XLI. Убийство
С вечера я послал Людмиле Павловне записку о том, что утром уезжаю. В доказательство бесповоротности моего решения, я одновременно с этой запиской послал ее мужу рапорт о выезде; рапорт этот был помечен тем же числом. Таким образом, я считался выбывшим из города накануне того дня, когда рассчитывал уехать в действительности. Сначала я думал уехать, не повидавшись с Людмилой Павловной, но желание еще раз взглянуть на нее перед вечной, по всей вероятности, разлукой взяло верх над благоразумием, и я на другой уже день, зная, что Егор Сергеевич на занятиях в роте, послал Людмиле Павловне вторую записку требуя, чтобы она пришла в рощу на последнее свидание, угрожая в противном случае остаться и не уехать, несмотря на поданный накануне рапорт. Зная мою отчаянность и легко допуская возможность выполнения мною моей угрозы, Людмила Павловна, считавшая себя уже свободной, не на шутку испугалась и поспешила на мой призыв… Тяжело мне было расставаться с ней, так тяжело, что не умею и сказать… В эту минуту я искренно и глубоко страдал. Даже Людмиле Павловне стало под конец жалко меня, и она, стараясь меня утешить, первый, может быть, раз от всего сердца ласкала меня… Впрочем, кто знает, может быть, и она любила меня? Да и наверно любила; не настолько, конечно, чтобы бросить мужа, порвать связи с обществом и пойти за мной без оглядки и без рассуждения, но, тем не менее, достаточно сильно… Однако всему бывает конец; пришел конец и нашему свиданью… Обняв и поцеловав меня в последний раз, Людмила Павловна встала с поваленного ветром дерева, служившего нам скамьей, и быстрым шагом пошла домой.
– Позвольте мне проводить вас до вашего сада, – взмолился я, – только до сада! Клянусь честью матери, я не переступлю порога калитки, а прямо пройду домой, сяду в повозку, которая, наверно, меня уже ждет, и уеду!
Людмила Павловна мне ничего не ответила, и я, приняв ее молчание за согласие, пошел с ней рядом. По моему расчету Егор Сергеевич был еще в роте, откуда он приходил, не раньше как солдаты, окончив занятия, сядут обедать, т. е. в час дня или около того, несколькими минутами раньше, несколькими минутами позже. Поэтому я немало был поражен, когда, подойдя с Людмилой Павловной к калитке сада, мы неожиданно столкнулись с Егором Сергеевичем. Всегда спокойный и сдержанный, на этот раз он был страшно взволнован; лицо его было бледно, и по нем бегали судороги, брови мрачно насуплены, а сжатые в кулаки руки дрожали, как при лихорадке… Увидя меня и Людмилу Павловну, он вздрогнул всем телом и, стремительно отпрянув назад, воззрился на нас пытливым, недобрым взглядом… Я видел, как Людмила Павловна вдруг сильно побледнела, и все лицо ее приняло выражение одного сплошного ужаса. Низко наклонив голову, трепеща всем телом, проскользнула она мимо мужа, не решаясь поднять на него своих глаз, и поспешила скрыться в дом. Проводив жену долгим взглядом, в котором одновременно отразились волновавшие его разнородные чувства: любовь, ненависть, жалость, бешенство, отчаяние и безысходная тоска, – Некраснев поднял голову и пристально взглянул мне прямо в глаза, как бы ища в них подтверждения своих сомнений и догадок. Только тут я заметил в его руке скомканный лист почтовой бумаги, – очевидно, чей-нибудь анонимный донос, столь излюбленный в провинции способ открывания глаз недогадливым мужьям… С минуту мы пристально, не сморгнув, глядели один другому в очи, и, должно быть, в моих глазах он прочел роковую для него истину, потому что он вдруг весь как-то перекривился, из груди его вырвался не то стон, не то глухое рычание… Еще один миг, и он держал меня одной рукой за горло, а другой со всего размаха наносил мне удары по лицу… В первое мгновение я растерялся от такой неожиданности, но уже со вторым – моя рука инстинктивно схватилась за рукоятку кинжала… Одно, неуловимое, как молния, движение – и холодная, острая, блестящая сталь глубоко впилась в тело оскорбителя… Одним бешеным ударом я вскрыл ему весь живот до самой груди… Егор Сергеевич глухо застонал и, как подкошенный, обливаясь кровью, упал к моим ногам… В это мгновение я услыхал отчаянный, душу раздирающий крик и увидел Людмилу Павловну, растрепанную, страшную, с безумным выражением лица, с широко раскрытыми, застывшими в смертельном ужасе глазами; она неслась к нам по дорожке сада… Руки ее были простерты, а изо рта вылетал хриплый, нечеловеческий крик, похожий скорее на вой; в паническом страхе я поспешно выпустил из рук кинжал и без оглядки кинулся бежать… Удивляюсь, как меня не поймали… Охваченный ужасом, я бежал, не отдавая себе отчета, бежал, куда глаза глядят, нисколько не заботясь и не думая о скрытии своих следов… Не понимаю до сих пор, откуда у меня только силы взялись, каким образом я мог бежать целый день, не останавливаясь, и только когда ночь опустила свой покров на землю, я, наконец, опомнился. Осмотревшись