ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

3

Да, этот разговор не добавил оптимизма в существование нашей семьи. Наоборот, будто оборвалась веревка, что связывала, страховала нас, делала одним целым. И хотя твердо решено не было, ехать мне или нет, но так или иначе все дела, заботы теперь несли на себе печать скорого моего отъезда. Перебирая белье в шкафу, мама вздыхала: «Ни одной майки у Романа нет новой, да и рубахи… А обувь-то! Туфли совсем расползлись – не то что в Ленинград, а по деревне стыдно пройти…» Я отвечал, что с одеждой у меня порядок, но из первой же поездки в город после нашего разговора родители привезли мне новые кроссовки, две рубашки, футболку, трусы, несколько пар носков. Я хотел рассердиться, а вместо этого поблагодарил и намекнул, что надо бы тогда и новые джинсы…

Деньги, лежащие в заветной шкатулке, стали восприниматься родителями как сумма, предназначенная для Питера. Я было попытался объяснить, что Володька обещал выслать мне на дорогу, обещал обеспечить на первое время; отца эти мои слова оскорбили: «Не надо совсем уж голодранцем казаться! У тебя есть деньги, ты их заработал. Возьмет он на работу, будет платить – хорошо. А до этого времени нужно иметь на что себя прокормить. И на билет у тебя есть. Мы не какие-то нищие, просто, конечно, не миллионеры».

С каждым днем, словно бы вместе с уходящим, вянущим летом, я острей и острей чувствовал тоску по новому, по новой жизни; чаще и сами собой вставали перед глазами питерские проспекты, мосты, метро; затхловатый ветерок с близкого пруда казался запахом воды в Фонтанке… Деревня, привычная, с которой вроде сроднился за эти пять лет, становилась все убоже, враждебнее, темнее, наша избенка – неуютнее и теснее, и я уже удивлялся, как сумел прожить здесь так долго. Наверное, шок от переезда вызвал что-то вроде ступора, омертвения, а теперь я очнулся… Неудобная баня, сортир во дворе, скотина, однообразная работа на огороде – они мучили, надоели, вызывали почти ненависть и отвращение. Внешне ничего не изменилось, но я был убежден: еще месяц такой жизни – и я не выдержу. Я, без всяких пока видимых причин, снова превратился в городского человека, которому чужды, непонятны сельские заботы, который брезгливо поглядывает на этих людей и сторонится их, грубых, неумытых, туповатых…

И вот в субботу двадцать третьего августа я решился объявить родителям, что завтра хочу съездить в город, позвонить Володьке, узнать насчет билетов.

Они отреагировали спокойно, даже слишком спокойно. Отсчитали из шкатулки полтора миллиона.

– Зачем так много?! – Я сунул руки за спину – не возьму, дескать, столько.

Мама удивилась:

– Ну а как? На билет, на джинсы! Подстричься. Сумку бы надо новую, это тоже тысяч сто пятьдесят… Может, и бритву, у вас ведь с отцом одна на двоих…

Согласно кивая, я принял толстую пачечку. А на другое утро в половине девятого был у сельмага на остановке, щелкал мягкие, сладковатые семечки, выковыривая их из подсолнухового блина.

Давно я не ездил в город – меня туда и не тянуло. Хоть и маленький он, напоминающий скорее поселок, но по сравнению с нашим Захолмово в полсотни дворов совсем другой мир. Силы вытягивает своей суетой, светофорами, расстояниями почище любой деревенской работы. И возвращался я оттуда всегда с раскалывающейся головой, опустошенный, разбитый, хотя и считал этот день, день в городе, выходным.

Сегодня получилось иначе. Я сразу почувствовал и в себе и в городе нечто новое, что тут же объединило нас, почти сдружило. Выйдя из автобуса возле универмага, попав в энергичный городской ритм, я смутился подсолнуха у себя в руке и бросил его в урну. Купил пачку «Союз – Аполлон» вместо «Примы», которую курил все последние годы, и, вставив меж губ фильтровую сигарету, пошагал к главпочтамту, где находился и междугородный телефон.

Достал из бумажника Володькину визитку (далеко уже не свежую, оттого что частенько мусолил ее, читал надписи, номера телефонов), набрал «8», код Питера и еще – семь цифр его домашнего телефона.

Долго, казалось, очень уж долго ждал, вслушиваясь в какие-то далекие шорохи, всписки и трески, и наконец в ухо влился первый длинный гудок. Второй, третий, а потом Володькин, но какой-то ненастоящий, неживой голос сказал: «К сожалению, меня в данный момент нет дома. Свое сообщение вы можете оставить после сигнала». Мгновение тишины и вот перезвон механических колокольчиков. Я почувствовал, как вспотело ухо, увлажнило равнодушную трубку; язык не шевелился, я смог лишь невнятно промычать, невнятно и озадаченно. «Спасибо!» – ответил тот же ненастоящий голос Володьки и вслед за ним торопливо запикало.

