ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Нина Берджесс

Мимо проехал 42-й автобус и даже не остановился – настолько, видно, спешил домой, пока не превратился обратно в тыкву. Правда, времени было еще только шесть часов. Комендантский час начинается с семи, но здесь престижный район, и вокруг нет полиции, чтобы блюсти его со всей строгостью. Не представляю, чтобы они остановили «Мерседес»: пассажиром или водителем в нем может оказаться член кабинета министров. Последним из транспорта, идущего в даунтаун, оказался мини-вэн с логотипом отеля («Айри Айтс» – синими, красными и золотистыми буквами). Курсировали и автобусы покрупнее, зеленые «йосы» правительства, а еще мелкие маршрутные «жучки», в которые влезаешь согнувшись и всю дорогу стоишь враскоряку. Эти держали путь в основном на Булл-Бэй, Бафф-Бэй или еще какой-нибудь «бэй» – курортные зоны, символ страны. «Айри Айтс» проехал мимо в шесть вечера. Последняя басовая нота донеслась до меня без четверти одиннадцать. Сейчас была четверть двенадцатого.

Автобусы продолжали проезжать, а я – в них не садиться. Сделали остановку и две машины – оба промышляющие нелегальным извозом частники, и в обеих спереди двое, а сзади четверо, в их числе мужик с баксовой купюрой меж пальцами, крикнувший: «Детка, хошь, подброшу в Испанский квартал?» Мне сначала подумалось, что это одна и та же машина. Оба раза я отходила на несколько шагов и смотрела мимо на дорогу – по времени ровно столько, чтобы машина отъехала, – после чего возвращалась обратно.

Вот оно, свершилось: я тронулась умом. Яркий признак двинутости – ждать за воротами в надежде, что какой-то мужчина вспомнит про то, что у него был с тобой секс и что ты запомнилась ему больше всех женщин, с которыми он занимался сексом (может, даже в эту самую минуту). И что если он запомнил этот секс, то может, задействует свои рычаги, чтобы вывезти мою семью из этой страны, да еще и желательно оплатит этот вывоз. Хотя все это представлялось куда более осмысленным в семь утра, после того как я увидела своего отца, который бодрился, будто он моложе, чем есть на самом деле, во избежание чувства, что старей его нет на свете. Может, мою мать тоже не насиловали, а просто побили или воткнули ей между ног какой-нибудь предмет, заставив отца на это смотреть. Сказали ей: «Нет, калоша, для траханья ты слишком стара, скоро тебе к святым угодникам – может, кто-нибудь из них на тебя позарится». А может, все это от того, что скоро полночь, а я торчу дура дурой на своих дебильных высоких каблуках, и мои ноги доканывают меня, потому что я весь день приканчивала их. И все, что я могу, это слушать и слышать, как ум у меня становится набекрень. Этот гад хоть бы раз вышел – вообще ни разу. А может, я ошибаюсь? Может, я ему запомнилась так неизгладимо, что он, увидев меня из окна, дал указание эту девицу не впускать. Была ли я подстилкой неважнецкой или, наоборот, слишком хорошей, но что-то во мне внушило ему: «Парень, оставайся-ка лучше внутри и не связывайся с этой, как ее, Ниной Берджесс». Может, он даже запомнил меня по имени. А может, нет. Каблуки мои и ступни припорошены пылью.

К третьему часу ночи боль от ступней перешла в голени, затем в колени – ощущение отрадное хотя бы тем, что боль разделяется по частям. На какое-то время теряешь всякое ощущение боли, пока до тебя не доходит – примерно через час, – что это ощущение никуда не девается. Оно просто распространилось, и теперь саднит все твое тело. Может, я и не безумная, а просто оторва. Наверное, это поняли две женщины, прошедшие мимо с час назад. Я их увидела еще бог знает за сколько – может, за милю – вверх по дороге, когда они были еще лишь светлыми движущимися пятнышками; а вот они уже шли в каких-то двадцати футах от меня, две темнокожих женщины в белых церковных платьях и головных уборах.

– Истинно тебе говорю, Мэвис: нет такого оружия, которое преуспело бы против Господа нашего Иисуса Христа, – говорила та из них, что слева.

Завидев меня, обе они одновременно притихли. Они еще даже не дождались, пока пройдут мимо, когда одна из них стала что-то нашептывать другой. Было десять вечера. И я знала, о чем они шепчутся.

– Я за двадцатку трахаюсь с вашими мужиками, – говорю я. Они ускоряют шаг, спеша настолько, что левая запинается и чуть не падает.

