I

Певцов был молодой человек, но молодость его постоянно отравлялась томительным нытьем о собственном положении, томительным ожиданием деятельности и в то же время полным бездействием. Где бы он только ни бывал, странствуя и в городах и в деревнях, – везде, и особенно в столицах, Певцов проживал у каких-нибудь родственников, собирался что-то начать, заняться основательным изучением чего-то, задумывал держать экзамен то в то, то в другое учебное заведение, бесконечно тосковал неопределенным положением в качестве приживальщика или дармоеда тетушкиных хлебов, курил множество папирос и шатался без всякого дела; живя, например, в Москве, он целые дни вялыми шагами перебирался с бульвара на бульвар, угрюмо смотря на проходящих, останавливался перед толпой народа, начинал вслушиваться, но тоска гнала его дальше, и вот он где-нибудь в Кремле, заложив руки назад, смотрит на царь-колокол… Ему не хочется идти домой; там его ожидают любопытные глаза тетушек, желающих знать, не сумел ли их племянник куда-нибудь пристроиться, не обеспечил ли, наконец, себя, прошлявшись целый божий день?.. Вспоминая об этих любопытствующих взглядах, племянничек делался еще мрачнее. «Эти идиоты, – мысленно ругался он, – и знать не хотят, что делается у меня в голове… хорошенько подумать не дадут… им бы только с шеи спихнуть». И он опять плелся на Пресненские пруды, решая сегодня же бросить своих тетушек, да заняться хорошенько, да выдержать экзамен, потом «плюнуть всем им в морду», потому что они не знают, что такое он… И вдруг в голове его возникают вопросы: «Что же такое он в самом деле… и какие такие у него особенные вещи в голове?..» Это снова повергало его в тоску…

Проходили годы, а он попрежнему жил у тетушек, собирался держать экзамен, выкуривал тысячи папирос, думал, тосковал и, наконец, очутился в уездном городке учителем…

«Вот где моя пристань!» – думал он, въезжая в город и озирая разоренные лачужки и повалившиеся плетни. «Что ж? здесь-то и делать дело!» – сказал он себе и почти с удовольствием перенес все неприятные ощущения, которые ему пришлось испытать, нанимая квартиру, знакомясь с учителями и училищем. Квартира его была простая лачуга, с грязным полом, перекосившимися стенами и сверчками; за стеной постоянно стучал молот жестяника и раздавался рев ребят, не дававший ему «подумать»; в окна глядела улица с измазанными грязью свиньями, забор и за забором бурьян. Училище тоже неприятно подействовало на него своим разрушенным видом, стертыми досками, ободранными стенами, изрезанными партами и проч. Все это рисовало в его воображении какое-то покинутое, заброшенное здание, где могут жить только летучие мыши и гнездиться ночные птицы. Он начинал дело с светлыми планами, и нервы его неприятно потрясались этою пустынностью, веянием смерти и заброшенностью…

«Но, – думал он, – живут же люди и здесь!» – и принялся знакомиться с учителями, которые представились ему мучениками; но люди, которые жили здесь, то есть учителя, к удивлению Певцова, еще более увеличили в нем ощущение разрушенности и смерти. Они сами были развалины: они давно уже служили здесь и привыкли ко всему. Появление нового лица родило в них относительно его какое-то враждебное чувство – они сторонились Певцова, старались отнекиваться и вежливость его объясняли желанием подделаться к ним, да потом и бухнуть директору, чтобы самому выскочить, а их погубить. Такой взгляд товарищей весьма опечалил Певцова; он недоумевал, но надеялся, что со временем они переменят об нем мнение. Он не ошибся. «Что ж? – подумали товарищи, когда им надоело шушукаться, – пускай доносит… наше дело правое», – и стали смотреть на Певцова как на прощелыгу… «Прощелкался в Москве-то, – думали и говорили они, – вот и юлит…» Взгляд их еще более укрепился тогда, когда они узнали, что у Певцова нет ни копейки за душой, а у них были уже благоприобретенные норы, самовары, кровати и беспорочные формуляры. «Нам бояться нечего!» – думали они каждую минуту… С этих пор они перестали сторониться Певцова и шушукать в уголку; теперь они уже громко разговаривали о крестинах, больных желудках, больных со вчерашнего головах, предлагали друг другу средства к исцелению и трепали учеников за виски…

