ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

I

В исходе девятого часа прелестного летнего утра, когда на военном корвете “Могучий” приканчивалась обычная “чистота” и затихло деловое артистическое сквернословие старшего офицера Ивана Ивановича и боцмана Рябова, просвистали:

– На капитанский вельбот!

Через пять минут из каюты вышел высокий, худощавый, рыжеватый капитан, лет сорока, в статском мешковатом платье, с цилиндром на голове и в желтых перчатках. Видимо сердитый, нервно подергивавший рыжую бакенбарду, торопливо прошел он мимо фронта офицеров, обязанных провожать и встречать командира, мимо караула и фалгребных, спустился в свою щегольскую шлюпку и уехал на берег – в Сан-Франциско.

В ту же минуту на бак прибежал Никишка.

Так все звали капитанского вестового, шустрого, чернявого матроса, лет за тридцать, с плутоватыми глазами продувной шельмы.

Он вошел в кружок матросов, собравшихся выкурить трубчонку махорки у ведра с водой, не без некоторой важности закурил у фитиля капитанскую “чирутку” и, пыхнув, после двух-трех отчаянных затяжек, дымком сигары, видимо торопившийся “огорошить” интересною новостью, значительно и серьезно проговорил:

– Ну и вовсе взбесился Собака!

Никишка остановился и бросил взгляд бегающих черных глаз на присутствующих – какова, мол, сила впечатления?

Но “серьезные” матросы, постарше, не обнаружили особенного любопытства. Дескать, Собака и есть собака.

Однако все-таки насторожились. Недаром же Никишка околачивается около капитана и хоть “беспардонная душа”, а не всегда врет.

И Никишка загадочно прибавил:

– А по какой такой причине Собака взъерепенился и заспешил на берег, ровно с шилом в спине?..

Никто из матросов не догадывался. Снова старики не считали приличным обнаружить нетерпеливое желание узнать о причине.

Но один матросик-первогодок с любопытством испуга спросил:

– А что, Никишка?

– Вернулся, братцы вы мои, Собака ночью с берега, и не треснумши, а в трезвом понятии! – говорил Никишка, обращаясь не к простоватому матросику, а к “серьезным” матросам. – И как влетел этто в каюту: ррраз-два… три!.. Прямо звезданул в морду!.. Небось ловко! Погляди-ка! – не без оживления и точно хвастаясь, рассказывал Никишка, показывая на подтек под глазом. – И затем, братцы, пошел: “Собачий ты сын, сукина ты дочь!..” А сегодня проснулся и давай чесать… И как встал, сей секунд: “Позвать, Никишка рассякой, старшего офицера!..”

Никто не спросил, за что “звезданули” Никишку. Все знали, что Собака дрался и зря, да, по-видимому, и не особенно жалели Никишку.

Обиженный таким равнодушием, Никишка внезапно нарочно оборвал рассказ о причине съезда капитана на берег, возбудивший любопытство, и, рассчитывая на сочувствие, воскликнул не без пафоса:

– Просто сил нет моего терпения. Вот возьму да и сбегу, как в прошлом году сбежал Трофимов…

Слушатели деликатно молчали. На некоторых лицах промелькнули сдержанные, недоверчивые улыбки.

Только Лещиков не промолчал.

Пожилой, коренастый и далеко не казистый фор-марсовой, невоздержанный на язык, особенно после возвращения с берега, когда пьянее пьяного вслух мечтал о таком “закон-положении”, по которому всех капитанов и офицеров “собак” будут гонять “скрозь строй – войди, мол, в понятие”, – этот “занозистый” матрос, как называла его команда корвета, не без презрительной усмешки, спокойно кинул:

– Скажи, какой обидчистый!.. Так и сбежит?

– Начху на Собаку и сбегу! – хвастливо повторил Никишка, разумеется, и не думавший о побеге.

– Меня и без денег форменно лупцуют, и за дело, и по спопутности, а ты, беспардонная вестовщина, в отместку за бой и лупцовку небось шаришь капитанские карманы!.. Сколько вчера нашел монет, Никишка?

В кучке засмеялись.

– А если б и нашел? – с нахальным задором ответил Никишка.

