Добавить цитату

Глава 1. ЗАМЕНА СУИЦИДА

«Отъезд в дальние края – замена суицида».

Это строчка из моего блокнота. Пока единственная. Она обо мне.

Где-то я слышал или читал, что если изложить то, что тебя мучает, на бумаге, то можно от этого освободиться. Пожалуй, слишком просто, чтобы в это поверить, но… что мне еще остается?…

Покачиваясь на верхней полке купе, я пытаюсь убедить себя, что мне сказочно повезло – попасть наконец в отряд, направляющийся в древнейшую золоторудную провинцию – в «Русскую Бразилию», как именуют этот богатый золотом и самоцветами Кочкбрский район Урала. Ведь я так давно этого жаждал. Еще мальчишкой, начитавшись Джека Лондона, я грезил о странствиях и золотых самородках… Я заразил своей страстью школьного дружка, и мы с ним всерьез строили планы о том, как «маханем» вдвоем после окончания школы в тайгу, в самую глушь, срубим там избу и всю жизнь будем охотиться, рыбалить и мыть золото. Мы серьезно готовились: ночевали в лесу у костра, купались в проруби, метали в цель нож. Нашим гимном была песня «Стервятник» из кинофильма «Золото Маккены» («Вновь, вновь золото манит нас…»).

В результате я подался в геологи, а Серега в бандиты…

Проезжаем небольшую выкошенную луговину. Мужики, обнаженные по пояс, с блестящими от пота плечами и спинами, сгребают сено. А ближе к полотну стоит девушка, худенькая, повязанная белым платком, и, прикрыв ладонью глаза от слепящего солнца, смотрит на проходящий поезд. И кажется, ищет взглядом меня. Я узнаю ее. Это Аня. Да, да, конечно! Это Аня! Еще совсем юная, наивная, из того времени, когда мы с ней только-только познакомились.

Но она остается, а мы мчимся дальше. И мне до боли хочется туда, назад, на тот луг. Я хочу стоять рядом с ней и, также затенив глаза, смотреть на поезда. Я стоял бы с ней так целую вечность…

Наверное, это смешно (и отчасти – клинически подозрительно), но я завидовал даже застреленным старателям в приключенческих кинофильмах – так картинно лежал какой-нибудь из них, распластавшись в ручье, в окружении суровой северной природы, с пулевой меткой или индейской стрелой между лопаток – в ручье, где ему едва блеснуло несметное богатство.

Признаться, я завидую им даже теперь. Хотя нынешняя поездка, казалось бы, и мне дает какой-то шанс – если не быть убитым (шутка), то, по крайней мере, прикоснуться к последним крохам былой романтики.

Впрочем, не могу гарантировать, что однажды серым пасмурным утром мне не захочется уйти в тайгу – одному, без еды, без компаса и спичек – чтоб уж наверняка оттуда не выбраться.

Правда, там не тайга, куда мы едем, там лесостепь…

Золото… Я хорошо помню то золото на Аниной шее – замысловатая витая цепочка с кулоном в форме двух рыбок, слившихся в единое целое. То, что мы с ней еще недавно составляли. Нет, вру. То, что мы могли бы составить, но так в полной мере и не составили.

– Откуда это у тебя? – неприятно удивился я, впервые увидев на ней это украшение.

– Неважно, – довольно резко ответила она (к тому времени трещина в наших отношениях уже зияла, только я все еще упорно не замечал ее). – Подарок.

За этим подарком последовало колечко с камешком (кажется, аквамарином), золотой браслет в виде оплетшей Анино запястье змейки. Но тогда я уже ни о чем не спрашивал. Я уже и так знал, кто стоит за этими подарками. Кто опутал не только ее запястье, но и ее всю, присосался к ней своими щупальцами.

Дорогими подношениями женщину можно убедить, что любишь ее, зародить в ней ответные чувства…

Попади я на эту Кочкарскую площадь хотя бы годом раньше, я, уверен, намыл бы для нее столько золота, сколько ей и не снилось!..

Хотя вряд ли бы это что-то изменило. Дело не в золоте, а во мне самом. Ни Армен, ни его подарки не при чем. Это все я со своими идиотскими понятиями, со своей самонадеянностью, своей дуростью…

Долго лежу без движения, прислушиваясь к стуку вагонных колес. Потом переворачиваюсь на живот, сминая простыни, вновь открываю блокнот и записываю ниже первой строки: «Если прислушаться внимательно, нетрудно разобрать, что выстукивают колеса поезда. Они выстукивают совершенно отчетливо: Дурукдурбк-дурукдурбк-дурукдурбк. Это про меня».

В памяти вдруг с беспощадной четкостью всплывает картина.

