вовсе и не хотел кидаться под колеса. И что вообще-то я отличник строевой и тактической подготовки, чуть не соврал, что майор.
…Котёнка я выгодно обменял в кафе на бутылку пива.
– Продай, – предложил мне армянинин-шалычник. – Именно такого, красного, у меня и просила дочка.
– Он же чёрный, – возразил я.
– Ай, не толерантный ты, брат, совсем не толерантный. В лампочке же красным отливает, э! Я согласился.
Девушка заканчивала смену в одиннадцать вечера. Я ждал её у депо чуть пьяный (и больше от приключений), но с белой розой.
– Ты часом не с Луны свалился? – спросила она.
– Мой дом с ней где-то рядом, – тупо шутил я.
Потом были конфеты из коробки, вино во дворике, катание с ледяной горки. Ходили в магазин за мороженой вишней. Упали в снег и разглядывали летящий между звезд спутник. Тогда я так делал, да, был строен и романтичен.
– Я сегодня у подруги ночую, – сказала она. – А так в Шанхае живу.
– В Китае, что ли?
– Да нет, тут недалеко, за Окой. Просто там китайцы когда-то бараки строили.
Я проводил её в арку. Во дворе у дерева стояло запорошенное снежной трухой пианино.
– Еще в сентябре кто-то выкинул. В морозные ночи у него лопаются струны, и тогда получается музыка.
Она смахнула с крышки снег, перебрала клавиши:
– Ты когда уезжаешь?
– Ночью. Меня там с пивом ждут.
– Жаль, – сказала просто. – Как-то в этом мире все.., – пыталась подыскать нужное слово, лепила варежкой снежок, а он рассыпался, не поддавался. – Глупо как-то всё, запутано. Почему нельзя просто: жить, жить, жить?
– Почему? Можно, – возразил я. – Но недолго.
– Ладно. Извини. Не броди больше по рельсам. Они часто идут по кругу.
Билетов не было, и не уехать. И снова я шатался по городу. Говорил со стариком, сторожившим баркасы. Пил с мужиками в забегаловке. Узнав, что я журналист, они наперебой стали советовать:
– Ты про эту, про Нинку из буфета напиши, у нее знаешь какие сиськи. А-а-а, извини. Тогда про Коляна. Он один раз на тракторе через реку по единственному бревну проехал. Ну, в слюни, конешно, был.
…Следующим днем я шёл к телеграфу, и увидел её. В проводах дирижировала метель.
Девушка ладонью заслоняла розу от снега, но он все равно падал и, оставляя холодные капли, таял.
– А ты говоришь трамвай, – сказал я. – По кругу.
– У меня сегодня первая смена, – разглядывая снежинку на варежке, смутилась она. – Вот… А роза не вянет.
И я остался.
У нее были щенячьи глаза и пугливые губы. В пустой электричке, на которой мы мотались в один городок. В кинотеатре, где только для нас крутили «Девушку на мосту». В санях, в которых ехали под вечер через реку-Оку обратно. Возница беспрерывно курил и качал головой: «Ишь, веселые какие». И будто опомнившись, дергал за вожжи и притворно, без злобы орал: «Но паскуда! Понеслась манда по кочкам».
Потом был казахский поезд, вагон-ресторан и акын, играющий что-то заунывное и степное. Я пил из пакетиков «Три в одном» то, что почему-то зовется «кофе» и рвал на мелкие кусочки ее адрес и телефон. Потому что знал: ни через день, ни через год не позвоню и не приеду. Лучше, чем было – всё равно ж никогда не будет.
…А утром (спустя три дня) я принёс в редакцию пиво.
– Ни хрена себе! – возмутился фотограф. – Ты за ним в Китай, что ли, ездил?
Недочайка
– Такая тоска, – говорила она ночью в телефонную трубку. – Как будто осенние дожди всей Земли залили мое сердце.
И он мчался к ней. Такси, вино, сигареты.
– Никак не пойму, что со мной, – будто крыльями вязаной из козы шалью обвивала она его шею.
– Чего-то хочется, но сама не знаю чего.
Когда три дня назад она произнесла эту фразу режиссеру театра, в котором была актрисой, тут же ощутила под юбкой его ладонь. Он толкнул её в декорации «Чайки»…
Через время, глядя в зеркальце и пудря ободранный от неистовства и щетины подбородок, сказала:
– Я даже вскрикивала как она…
– Как кто? – не понял режиссер.
– Как чайка. Я – чайка.
Ей нравились витиеватые фразы, инсталляции и стихи. Она любила снег в фонарях и мерзлую вишню. Один поэт как-то написал о ней:
Ну а он был уездным журналистом и писал о театре. Впрочем, особо писать было не о чем. Спектакли были скучными, актрисы распутными и бездарными. То ли дело его коллега Витька Бубнов. Витька был человеком безграмотным, но имел безмерное нахальство и, что называется, хватку. Он встречался с известными режиссерами, актерами, поэтами. Только вот вернулся с Московского кинофестиваля.
– Ну и как? – интересовались корректорши.
– Интервью с сделал. Спускаюсь по ступенькам в Доме кино, он – по другой лестнице – поднимается. Я: «Хелло, Джек». Он вскинул руку, расплылся в улыбке. Тут охрана – хыщ-щь – его в одну сторону, меня в другую. Но ниче, – закончил Витька, – полосу написал.
И обращаясь к Фролову:
– Старик, в слове «вперед» – «ф» вместе пишется или раздельно?
Впрочем, в театре играла она. Слезно, лживо, надрывно, но что-то тянуло его к ней. Быть может, глаза? Они и в самом деле были с каким-то двойным дном, влекли к себе, засасывали.
А ей уж было мало мужика. Ей хотелось поиграть с ним, как с бритвой. Товарищ Есенин говорил о таких: «И не хочешь пойти, да пойдёшь». И он таскался за ней. Бродили по набережной, говорили. Он фотографировал ее обнаженной возле ржавых сухогрузов на отдаленной верфи. Она стояла на носу заброшенной баржи, раскинув руки, как птица.
– Я похожа на чайку?
– Похожа. И на камень похожа тоже.
Иногда дня по три они не выходили из её уставленного всюду пошлыми ароматическими свечами дома. Она билась в его объятьях, и впрямь как зажатая в ладони птица. И с присущей ей эпотажностью называла это днями постельной поэзии.
Как-то Фролов уехал в Вологду. Вернулся вечером, когда полыхал в окнах закат. Прямо с такси позвонил ей.
– Три дня назад, – сказала она, как ни в чём не бывало, – зашёл Бубнов с бутылкой Крымского муската. Мы танцевали. Я и сама не знаю, как так вышло. Но я летала.
Осень будет звенеть о стекло. Всю ночь он будет писать ей письма. Писать и смахивать бумагу на пол. Писать и смахивать.
А потом за бутылку в парашютном клубе уговорит лётчика АН-2. Самолёт оторвется от земли и через мгновенье за ним протянется шлейф из ночных писем. Ветер разметает их по городу. А чуть раньше прозвенит в театре третий звонок. Она выскочит на тускло освещённую сцену и вскрикнет:
– Почему люди не летают, как птицы?