После этого мимо меня никто не проходил. Хоуп-роуд не сказать, чтобы погрузилась в сон. Позади меня апартменты, впереди его дом – везде горят огни. Люди не засыпают, они просто отсекают себя от дороги. Как будто весь город поворачивается к тебе спиной, вроде тех церковниц. Я представляю, что я шлюха, прыгающая в последний «вольвеныш» или «мерс», который едет вверх по Хоуп-роуд, скажем, в Айриштаун. Бизнесмен или дипломат, что живет в Нью-Кингстоне, сможет меня отделать, потому что это сойдет ему с рук. Если вот так стоять под оранжевым светом фонарей и задрать себе юбку так, чтобы засветилась мохнатка, то кто-нибудь наверняка остановится. Мне хочется есть, а еще по-маленькому. Свет наверху в его комнате только что погас. Тем вечером, когда меня привела туда Кимми и ушла, спать с ним я не планировала. Я хотела видеть его обнаженным, но не так. Я слышала, что по утрам он поднимается в пять, едет в Булл-Бэй и купается в водопаде. В этом было что-то святое и вместе с тем сексуальное. Я представляла, как он выходит из-под струй водопада обнаженный, поскольку час еще ранний. Представляла, что эти струи – самая печальная вещь на свете, потому что рано или поздно им суждено соскользнуть с его тела. А когда увидела, как он, обнаженный, стоит на балконе и ест фрукт, то подумала, что печалится и луна, зная, что он скоро уйдет с балкона в дом. Мысль лишь распаляет воображение. Я не думала. Мысль удержала бы меня от того, чтобы выйти к нему на балкон. Не дала бы раздеться: вдруг бы он, обнаженный, завидев меня, одетую, смутился. Как будто б у него во всем теле была хоть клеточка застенчивости. Он сказал «я тебя помню», что, возможно, было правдой. Женщинам, похоже, льстит, когда их помнят. Или, может, он просто знает, как заставить женщину почувствовать, что по ней будто бы скучали.

После того как музыка прекратилась, кое-кто отправился из дома на выход. Впервые за все время открылись ворота. Выехала пара машин, один джип, но не его пикап. Получается, он по-прежнему находился внутри, а с ним и половина его ансамбля. Хотелось сейчас скинуть туфли, рвануть со всех ног так, чтобы секьюрити не успели меня поймать, пока я не окажусь внутри. Затем меня, конечно, схватят, но увидят, что я «шоколадка», и выпустят, а я выкрикну его имя, и он сойдет вниз. Но я так и осталась по эту сторону дороги, под светом фонарей у остановки. Только что погас свет в комнате справа. Мой отец все продолжает твердить, что никто не прогонит его из его страны. А за несколько месяцев до нападения он, помнится, усадил меня на кухне и зачитал мне статью из «Глинера». Я тогда зашла попроведать родителей и не думала задерживаться надолго, но отец меня не отпустил. Дать прочесть мне статью самостоятельно он не дал, а хотел, чтобы она исходила как бы от него. Статья называлась «Если он потерпит крах». Он, то есть премьер-министр. «Папа, она же еще январская, – сказала я отцу. – И ты все это время за это старье цепляешься?» Мать тогда сказала, что он перечитывает ее каждую неделю. Получается, до этого дня уже сорок семь раз. Гаснет свет в нижней комнате слева. Вовсю идет комендантский час, и мне здесь находиться не положено. Если рядом остановится полицейская машина, сказать будет нечего. Никаких объяснений, зачем я здесь стою.

Когда он читал мне ту статью, дома была Кимми. Для нее она звучала уже повторно, и сестра не собиралась сидеть и выслушивать всю эту фигню о заговорах ЦРУ. Во всяком случае, если чтение не будет сопровождаться ее цыканьем, зевками и досадливыми стонами, как будто она шестилетка, которой приходится пережидать с предками церковную службу. «Все это чисто тупо пропаганда ЛПЯ, – сказала она, не успел отец дочитать. – Пропаганда правых и полный отстой. Как мог такое написать председатель ЛПЯ – он что, журналист? Это все обыкновенный политпроп и пустой треп. Кто в это поверит – всеобщее бесплатное образование, включая высшее! Равные права для женщин! А вот это вы видали? А насчет всех этих бокситных компаний, которые по крайней мере положат нам зарплату, прежде чем иметь нас по полной программе?» Мать сверкнула на нее своим характерным взглядом: «Я разве так вас воспитывала?»