Танцы в чьей-то квартире. Полумрак, блеск бокалов на столе, блеск глаз. Я поочередно танцую со всеми девушками. Со всеми, но только не с Аней. Аня – в уголке на стуле, в самой тени.

– Ну что ты сидишь, как манекен? – отчитываю ее в перерыве. – Потанцуй с кем-нибудь. Вон сколько парней! Почему обязательно со мной? Мы с тобой и так почти каждый вечер видимся.

– Скажи: я тебе надоела?

– О господи! Ну нельзя же все воспринимать так прямолинейно!

– Я тебе надоела…

А вот другое: я сижу на краешке кровати, покачиваясь, уронив голову на грудь. За моей спиной раскинулась крупная, ярко накрашенная блондинка, имя которой я при всем старании не могу вспомнить. Оцепенело я размышляю о том, что другие женщины, конечно же, разнообразят мою жизнь, но по-настоящему хорошо мне только с Аней, только с ней я стопроцентный мужчина, только она поймет по одному лишь взгляду, чего я хочу и какое у меня настроение. Но тогда почему я в постели с этой незнакомкой?… Не потому ли, что быть все время рядом с одной женщиной – как-то прозаично, не модно (мода и сюда внедрилась), чуть ли не постыдно для современного уважающего себя мужчины?

И ведь Аня знала о моих похождениях (по крайней мере, догадывалась). И терпела. До поры до времени…

Зачем я терзаю себя? Зачем эти корчащиеся воспоминания, конвульсии, судороги чувств?… От них хочется завыть.

А ведь было же у нас и хорошее? Почему бы ни вспомнить что-нибудь хорошее? Например, наши первые светлые дни. Опьянение друг другом, эйфория (и до похмелья еще далеко)…

Из светлого

Вот едем в Петергоф к моим друзьям. И так нам радостно, такой веселый день, то заставляющий жмуриться от солнца, то опрыскивающий мимолетным дождиком!

И всю дорогу мы хохочем, как придурки. Хохочем на платформе, когда вновь заморосило и я напялил на голову большой полиэтиленовый пакет, просунув руки по самые плечи в ручки-прорези и продрав дырки для глаз и рта. Аня – она в узеньких джинсах, футболке – сгибается от смеха, упираясь руками в колени, потряхивает светлыми локонами.

Веселимся мы и в электричке, потешаясь над все новыми коробейниками, предлагающими всевозможную китайскую дребедень – «денежную жабу», «ручку-шпиона», «мячик-лизун».

– Говорящее сердце! – восклицает очередной скоморох, и мы с Аней вновь покатываемся.

Продавец сжимает в пальцах пухлое красное сердечко, и оно вправду пищит: «Ай лав ю». Покупаем это любвеобильное сердце, чтобы позабавить моих приятелей-студентов.

В общежитии мы «заводим» всех. Бесконечные шутки, хохот. Толпой готовим закуски, приправляя их музыкой и смехом, выпиваем, танцуем.

– Слушай, Федька! – толкает меня локтем мой знакомый Макс, когда мы с ним отправляемся в туалет. – Что ты сделал с бедной девочкой? Я с такой фишкой еще не сталкивался! Это что-то! Она же не спускает с тебя глаз, в рот смотрит. Мы все для нее – тени, она видит только тебя!

Мм-да… Только вот постепенно эта ее преданность и восхищение начинают меня тяготить…

Поезд по-прежнему бежит на восток – все ближе к моему сомнительному убежищу и все дальше от покинутого мною прошлого. За окном еще долго будут мелькать картины русской глубинки: ели вперемешку с березами (первые в конце концов задушат вторых), тёсовые крыши изб, серые дощатые сараи, копны сена, мотоциклы – сразу по нескольку штук во дворах с развернутыми в разные стороны, поблескивающими на солнце рулями, мужики на мотоциклах на переездах, терпеливо провожающие глазами наш состав. Подо мной на нижних полках все так же будут бубнить трое моих соратников. И все так же будут выстукивать свою издевательскую песенку колеса: «Дурукдурбк-дурукдурбк-дурукдурбк».

Глава 2. СОРАТНИКИ

Лежа на своей полке, я стараюсь направить мысли по безопасному азимуту: вспоминаю, например, как в институте на практике нас обучали работе с лотком, и шаг за шагом восстанавливаю в голове эту несложную, но требующую сноровки и терпения процедуру. Или пытаюсь вообразить, как триста лет назад ехали в том же направлении, к малоизведанному тогда Каменному поясу – в телегах, с запасом провизии и нехитрым инструментом, с крестьянами-рабочими – первые русские рудознатцы. Ехали за золотом.

