Конспирация, или Тайная жизнь петербургских памятников-2


Сергей Носов

В торце Большой Московской

Он умеет зябнуть, особенно после дождя, когда крупные капли стекают по его спине. В солнечную погоду он бросает длинную тень, он видит ее, когда она направляется в сторону храма. Он словно поднимет голову сейчас и что-то скажет, а пока он в задумчивости отвернулся от вывесок курса обмена валют и ювелирного магазина – вывески поменяются много раз, а этому «пока» длиться и длиться. Многим он запоминается гранитным, и правда – его как будто вырубили из камня, хотя на самом деле это бронзовый памятник, гранитный лишь постамент.

Он – как человек. Не в том смысле, что слишком похож (действительно похож – на известный портрет кисти Перова), а в том смысле, что максимально активно – насколько на это способны, вообще говоря, памятники – обнаруживает себя в поведении: то события создает, то побуждает к эксцессам, то провоцирует происшествия. Живет, одним словом. И живет среди людей.

Первое из таких событий запечатлел Александр Сокуров в документальном фильме, который так и называется: «Петербургский дневник. Открытие памятника Достоевскому». Жизнь любого памятника начинается, понятное дело, с его открытия, но от того, что произошло 30 мая 1997 года, благодаря Сокурову останется свидетельство не просто факта истории, а особого коллективного переживания. «Сиди спокойно, Федор Михайлович», – произнес Андрей Битов, и эта фраза, наверное, комичная вне контекста, была до странности уместна тогда. Да вот и Битов говорил об «уместности» – уместности памятника по формуле этого времени – «между рынком и храмом». Говорили, что он как будто всегда был здесь. Что это долг города самому петербургскому писателю. Шостакович не мешал церковному хору, губернатор помнил имена создателей монумента: Любовь Михайловна Холина, Петр (ее сын) и Павел (ее внук), оба Игнатьевы… А когда закончились речи и городское начальство село в машины и допустили к монументу неприглашенных, камера сосредоточилась на том, что для Сокурова всегда главное, – на лицах людей – тех, кто просто пришел побыть, посмотреть, постоять. И это да – документ.

«…На лица людей смотреть надо чаще», – прямо прозвучало за кадром.

«Наверное, чтобы любить их больше, – добавляет голос Сокурова. – Ну и наверное, чтобы литература не ушла от нас».

Тут что-то очень личное – про лица и литературу.

Ну а что до любви…

Начиная с 2010 года в первую субботу июля («В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки…»)… в общем, в начале июля отмечается в Петербурге, если кто не знает, День Достоевского. Во многих отношениях это веселый праздник. «Достоевский forever», «Достоевский рулит!», «Родя, ты не прав!» – плакаты, шествие героев романов, перфомансы, акции, флеш-моб. А что? Достоевский был склонен к эксцентрике, чувством юмора обладал – может быть, своеобразным чувством юмора, но тем не менее. Любил шутку и розыгрыш. Но дело даже не в этом. Достоевский не то чтобы «наше всё», а теперь он для нас как бы мы сами (так нам, наверное, чувствуется, когда поднимаем плакат «Родя, ты не прав!»). Трудно представить, чтобы так запанибратски обращались с героями Солженицына. А с персонажами Достоевского мы уже как-то срослись.

И бронзовому Достоевскому в торце Большой Московской это должно быть известно лучше, чем кому-нибудь другому. Перепад людских настроений он испытал на себе. Строгость почестей, оказанных ему в самом начале на открытии, вовсе не отменяла в перспективе возможность карнавальных настроений читателей и почитателей. И вот уже на гранитных тумбах – перед его глазами и на радость публике – в урочный час могут появиться такие объекты, как «живые статуи» персонажей «Преступления и наказания» (если сам он – «бронза под гранит», то они – «живое тело под бронзу»). Один ли, с Анной ли Григорьевной – «живой» Достоевский появляется в этот день у себя на балконе в Кузнечном переулке, чтобы поприветствовать гостей праздника: внизу на воздвигнутых подмостках произойдет главное представление. Правда, взору памятника оно не доступно – может, это и к лучшему.