Лично же я втайне была счастлива, что Кимми не заявилась сюда с Расом Трентом, басистом из «Африкэн хербсмен», больше известным как сын министра туризма. Мать называла его «ухажер», а их с Кимми – «пара, петух да гагара», хотя сам он в глаза именовал Кимми «Принцессой Вавилонской своей расы». Несмотря на то что ухажер был министерским сыном, ему исполнилось тридцать, прежде чем ему наконец дозволили посещать все комнаты в четырех домах его папаши. Но Кимми нуждалась в своем ухажере, который мог в ее глазах крушить идолища, воздвигнутые отцом, а она, в свою очередь, – водружать ухажера на божницу как своего нового папика (как я однажды сказала, «Че Гевара мертв»). Мама, которая никогда не встает в споре ни на чью сторону и уж тем более не озвучивает этого вслух, сказала, что подумывает, а не обзавестись ли нам национальной гвардией? Это ведь сказал сам премьер-министр: учитывая взметнувшийся уровень преступности, бремя обеспечения безопасности народу придется взвалить на свои плечи. Мы трое – отец, сестра и я – никогда ни в чем меж собой не сходимся, но тут мы дружно уставились на мать, как на сумасшедшую (собственно, это и были ее слова: «Что вы все воззрились на меня как на умалишенную?»). Отец вознегодовал, что ни за что не отдаст свою страну под надзор тонтон-макутов.

Он спросил, что думаю я. Кимми глянула на меня так, будто вся наша дружба теперь зависит от того, что сорвется с моих губ. Когда же я сказала, что не думаю ничего, они оба разочаровались. Я предпочитаю помнить, а не думать. Если я думаю, то рано или поздно начинаю задавать себе вопросы вроде тех, зачем я с ним переспала и почему убежала, когда это закончилось, или почему я сейчас здесь и почему простояла тут весь день. И какой вывод можно сделать из того, что я могу весь день проводить за ничегонеделанием. Не значит ли это, что я одна из так называемых «никчемных», то есть тех девушек, которые не служат никакой гребаной цели?

Суть стояния здесь весь день, самая пугающая ее часть, в том, насколько это легко. Мама у меня напевает: «Надо жить одним днем, о мой милый Иисус», и даже папа на это усмехается: «Жить одним днем… Вот это, я понимаю, жизненная стратегия!» И все-таки самый необременительный способ укрываться от жизни – это воспринимать жизнь именно так, одним днем. Именно так я открыла, что можно вообще ничего особо и не делать. Если, скажем, разбивать день на четверти, а четверти на часы, на получасы, затем минуты, то можно любой отрезок времени размельчать до размеров одного жевка. Это все равно что справляться с утратой. Если ты смог продержаться одну минуту, то, значит, можешь проглотить и еще две, а затем пять, и еще пять, и так далее. Если я не хочу думать о своей жизни, то мне не нужно думать о жизни вообще – и просто пробыть так с минуту, затем две, затем пять, затем еще пять, и вот не успеешь опомниться, как прошел уже месяц, а ты того и не замечаешь, потому что считаешь только минуты. Я стою напротив его дома, считая минуты и даже не сознавая, что мимо меня проплыл целехонький день. Вот так взял и удрал. Только что снова зажегся свет в крайней левой комнате сверху.

То, что мне следовало сказать – и я хотела это сделать, – это что меня волнует не преступность. В смысле, она волнует меня тоже, так же как и всех. Так же как инфляция: я ее не ощущаю физически, но знаю, что она задевает меня. Так и с преступностью: это не сама она заставляет меня хотеть уехать, а возможность того, что она может задеть меня в любой момент, с минуты на минуту, даже в следующую секунду. Может, она меня вообще не затронет, но я все равно буду думать, что она накинется на меня в любую секунду, и так все следующие десять лет. Пусть этого никогда и не произойдет, но я-то все равно буду ее ждать, а ожидание это так же непереносимо, потому что на Ямайке тебе не остается ничего, кроме ожидания чего-то, что с тобой произойдет. Это же можно отнести и ко всему хорошему – в той части, что оно никогда не настает. Тебе его остается только ждать.

Ожидание. Этот гад даже не вышел на свою веранду. Ну а если и вышел бы, прямо сейчас, то что? Не знаю даже, смогла бы я двинуться. А тем более перебежать через улицу и крикнуть ему от ворот. Мои грязные ноги подсказывают, что я жду уже так долго, что теперь только и остается, что ждать. Единственный раз, когда я не ждала, это когда увидела его на заднем балконе. После этого я тоже не ждала. Думала сказать об этом Кимми. Она бы от меня этого не ожидала. Вот почему мне хотелось сказать ей, что мне удалось приблизиться к Че Геваре так, как вряд ли когда-либо удавалось ей, Принцессе Вавилонской.