Вообще-то цель нашей экспедиции не золото, а алмазы, но это ничего не меняет.

Из путеводителя по Юго-Восточному Уралу

«Открытие кочкарского золота относится к 1799 г., официальная разработка его началась в 1844 г. Однако еще прежде, во времена Екатерины II, здесь, на Юго-Восточном Урале, периодически действовал Санарский рудник, устроенный на месте древних плавильных печей. За полторы сотни лет здесь добыто более 200 т золота. В 1886 г. Кочкарские прииски посетил Д. Н. Мамин-Сибиряк».

Путеводитель этот везет с собой начальник отряда, и я уже перечитал его от корки до корки, силясь хоть чем-то отвлечь себя от горьких мыслей.

В разговоре коллег я не участвую, даже не слышу порой их голосов. Но временами словно просыпаюсь и тогда недоуменно прислушиваюсь, точно человек, пришедший наконец в сознание после удара дрыном по голове.

Вот как сейчас.

Володя (Владимир Кириллович Колотушин, начальник отряда): Я смотрел последние отчеты по нашему району. Упорно пишут о лампроитах, а по их же собственным химанализам – это не совсем лампроиты, вернее, совсем не лампроиты.

Виктор Джониевич Сыроватко (ответственный исполнитель темы, или просто шеф): Я вот что вам скажу, коллеги: желание заказчика – закон для исполнителя. Сказано искать лампроиты – будем искать лампроиты.

Мишка (шлиховщик-сезонник): Я знаю лампрофиры, а лампроиты – впервые слышу.

Кириллыч: Тебе не обязательно и знать. Твоя задача – мыть пробы.

Виктор Джониевич Мишке (авторитетно): Лампроиты – изверженные породы ультраосновного состава.

Мишка: Исчерпывающий ответ… Мне это ничего не говорит. Вы лучше покажите мне кусок: вот лампроит – и я уже его не спутаю ни с чем.

Я слушаю, и эти люди кажутся мне существами из параллельного мира. У меня рухнула вся жизнь, я едва удерживаю себя, чтобы не выйти в тамбур и не выброситься с поезда, а они сидят и с глубокомысленным видом рассуждают об этих чертовых лампроитах.

Как геолог я, само собой, понимаю, что для нашей работы эти породы важны, поскольку они, как и широко всем известные кимберлиты, могут нести в себе алмазы. Но, честно говоря, мне плевать, найдем ли мы эти лампроиты. Даже алмазы для меня сейчас – ничто (если бы они у меня и были). Ненужные, бесполезные стекляшки, которые некому подарить.

«Было бы лучше, если б я тебя вовсе не знал. Я был бы прежним. Сидел бы сейчас вместе со всеми, пошучивал, болтал о лампроитах… А так… мне словно перебили хребет».

Пока записываю это обвинение-жалобу, поезд замедляет ход, передергивается, сбрасывая с себя лишнюю скорость; по пыльному стеклу ползут тени зданий – все медленнее, пока не замирают.

Станция.

Мишка лихорадочно припадает к окну:

– Владимир Кириллыч! Станция!

– Ну и что? – лукаво щуря глаза, притворяется тот непонимающим.

– Надо бы сбегать!

– Достаточно.

Мишкино удлиненное лицо еще более удлиняется, изо всех сил выражая недоумение, разочарование, обиду:

– Смотрите… Потом в вагон-ресторан придется бежать, – он раздосадовано опускается на сиденье, почесывая маленькой коричневой рукой неопрятную русую бороду, слишком внушительную для его щуплой фигуры. Затем извлекает из кармана пачку вырванных из журналов страниц с кроссвордами и демонстративно погружается в их разгадывание.

Виктор Джониевич возвращается к прерванной теме:

– У них там на Урале сейчас идет борьба сторонников и противников алмазного направления. Нам надлежит держаться средней линии. И при этом показать свое профессиональное реноме.

Виктор Джониевич питает пристрастие к вычурным словечкам и нередко говорит загадками, так что уловить его мысль не каждому удается. Вот и сейчас их с Кириллычем диалог напоминает, скорее, театр абсурда.

Колотушин: Нам надо составить бумагу о разграничении полномочий с местным геологическим предприятием.

Виктор Джониевич: Не суетись.

Колотушин: Но без этого нам не переведут вторую часть договорной суммы.

Сыроватко: Надо сделать так, чтобы самих себя не подставить. Это всё политес.

Колотушин:?…

Сыроватко (путаясь в понятиях): Надо пролонгировать, то есть прозондировать… чтобы потом не упираться лбом и не тыкаться носом. Продумай детали.

Кириллыч (после некоторого раздумья): В общем, я напишу, что промывку лотками ведем мы, а шурфы и большеобъемные пробы – на них. Так?