В обычные дни ему, конечно, спокойнее. Но и в обычные дни он в постоянном контакте с миром людей. Или мир людей с ним в постоянном контакте (если встать на позицию, что мир его «достает»). Перед ним часто копают – здесь проложены какие-то трубы, и, когда их меняют, он вынужден на это смотреть. Пространство вокруг него часто переблагоустраивается. Деревья за спиной то спиливают, то сажают. Два фонарных столба, стилизованных под старину, привлекают к себе расклейщиков несанкционированных объявлений. Чтобы избежать расклейки непосредственно на столбах, к одному из них на уровне фонаря однажды приделали отвлекающий щит, и действительно объявления, что покрупнее, посолиднее (формат А4 и без отрывунчиков), стали появляться закономерно на этом щите («Все виды юридической помощи», «Возвращение водительских прав», «Срочный кредит»), а те, что попроще, помельче и с отрывунчиками («Комната у метро», «Массаж в любое время суток»), все равно находили себе место приклейки непосредственно на столбах, отчего создавалась видимость, что столбы шелушатся. В конце концов щит убрали, и это хотя бы потому уже было правильно, что он Достоевскому загораживал фонарь.

Справедливости ради отметим, что пьедестал памятника расклейщики объявлений, по-видимому, берегут, а ведь мы знаем в городе немало постаментов, подвергающихся суровой обклейке.

Однажды я увидел возле пьедестала не что-нибудь, а мотороллер – это ж надо было завезти его за гранитные тумбы с оградой, чтобы площадку, относящуюся к зоне монумента, использовать как место парковки… С одной стороны, мотороллер смотрелся здесь диковато, но с другой – было в этом что-то и трогательное. Словно доверили памятнику посторожить ценную вещь, и он за ней в самом деле присматривает.

Впрочем, так откровенно памятник редко используют. Обычно его назначают местом встречи. Здесь всегда кто-нибудь кого-нибудь ждет, поглядывая на часы. Я и сам много раз договаривался о встрече «у Достоевского», и мне приходилось быть свидетелем, а иногда и участником всяких сцен.

Почему-то пьяненьких, и особенно сильно пьяненьких, как магнитом, притягивает к памятнику Достоевскому, наипаче в летнее время – то один прикорнет у пьедестала, то другой. Вроде бы в округе есть и более укромные места, где бы можно было прилечь, так ведь нет, почему-то именно здесь, у пьедестала на видном месте появляется время от времени чье-нибудь тело, свернувшееся калачиком. А не выражается ли этим жестом знак интуитивного почтения Достоевскому – за, допустим, замысел романа «Пьяненькие», образ Мармеладова, интерес к теме? И не отдает ли пьяненький таким образом себя под защиту памятнику? Ни разу я не видел, чтобы милиция-полиция нарушала тут чей-либо покой. Словно высшей санкцией оделяет бронзовый Федор Михайлович тех, кто с открытым сердцем к нему.

Но обычно выпивохи, бомжи, а иногда и профессиональные нищие с паперти храма, в котором Достоевский был прихожанином, обустраиваются тут на длинной скамье, поближе к площади – медитируют себе, иные спят. Это место им полюбилось.

Сейчас я расскажу одну историю, которая, на мой взгляд, только и могла произойти здесь – «у Достоевского». Это совершенно невероятный, совершенно фантастический случай. Одна из самых немыслимых и невозможных сцен, происшедших когда-либо на моих глазах.

Представьте себе летний день две тысячи какого-то года: двое встречаются в условленное время и на условленном месте – здесь, «у Достоевского». Двое – это Павел Крусанов и я: вообще-то мы ждем третьего, уже не помню кого, да это и не важно, он все равно опоздает. Писатель Крусанов пришел раньше меня, и я увидел его издалека, еще не перейдя площадь. А подходя к памятнику, отметил боковым взглядом тот самый клуб здешних сидельцев, разместившийся на каменной скамье, – совершенно обычный для данного места. Необычным был только один из них (из-за него эта компания и обратила на себя внимание) – он резко выделялся каким-то уж совершенно запредельным видом, просто не заметить такого и пройти мимо невозможно было, ну я и царапнул по нему взглядом.