Через дорогу, хотя и в полусотне футов от ворот, подъезжает и притормаживает машина. Белый спортивный автомобиль (я даже не заметила, как он подъехал). С моей стороны от какой-то стены отошел человек (я его тоже не замечала) и подошел к машине. Я прижала к себе сумочку, хотя он уже сел в машину. Не знаю, как долго он там находился, стоя у стены в темноте всего в нескольких футах от меня, и наблюдал. Я его не замечала и даже не слышала; он мог там находиться несколько часов и все это время смотреть, в том числе и за мной. Белый автомобиль повернул на дорожку к дому Певца и остановился у ворот. Я досконально уверена, что это «Датсун». Вышел наружу водитель – нельзя сказать, белый или темнокожий – в белом свитере. Он подошел к створке ворот – видимо, затем, чтобы поговорить с секьюрити. Когда он повернулся, чтобы идти обратно к машине, глаза его стеклянно блеснули. Очки. Я смотрю, как отъезжает машина.

Нет, все-таки нужно валить – не с Ямайки даже, а с этого места, причем немедленно. Дом на меня не смотрит, но смотрят тени, вверх и вниз по дороге, подвижные, как люди. Может быть, это мужчины. Их облик меняется, когда часы бьют одиннадцать, а где-то поблизости находится беззащитная женщина. Часть меня думает, что это все чушь и что я сама выискиваю источник для боязни. Учительница в старших классах в свое время предупреждала нас не рядиться в шлюх и все время страшиться изнасилования. А мы, помнится, левой рукой грифелем накорябали ей однажды записку и сунули в ящик стола. Записка провалялась там несколько месяцев, пока учительница случайно на нее не наткнулась. «Как будто слепой тоже бросится кидать свою палчонку…» – прочла она и осеклась, поняв, что читает вслух.

Бежать – понятие относительное. На высоких каблуках можно просто семенить, едва сгибая колени. Не знаю, как долго уже семеню я, но только слышу, как цокают мои туфли, а в голове клубятся смешливые мысли о том, какая я, наверное, дура и веду себя сейчас точь-в-точь как Крошка Вилли Винки из детских стишков:

Крошка Вилли Винки
Ходит и глядит:
Кто не снял ботинки,
Кто ещё не спит?
Стукнет вдруг в окошко
Или дунет в щель, —
Вилли Винки крошка
Лечь велит в постель.
Где ты, Вилли Винки?
Влезь-ка к нам в окно…

Бли-ин! Надо же. Сломала, чтоб его, каблук. А ведь туфли не дешевка, куплены в приличном магазине. Ж-ж-ж…

– Эт-то хто в такой час на нас бежит? Шоколадненькая даппи?

– Точно, да какая… Я б такой шоколадкой сам полакомился.

– Откуда вы к нам, деушка, вы там случайно преступления не совершили?

– Может, она с собой стволяку притырила?

Полиция. Гребаные фараоны со своими гребаными фараоновскими голосами. Я, оказывается, добежала аж до пересечения с Ватерлоо-роуд. Слева, как дом с привидениями, маячит Девон-хаус. Светофор только что сменился на зеленый, но дорогу перегородили три полицейских машины. На машины лениво облокотились шестеро полисменов – у одних штаны с красным кантом, у других с синим.

– Уау, леди. А вы в курсе, что сейчас комендантский час?

– Я… Мне… Работала допоздна, офицер, счет времени потеряла.

– Вы не только времени счет потеряли. А у вас там чего – одна нога длинней другой или каблучок отлетел?

– Что? Ах, чтоб его… Извините, офицер.

– Ха-ха-ха!

Все ржут. Фараоны, своими погаными фараоновскими голосами.

– А вы там видели хоть один автобус иль такси? Как вы домой-то попасть собирались?

– Я… я…

– Или вы пешком хотели дойти?

– Н-не знаю.

– Мисс, садитесь-ка в машину.

– Да я дойду.

Хочется сказать, чтобы они хоть речевые обороты подучили, но еще сочтут, что им грубят.

– Тах хде ваш дом, в соседнем квартале?

– В Хэйвендейле.

– Ха-ха-ха!

Фараоны, и смех у них фараоновский.

– Так туда до утра ничего не ходит. Вы пешком, что ль, хотели дойти?

– Ну а как еще.

– На одном каблуке?

– А что?

– В комендантский-то час? Вы чё, не знаете, какое в этот час дерьмо на улицу повылазило? Порядочным словом не назовешь. Или назвать?

– Да я просто…

– Короче. Ты просто идиотка или чё? Надо было на работе заночевать, пока автобусы ходить начнут. Садись в машину.

– Да мне надо…

– Марш, говорю, в машину, драть тебя некому. Оформляем правонарушение. Ты или домой попадаешь, или в каталажку.

Я сажусь в машину. Вперед усаживаются двое полисменов, а еще две машины с четырьмя фараонами остаются. На светофоре поворот направо ведет в Хэйвендейл.

Они поворачивают налево.

– Так короче, – говорят фараоны в один голос.

Пер. И. Токмаковой.