кругом, я увидел себя в совершенно незнакомом для меня месте, среди каких-то угрюмых скал; предо мной вилась узкая каменистая тропинка, и я, недолго думая, торопливо зашагал по ней, обуреваемый одним желанием поскорее и как можно дальше уйти от того места, где я оставил на дорожке сада плавающего в крови моего начальника и друга, а подле него еще недавно столь любимую, а теперь страшную мне женщину… Не страх кары за совершенное преступление, а ужас перед этими двумя загубленными мною людьми побуждал меня бежать вперед, и я бежал, то тихо, то шибко, по временам останавливаясь, переводя дух, но не смея ни на минуту присесть… По мере того как я подвигался вперед и под влиянием ночной тишины и прохлады, мысли мои начали мало-помалу проясняться и, наконец, прояснились настолько, что я мог начать разумно обсуждать мое положение. Раз я решил скрыться, мне не оставалось иного пути, как бежать в Персию или Турцию, смотря по тому, к какой из границ я находился ближе в эту минуту. Но, чтобы узнать это, необходимо было зайти в какое-либо селение и расспросить жителей относительно дороги. Решив поступить таким образом, я первым долгом озаботился изменить несколько свой костюм. Я уже говорил вам, что наш полк носил туземную одежду: короткие черкески верблюжьего сукна, черные бешметы и круглые шапочки-тушинки, на ногах чувяки и ноговицы, – в общем, это был костюм грузинского или скорее армянского поселянина. Так как я в этот день собирался уезжать, то на мне была надета не собственная щегольская черкеска, какие мы носили вообще, из тонкого дорогого сукна, а обыкновенная казенная из грубой верблюжьей материи; в моем настоящем положении это было как нельзя более кстати. Надо было только отпороть ворот бешмета с нашитыми на нем унтер-офицерскими галунами, сбросить серебряный пояс с серебряными ножнами кинжала да на всякий случай понаделать побольше прорех и дыр на самой черкеске, чтобы достигнуть полнейшего сходства с поселянином. Я так и сделал: забросил пояс, ножны и газыри в первую попавшуюся на пути расселину в скалах, острым камнем пропорол спину, бока и подмышники в своей черкеске, оборвал подол и затем, к довершению всего, хорошенько извозил ее по песку и, не теряя времени, двинулся дальше. На рассвете я встретил трех татар с навьюченными чем-то ишаками. Родившись и проведя первые годы детства на Закавказье, я довольно хорошо говорил по-татарски, а потому для меня не составило труда расспросить встреченных мною погонщиков, куда ведет тропа, по которой я шел. Оказалось, я, не отдавая себе отчета, вполне случайно попал на дорогу, направлявшуюся в Персию. Можно было подумать, будто бы судьбе самой было угодно, чтобы я спасся, ибо лучшего выбора пути для своего спасения я не мог бы придумать. Если бы я пошел к Турции, граница которой была, правда, гораздо ближе от города, где я жил, но зато несравненно многолюднее, – меня бы наверно схватили, ибо погоня, по всей вероятности, направлена была туда, так как естественнее было ждать от меня бегства по знакомой мне местности в ближайшую Турцию, чем отстоящую от места преступления в нескольких переходах далекую персидскую границу, дороги к которой я не знал и не мог знать.
Три дня и три ночи шел я, почти не останавливаясь, выбирая глухие тропинки, ориентируясь днем по солнцу, а ночью – по звездам, и только в крайности заходил в попадавшиеся на пути глухие деревушки купить что-нибудь поесть да расспросить про дорогу. Деньги у меня были те самые, на которые я собирался ехать домой в отпуск, с чем-то более двадцати рублей. Хотя такая сумма могла считаться вполне ничтожной, но в моем тогдашнем положении это был целый капитал, во многом посодействовавший успеху моего бегства.
Только на четвертый день достиг я, наконец, персидской границы. Я был страшно измучен, йоги мои были изранены; от скудной пищи и непомерного напряжения всех физических сил я отощал до последней степени… Силы покидали меня. Еще немного, и я, пожалуй, упал бы от изнеможения, голода и жажды. Упал бы, почти достигнув цели своих стремлений… Но судьба и на этот раз неожиданно пришла мне на помощь: в глухом, безлюдном ущелье я наткнулся на какого-то подозрительного армянина, оказавшегося впоследствии русским шпионом и спешившего через Персию в Турцию. Мне удалось уговорить армянина взять меня с собой в Персию. Только тогда, когда, сидя за его спиной на урупе крепкого и сильного катера, я въехал в бурливый, бешено несущийся в стремительном течении Араке, – я понял, насколько счастлива для меня была встреча моя с армянином. Без него, предоставленный самому себе, я ни под каким видом не в состоянии был бы переправиться на ту сторону. Бродов я не знал, а переплыть такую быструю и свирепую реку, особенно в том состоянии полного упадка сил, в каком я тогда находился, нечего было и думать. Всякая попытка в этом направлении неминуемо окончилась бы моей гибелью.