– То-то, прикопливаешь к России.

– Так что же? Я и после берега в полном своем рассудке и по присяге завсегда в вежливом повиновении у Собаки! Можешь это понять, Лещиков, по своей отчаянности?.. А Собака как со мной? И боем донимает, и на бак гоняет: “для полировки, мол, крови”. Ты обмозгуй, что я безотлучен при Собаке и день и ночь. Так ежели он в таком подлом, можно сказать, карахтере со своим вестовым, я и не смей тогда упользоваться какой-нибудь мелочишкой?

– Шкуру твою велит снять, ежели поймает тебя, Никишка, в своих карманах!.. Это ты помни! – промолвил Лещиков.

– Меня, Никишку, поймает!

– А ты думал, ни разу не поймал, так не попадешься?

– Это который дурак, тот влопается, а я, слава богу, матрос с рассудком! – самодовольно воскликнул Никишка, видимо уверенный в том, что шкуру с него не снимут…

И после паузы не без апломба продолжал:

– Собака и не знает, сколько у него по карманам мелких денег. В “портамете” считает, а мелочью брезговает. И что ему, Собаке, ежели вестовому перепадет? Небось я портамета евойного не касаюсь… Коснись, тогда форменно украл. А ежели да за свою каторжную жизнь франок, шильник, да много-много пятьдесят центов прибрал – это вроде быдто нашел… Все равно, обронить мог на берегу Собака!.. Или взял цигарку… Скажи пожалуйста, какая беда!..

Никишка так горячо и возбужденно защищал право деликатных находок в карманах капитана, которого можно звать Собакой, и притом так моргал лукавыми глазами, что едва ли все слушатели поверили его защитительной речи и верно подозревали, что Никишка несравненно шире пользуется забывчивостью капитана, чем говорит.

Все молчали. Даже Лещиков не поднимал спора.

Тогда Никишка проговорил:

– Очень Собака надеется… Пожалуй, и поймает на берегу!

– Да ты про кого это? – нетерпеливо спросил кто-то.

– Про Трофимова… Собака вчера встрел его в городе и сегодня поехал за ним. “Со дна, говорит, достану подлеца!”

II

Эта новость произвела сильное и тяжелое впечатление. Вся команда любила и жалела беглеца – тщедушного матроса, не стерпевшего частых порок и сбежавшего с корвета.

Несколько мгновений стояло молчание.

И наконец Лещиков решительно проговорил:

– Так и поймал!

– То-то и есть! – радостно подтвердил молодой матросик.

– Нет такого закона, чтобы вернуть беглого, ежели он ничего дурного не сделает… Небось, как в прошлом году Трофимов скрылся, его и не ловили… Концырь тогда сказывал, что никак, мол, нельзя!..

Так говорил Лещиков, а в душе трусил за товарища. Просветлели и матросы.

– Вот то-то и есть! Собака из-за самого этого и распалился! – сказал Никишка. – И вчера зверствовал надо мной и сегодня. А старшего офицера призвал и ему обсказал, как этто встрел на улице Трофимова. “Идет, говорит, подлец, и ровно господин какой… Форсисто одетый в вольной одеже, в штиблетах и цигарку курит. Можете, говорит, это понять?” Это Собака старшего офицера спрашивает, а сам со злости ажно побелел. Старший офицер молчит, а Собака шипит, точно глотку перехватило: “И ведь смотрит на меня; изменник присяги и, подлец, еще смеет смотреть… Хучь бы не смел показываться… Ну, говорит, я окликнул: такой, мол, сякой… “Ты присягу нарушил и обязан вернуться, ежели не есть подлец!” А он-то: “Я, говорит, здесь не такой-сякой, а вольный человек и вернуться не согласен. А ты, говорит, проваливай”. И еще шляпу в насмешку приподнял и пошел”… После этого Собака к концырю… да не застал концыря. И сказывал старшему офицеру, что ежели концырь не поймает Трофимова, то дойдет до губернатора и всю полицию грозит поставить, чтобы вернули ему изменника… “Узнает, мол, тогда, как присягу нарушать! Я, говорит, ему шкуру сниму да под суд отдам… Пусть скрозь строй пройдет!”