Виктор Джониевич: – Здесь дело тонкое. У них там сейчас политические маневры. Надо не противопоставить себя ни одному из лагерей. Усёк? Мотай на ус.

Колотушин: – Ммм… Ясно.

Сыроватко: – Значит, ты это дело возьми под свой контроль. Короче, держи руку на пульсе.

С этими людьми мне предстоит вместе жить и работать почти три месяца…

Сыроватко и Колотушину обоим за сорок, они старшие в отряде. В остальном у них мало общего. Сыроватко – белобрысый, большеголовый, широкий в корпусе, плотный, приближающийся к понятию «толстый». В трезвом состоянии он серьезен до напыщенности, сверх меры бдителен (что заметно уже по последнему диалогу), основателен даже в мелочах (деталь: нитки, иголку и набор пуговиц он возит с собой в специальной жестяной коробочке, перехваченной резинкой и упакованной в полотняный мешочек).

Колотушин, напротив, сухопарый, подвижный, немного безалаберный, простоватый с виду, но с хитринкой в бледно-голубых, глубоко посаженных глазах, так свойственной вологодским мужичкам, считающим себя наголову умнее других.

Шлиховщик Мишка – этот и вовсе тщедушный, длиннолицый и длинноносый; со своей запущенной блеклой бородой, в желтовато-сером выгоревшем рабочем костюме, он походил бы на скитника, если бы не дурковатые болотно-зеленые глаза.

На очередной станции он вновь суматошно вскакивает с места, с усилием оттягивает вниз оконную раму. В купе тотчас же проникает запах пыли, просмоленных шпал, гнилых яблок.

По перрону прохаживаются тетки с кошелками, показывая из-за отворота кофт горлышки бутылок.

– Сколько?! – кричит Мишка, просовывая бороду в проем.

– Шестьдесят, – сразу понимают его.

– Всего шестьдесят, – оборачивается Мишка к спутникам.

Никто не реагирует.

– За шестьдесят не берем, – раздумчиво произносит шлиховщик, – потом за семьдесят будем брать.

– Кириллыч, – разворачивается вдруг всем корпусом Виктор Джониевич к начальнику и внушительно смотрит на него с полминуты. Тот сникает под этим гипнотическим взором и со вздохом обреченности: «Ужасные люди!» – лезет в сумку, где у него лежат отрядные деньги.

Вмиг все приходит в движение: Мишка пулей летит из вагона, Виктор Джониевич твердой рукой расставляет на столе стопки, Кириллыч извлекает из пакета недоеденные пахучие куски отварной курицы, облепленные хлебными крошками, и сам хлеб ломтями, изрядно помятый, вперемешку с огурцами.

Один я остаюсь безучастным к этим энергичным приготовлениям. От выпивки я отказываюсь: она помогает лишь на время, а потом становится еще хуже (это я уже проходил). Коллеги поглядывают на меня непонимающе, с неодобрением, однако я давно преодолел в себе боязнь не вписаться в компанию. В последнее же время для меня мнение обо мне окружающих – все равно что километровые столбики, мелькающие сейчас за окном.

Лишь однажды, свесив голову вниз, я окликаю маленького, размякшего от водки промывальщика:

– Мишка! А золото ты когда-нибудь мыл?

– Я?! – расплывается тот в улыбке – почти что от уха до уха. – Я бериллы намывал! И турмалины! А это посложнее, чем золото. У меня еще не было сезона, чтобы я чего-нибудь такого не намыл. Помню, на сопке Белой…

– Какое золото! – вмешивается Володька-начальник, проглотив от возмущения недожеванный огурец. – Вы это бросьте, господа, забудьте о золоте. У нас другие задачи. И мыть мы будем не до черного шлиха, а до серого. Фёдор, не разлагай кадры, нехороший ты человек.

– Какие-то несерьезные настроения в коллективе, – сурово замечает Виктор Джониевич и направляет на меня укоризненный взгляд. Несерьезность для него – самый страшный порок.

В другой раз я бы на подобное замечание либо огрызнулся, либо смолчал и потом досадовал бы оттого, что смолчал. Сейчас же я равнодушно отворачиваюсь к стенке.

Лежу без всяких мыслей. Затем перед глазами ясно всплывает мой отъезд в экспедицию прошлым летом.

…Я захожу в вагон, а Аня остается на перроне – грустная-грустная. Без слез (что уже немалое достижение), но такая вся потухшая, такая одинокая, покинутая, что хоть спрыгивай с набирающего ход поезда – рискуя переломать себе ребра – и беги к ней. Не спрыгнул. А может, спрыгни я тогда – и все бы у нас пошло по-другому…