Скоро он помирился с разваленными стенами, с пьяными фигурами учителей, но решительно терялся при виде учеников. Эти рваные полушубки, эти худенькие детские ноги, вымазанные холодною осеннею грязью, эти тощие лица и уже мозолистые руки приводили его в недоумение. Он знал, что эти дети пришли поучиться у него уму-разуму; знал, что полушубки, в которых пришли они, сняты с отцов и братьев; знал, что отцы и братья с нетерпением ожидают возвращения их полушубков из школы, чтобы одеть их и отправиться за добычею: они еще вчера заметили в овраге дохлую лошадь, которую еще никто не успел ободрать. Об этой лошади думают теперь отцы и братья, об ней думают и ученики Певцова. Маленькие слушатели его – уже действительные, нужные члены своих семей и заинтересованы в них наравне со стариками и взрослыми. Чем он, Певцов, может пригодиться им? Разве хватит у него духа ограничиться только поправкою грамматических ошибок в том маленьком детском сочинении, где говорится, что «вчера у нас обвалилась печка, а отца нету дома – он повез продавать подсолнухи по деревням, всего на четвертак…» Какая польза этим трудящимся беднякам в том, что они узнают логический состав мысли, что орган вкуса есть язык, а Монблан имеет четырнадцать тысяч футов высоты? какая польза в подобных знаниях, когда, заплатив за них кровные три рубля в год, ученики его все-таки будут продолжать жить по-отцовски, в лютые морозы плестись по полю на клячонке в соседнюю деревню, чтобы распродать подсолнухи на ту же сумму в четвертак и надувать при этом своих собратий мужичков?.. Он не верил, чтобы все эти маленькие труженики добровольно отрывались на четыре года от семей; он видел тут какое-то строжайшее приказание… Опыт доказал ему совсем иное. На глазах его не один раз в училище приходили отцы и матери учеников и просили учителей наказать своих детей… Что им мешает драть и «полосовать» своих детей дома? Они дерут их дома, но не видят от этого никакого проку; им нужно, чтобы детей наказывали в училище. Следовательно, училище имеет некоторую силу: бедные отцы ждут от него чего-то… У них дома не находится одного из свойств нравственного влияния, необходимого для их детей; они полагают, что спасительница ихняя – это училищная казенная розга, укрепленная в чужих, ученых руках… Так думают необразованные отцы. «Но, – думал Певцов, – на нашей обязанности заменить эту розгу светлым нравственным влиянием».

На первых порах ему казалось, что в нем проснулась какая-то новая, страшная сила…

«Но, – думал он через две минуты, – чем же может быть он полезным в этом отношении?» Углубившись в разработку собственных нравственных сил, он с ужасом убедился, что ничего не может сообщить своим питомцам, кроме мыслей о пользе терпения, повиновения, послушания, труда… «Что такое?» – недоумевая, толковал он и приходил к тем же заключениям. Певцов почувствовал, что не эти ли истины, вколоченные в него с детства, с целью приучить его к существованию сидя на одном месте и быть довольным этим «определенным» положением, – были причиною того, что, оставшись без цепи, без привязи, сделанной чужими руками, он мечется из угла в угол, не знает, что делать, куда деваться?.. Мысль эта, мелькнувшая в его голове как молния, как молния и исчезла, но общий и душевный хаос, который подняло в его душе «дело», заставил его оказать:

– Нет, кончено! Завтра же бросаю все… и не могу здесь быть… Нет!.. Нет!..

Завтра он не уехал, потому что этому помешало одно новое и весьма хорошее соображение…

«Что ж, – думал он, – и здесь можно быть полезным… Стоит только отдать свое жалованье в пользу бедных учеников, их семейств, отцов и братьев… Ведь это все ихнее…»

Эта мысль озарила все его тосковавшее существо…

– Завтра же, завтра же! – толковал он с восторгом и ерошил свои волосы…

Но завтра он этого не сделал.

«Как только получу жалованье, – думал он «завтра», – тотчас же…»

Жалованье он получал, клал в карман – и думал: «Завтра непременно!»

Но завтра он этого не делал – деньги нужны были самому, «а вот в следующий месяц!»

II

Прошло два года. Певцов никуда не уехал. Мысли об отъезде и о раздаче собственного имущества он считал окончательно решенными; он был уверен, что сделает все это непременно, и не считал нужным размышлять об этом каждую минуту. Дело решенное. К концу второго года он сделался как-то спокойнее. Учителя его уже не дичились, и он тоже спокойно презирал их. «Что же требовать от них!» – думал он. Отношения к ученикам уже не были загадкою, во-первых, потому, что «завтра непременно…», а во-вторых – «нужно же хоть для виду; приезжают ревизоры… охота выслушивать неприятности от кого-нибудь»…

– Вы, пожалуйста, сбрейте бороду, – сказал ему смотритель…

– Я думаю, борода моя не повредит?..

– Так, но что вам за охота из-за какой-нибудь бороды выслушивать замечания? Согласитесь.

– Так, так, действительно, – отвечал Певцов и сбрил бороду.

Сидя в классе, он видел те же полушубки и голые ноги, но для того, чтобы «не нажить неприятностей», трактовал о подлежащих, сказуемых, выслушивал басню «Осел и соловей», «Проказница-мартышка».

Неужели он забыл, что выучить эту басню, не понимаемую почти наполовину, стоило и времени, нужного на домашнюю помощь, и сального огарка, стоившего проклятий? Нет, он знал это, но «что за охота выслушивать…» и т. д. Кругом его за стенами в соседних классах раздавались возгласы его товарищей, заматоревших в процессе преподавания, основанном на том, чтоб «не нажить неприятностей». Певцов слушал это преподавание и был равнодушен к нему: он ведет свои дела и не имеет надобности до своих товарищей.