Подхожу к постаменту, жму руку Крусанову, он достает из сумки две бутылки пива, одну мне дает, открываем, делаем по глотку. Сейчас бы мы не стали вот так пить пиво, и не потому, что на улице теперь запрещено, а потому, что оба и как-то синхронно давно уже разлюбили этот напиток. А тогда это было, в общем-то, в порядке вещей, особенно если ждешь и стоишь на месте. Вот мы стоим у гранитной тумбы, ждем опаздывающего товарища, говорим о чем-то – да о литературе, наверное, – и тут я замечаю, что тот субъект жуткого вида отделяется от скамейки и направляется к нам. Понятно, что сейчас последует просьба о вспомоществовании, и я внутренне готовлюсь к этому. Вид у него… как бы это сказать… появись такой на экране, никто бы не поверил в реальность образа. Это когда хочется отвернуться: «О, Господи!» (Ну вот, снова вспомнил Сокурова – про лица людей, на которые надо смотреть, чтобы их полюбить…) Лицо неравномерно опухшее, глаз заплыл так, что века не видно, но тут лучше остановиться в описательной части… И по одежде видно, что где-то лежал, где лежать не принято. Поддат, но в движениях верен, и подходит он к нам достаточно целеустремленно – с видом человека, понимающего, какой вызывает эффект. Подходит и, подобострастно извинившись, осипшим голосом страдающего алконавта просит добавить на пиво – войти в положение.

Я и пошевельнуться не успел, а Крусанов – раз и отдает ему свою бутылку, практически полную. Субъект немного ошалевает от такого дара и что-то начинает бормотать благодарственное. А Крусанов запускает руку в карман, достает, сколько достается, и, не глядя, отдает ему. Субъект еще те деньги не спрятал, а Крусанов уже из другого кармана снова достает и ему протягивает и еще. Я и сам несколько изумлен отзывчивостью Павла Васильевича, я и сам – не столько из сострадания, сколько по-конформистски – ужасное слово: подаю… а этот просто ошеломлен. «Мужики, да вы кто?.. Художники?» Меня часто принимают за художника, обычно «типа того» отвечаю. А ему, по-видимому, хочется отблагодарить нас фигурой общительности, и он о себе начинает говорить – гонит пургу, а иначе что это? «Вы не поверите, а я тоже писатель». («Тоже» – это кивок в сторону Достоевского.) «Вы не поверите, у меня столько книг написано!.. Меня вся страна читала!.. Вы не поверите, у меня миллионные тиражи были!..» Кру санов, к моему удивлению, произносит что-то вроде «да нет, почему же… мы верим… мы знаем…» – только тот не слышит Павла Васильевича, а гонит и гонит свое про тиражи да гонорары, но уж очень неразборчиво как-то. Наконец выдыхает: «Ну, пойду!» – и уходит за угол – там, двенадцать ступенек вниз, винный магазин в подвале.

«Что это значит?» – спрашиваю. «Он меня не узнал», – произносит в пустоту Павел Васильевич. «Кто это? – спрашиваю, слегка обалдев. – Вы что, знакомы?» Крусанов называет фамилию, ровным счетом мне ничего не говорящую, – простую такую фамилию, которую я, впрочем, скоро забуду (восстановить сейчас не сложно, только зачем?). «Так он что, в самом деле писатель?» И слышу: «Ну да».

Оказывается, дело вот в чем. В начале девяностых Крусанов работал редактором в одном очень крупном издательстве. Был пик книжного бума. Издательство делало ставку на жанровую литературу, спрос на нее был очень велик – фэнтези, детектив… А тут подвернулась рукопись, которая идеально проходила по жанру «бандитский роман», – прислали ее из мест заключения, и отличалась она от ей подобных незаурядным знанием предмета и живостью языка. «Мне даже править почти ничего не пришлось». Ухнули большим тиражом, и сразу книга была раскуплена. Скоро и сам дебютант вышел на свободу. Крусанов перешел потом в новое издательство, а это занялось новичком вплотную, зарядило его на «бандитские» романы, которые он и стал печь один за другим, благо ему еще подрядили помощников. Гонорары были огромные. Да и время в известной мере было «бандитское». Конечно, это не та литература, которую замечает критика, но успех есть успех.

Мы используем куки-файлы, чтобы вы могли быстрее и удобнее пользоваться сайтом. Подробнее