Я вышел из душной кабинки, повторяя одно и то же: «Вот и всё… вот и всё…» Почему-то позвонить в офис или на сотовый я не додумался. Маленькая, случайная неудача – не застал, видите ли, Володьку дома – показалась мне глухой, несокрушимой стеной. Новая, такая вроде бы близкая жизнь, поезд, Питер, череда интересных открытий вдруг растворились, за ними же открылось: пустой, унылейший огород в октябре, ледяные, до костей пронимающие порывы ветра, почерневший, погрубевший целлофан, который нужно аккуратно снять с теплиц, свернуть в рулончик и спустить в подпол, чтоб на будущий год в апреле накрывать им грядки с ранней редиской; пятнадцать соток картошки в поле, которую нужно выкопать, просушить (ведь обязательно во время копки будет лить дождь), тоже спустить в подпол, чтоб зимой доставать и есть; монотонная шваркотня пилы по бревну, которое нужно разделить на чурки, затем расколоть и сложить в поленницу, чтоб в морозы печку топить; семь походов к колодцу, чтоб затаскать баки и чаны в бане и потом помыться… И еще куча разнообразных и в то же время отупляюще однообразных дел, из которых состояли прошедшие пять лет и будут состоять следующие… Да нет! Я же почувствовал возможность вырваться и как-нибудь обязательно вырвусь… Сесть в поезд, а там будь что будет.

И все три часа, стоя в очереди к железнодорожной кассе, я был уверен, был бесстрашно уверен: купив билет, освобожусь. Единственное, что теперь заботило – хватит ли? Ведь вон сколько людей, облепили все три окошечка, растянулись по залу извилистыми змеями. Все едут куда-то, и едут, скорей всего, туда, на запад, в сторону Свердловска, Москвы, Питера. Достанется ли и мне билет? Маленький, спасительный кусочек бумаги…

В конце концов передо мной больше нет ни одной спины, и я смело объявляю кассирше:

– Один до Петербурга. Плацкарт.

– Число?

– А? – я растерялся. – Ну… там… на двадцать восьмое… Да, на двадцать восьмое.

Молодая женщина с серьезным, бледным лицом, постукивая по клавишам компьютера, смотрела в невидимый мне экран, и мне казалось, там, на экране, горит разноцветием тот яркий мир, и сама кассирша на его пороге, и вот-вот впустит меня.

Ошалело, не веря, я изучал, проверял оранжевенькие листочки, читал свою фамилию «Сенчин», старался запомнить номер поезда, место, время отбытия и прибытия, время в пути… Каких-то семьдесят пять часов – и я в Москве, а потом всего лишь семь с половиной от Москвы до Питера. Совсем, совсем ничтожные цифры, если сравнить их с другими, тысячами часов, что когда-то проторчал я в армии, потом – в скучной, бесцветной деревне Захолмово.

Ехал домой в тесном, набитом людьми «ПАЗе», сдавленный влажными от пота телами, но почти не испытывая неудобств. В нагрудном кармане рубахи, застегнутом на обе пуговки, лежали билеты, а в новой дорожной сумке были новые, за триста пятьдесят тысяч рублей, черные джинсы «Dior». Я подстригся, купил электробритву, зубную щетку, отбеливающую пасту «Аквафреш», и сам казался себе новым, свежим, отбеленным. Голова не болела, не чувствовалось никакой опустошенности, тяжести. Город сегодня снова принял меня.

– Ну как? – с несколько натужной бодростью спросил отец, поднимаясь с корточек; он обрезал усы виктории.

– Все нормально. Договорился, купил билет, – так же ответил я, так же бодро, но и слегка натужно.

– На какое?

И мой тон сам собой изменился, я сказал обреченно, точно бы не я был волен выбрать день отъезда, а кто-то приказал мне купить именно на это число:

– На двадцать восьмое.

– Значит, четыре полных дня осталось.

– Да…

Отец достал сигарету, размял ее черно-зелеными от земли и травяного сока пальцами, закурил. Посмотрел на огород, на пруд, дальше, на тот берег с избушками, заборами, сараюшками; на невысокую, поросшую осинником гору; куда-то еще за нее, где далеко-далеко были другие деревни, огромные города, незнакомые люди, их своя, незнакомая жизнь…

– Что ж, – вздохнул, – надо до этого времени в бор помотаться, дров привезти.

– Съездим, конечно! – отозвался я поспешно, обрадованный столь будничными словами, заботами отца; судя по его взгляду, он собирался сказать другое.