– Кроме видимых, вещественных глаз, имеет ли человек невещественные? – раздавалось за стеной.

– Человек имеет невещественное око.

– Которое называется?..

– Которое называется внутренним.

– Как?

– Внутреннее око.

– Садись! – Пономарев! Осязаем ли мы внутреннее око?

– Нет, мы его не осязаем.

– А оно само осязает ли внутренно предметы? то есть видит ли?

– Оно видит и осязает.

– Что именно?

– Невещественные предметы.

– Садись!

За другой стеной идут рассказы о том, чем замечателен Манчестер; о том, как Мамай разбил Донского «с тылу», причем беспрестанно слышатся слова «наголову»… «обратился в бегство»… «славяне, подобно германцам, а германцы, подобно славянам» – и проч. Но вот раздается звонок, Певцов стоит среди учителей: они просят у него папироску, расспрашивают о квартире.

– Да не пойти ли нам к Гаврилову? У него превосходная наливка.

– Нет, господа, – говорит Певцов.

– Да ведь в Москве пили же что-нибудь?

Певцов соображал: «Отчего же и в самом деле не пойти?»

И действительно шел, так, от нечего делать. Дорогою он видел, как ученик, отвечавший о внутреннем оке, тащил, весь потный, коромысло с ведрами воды; думал, что тяжесть этой ноши способна выколотить из него в одну минуту целые миллионы сведений вроде внутреннего ока, – и шел с товарищами дальше. Впрочем, он вежливо отвечал на поклон ученика, который, высвободив одну руку из-под коромысла, снял-таки шапку перед наставниками.

– Ну-ка, рюмочку! – говорят ему товарищи.

– Нет, я не стану.

– Да пили же в Москве-то? что за глупости!

Певцов думал: «что ж такое?» – и пил.

Но вот уже он выпил пять рюмок. Как это случилось, обстоятельно объяснить невозможно; достоверно известно только то, что, поднося себе рюмку за рюмкой, он думал: «что такое, если я… велика беда!» Через несколько времени он уже целуется с кем-то. «Что это за рожа?» – думает он, упираясь глазами в какую-то щетину, которая принадлежит обнимающему его человеку, и, убедившись, что это один из товарищей, автор внутреннего ока, думает: «а, это ты, подлец!» – и целует щетину.

«Эка важность! – думает он, совершая эту церемонию. – После злиться будет… чорт с ним!»

Откуда-то явилась гитара, началась пьяная песня. Оказывается, что Певцов знает эту песню, – и подтягивает; начинается другая – Певцов и другую знает. Между ним и товарищами рождается какая-то пьяно-дружественная связь, он уже не с отвращением, а почти добровольно слушает, как кто-то признается ему в любви.

– Ты, брат, хороший человек, – говорит ему кто-то… – Я, брат, люблю откровенность.

– Ты, брат, сам отличный человек, – говорит Певцов. – Я, брат, люблю правду.

– Ты, брат, с Ивановым не сходись, он – подлец… Я тебе по душе говорю.

– Иванов? о, это подлец! – не задумываясь, соглашается Певцов.

– Целуй, брат!.. Вот спасибо!.. Давай по одной!

– Давай, брат!

– Что, моего пса тут нету? – раздается голос за окном.

Это ходит по городу жена учителя и ищет своего пропавшего мужа.

– Поди ты к чорту! – гремит компания.

– Убирайся к чорту! – присоединяется Певцов. Словом, он – приятель всем, находящимся в этой компании. Певцов возвращается домой навеселе, не замечая любопытных, изумленных уездных лиц, привыкших встречать его всегда в порядке.

– Нет! это невозможно! – с болью в голове решал Певцов, проснувшись на другой день. – Нет! это чорт знает что такое!..

Сообразив все подробности происшествия у Гаврилова, Певцов назначал немедленный отъезд из этого проклятого города завтра утром. Это немного успокоивало его; но до завтрашнего утра оставалось громадное количество уездной скуки. Он попробовал высидеть целый вечер дома, но бушеванье ветра, грохотанье ставней и болтов, рев свиней под полом комнаты заставили его подумать: куда бы деться? Он подумал было в последний раз сходить к тому или к другому товарищу, чтобы показать себя снова в приличном виде, но это оказалось неудобным: у женатых людей не всегда есть свободные минуты, одни дети чего стоят! Да, наконец, велика ли важность доказать товарищу свою трезвость. «Чорт с ними!» – думал Певцов и все-таки не знал, куда бы, в какую бы нору заткнуть себя, лишь бы поскорей проснуться завтра. Судьба помогала ему. Буря и грохот ставней не его одного гнали вон из дому, не в нем только было желание куда-нибудь деться; на его стороне была холостая уездная компания – он и сошелся с ней.

«Завтра же, завтра же!» – думал Певцов.

Читать другие книги
СкороКнижный режим