Перед рассветом падал густой, плотный туман и укрывал собой деревню почти до полудня. Хотелось вытягивать руки и, разбивая его, как какую-то беловатую воду, поплыть. Предметы выступали размытыми пятнами, даже самая обычная крыша представлялась башней сказочного средневекового замка. Звуки становились глухими и приходили точно издалека, точно захлебываясь и преодолевая многочисленные препятствия.

Каждый день мы ездили с отцом за дровами. Забирались подальше в лес – вокруг деревни давно уже все было вычищено, вытаскано на руках, вывезено на машинах, мотоциклах, телегах соседями да и нами самими – и собирали валежник и сухостой.

Пока отец обрубал сучки, я бегал поблизости, срезал найденные грузди, маслята, рыжики в пакет, а в ведро ссыпал наскребанные со мха розоватые, только еще поспевающие ягодки брусники… Ох как тянуло походить по лесу не спеша, почти крадучись, осторожно, высматривать грибы, как охотник пугливую добычу, очищать кочки от брусники до последнего розоватого шарика, слушать шелест умирающих листьев, дышать ароматом перезревших лесных трав, но времени не хватало, и я торопился вперед и вперед, ломая ветки, разрывая лицом сети паутин, и каждую секунду прислушиваясь, не сигналит ли из «Москвича» отец, кончив свою работу.

Когда раздавался гудок, я мчался на него, судорожно, на ходу подбирая грибы, не глядя, червивые или нет (мама потом разберется), цепляя пятерней самые соблазнительные гроздья брусники. Да, времени не было, дома ждали другие, никогда не переводящиеся дела. И чем ближе подходил мой отъезд, тем неотложней становились они; ведь не только мой отъезд приближался, приближалась и осень, новые атаки дождя, первые заморозки, а там уж вскоре и снег…

Медленно поддается зубьям толстый, почти что железный комель березы; пила шваркает по нему бесяще нудно, словно бы по одному месту, не углубляясь, не находя зацепки, лишь по чуть-чуть соскабливая меленький, желто-розовый древесный песок. Ручка пилы обжигает, и моя ладонь тоже горячая, она натерлась, кажется, сейчас кожа лопнет, порвется, – спасают мозоли.

Мы работали молча, напряженно глядели на распил в стволе, мы как будто гипнотизировали упорный комель, заставляли размякнуть, не сопротивляться, ведь все равно наше упорство его победит.

И вот отвалилось полуметровое, с толстой окостеневшей берестой бревешко, а дальше, ближе к вершине, пойдет легче. После березы уже подготовлен подгнивший ствол сосенки, он и вовсе как масло, но и жара от него будет не шибко…

Напиленные метра по полтора, а толстые – и того короче бревна водружаем на прогнутый, много чего за свой век повозивший багажник над крышей «Москвича». Несколько коротеньких чурок помещаются в задний багажник, еще кое-что в салон, на место убранного перед поездкой заднего сиденья.

– Неплохо, – устраивая пилу меж бревешек произносит отец, – недельки на две-три добыли. Завтра, даст бог, еще…

Осевший, загруженный под завязку «Москвичок» через силу ползет по лесному проселку, поддоном шлифует бугор меж колеями.

– Так, глядишь, помаленьку и на всю зиму навозим, – продолжает отец успокаивать себя и меня. – Уголь-то еще неизвестно, будет, нет. Заказ сделали, но даже ветеранам пока, слышал, не возят…

Отдаю маме грибы и ягоду, она радуется:

– О-о, ну и грузди! Один к одному, как на подбор. И брусника какая крупная в этом году!.. – И тут же слегка досадует: – Жалко, мне всё в бор выбраться не получается. Денек бы побродить хорошенько. Ведь опять упустим, а так хорошо с брусникой зимой, с грибами солеными… Но как? Весь день на ногах сегодня опять, а что успела? Обед приготовила, лук повыдергала из грядки, сушить разложила, помидоры перебрала, в доме хоть прибралась маленько…

Я тоже досадую, что не могу спокойно, основательно, с раннего утра, вооружившись ведрами, торбой, ножом, в высоких резиновых сапогах, штормовке забраться подальше от деревни, куда другие не доходят, а к ночи вернуться, согнувшись под тяжестью добычи, усталым, счастливым. Но досада эта сейчас почти лживая, в глубине души мне все равно, ведь я не увижу в подполе ровные ряды банок с грибами и засахаренной брусникой, не похлопаю удовлетворенно свежую, выше моего роста поленницу; я не обмакну в декабре маленький, аккуратненький рыжик в жирную, желтоватую сметану, не обогрею морозным днем избушку теми дровами, что сейчас запасаю.

Совсем скоро я отсюда уеду. Уеду далеко, а когда вернусь? Если все сложится удачно, то, может, и не вернусь. По крайней мере – как хозяин…