ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

© Гурулёв А. С., 2015

© ООО «Издательство «Вече», 2015

Росстань

Часть первая

Ночью в село вошли японцы. Их двуколки на громадных колесах проскрипели по Большой улице и остановились у школы. Гортанные выкрики команд взбудоражили собак; метались во дворах цепняки, душились злобой, царапали землю. Кое-где за плотными ставнями зажглись желтые огоньки, но вскоре погасли. За огородами в неверном свете ущербной луны мелькнули зыбкие тени, и в крайних верховских избах слышали, как несколько коней наметом ушли в степь. Только собаки еще долго не могли успокоиться, да у школы слышалась чужая речь.

I

Солнце выкатилось из-за Казачьего хребта, веселое, звонкое, словно ничего на земле не изменилось. Серебром инея белели крыши и заплоты, копошились на дороге пестрые куры, лениво полз из печных труб синий кизячный дым.

Бабы, проводив коров к пастуху, сгрудились у ворот.

– Ой, что-то будет, бабы, – вздыхает Лукерья, высокая, костлявая, средних лет тетка. Большие натруженные руки она держит на круглом животе. – Чует мое сердце.

– Что будет? Восподь не допустит, – откликается Костишна, перестав жевать серу.

У Костишны больные слезящиеся глаза. Она вечно жует серу, часто моргая красноватыми веками.

– Девок, говорят, они портят.

– Вам хорошо, у вас девок нет. А мне-то как? – охнула жена казака Алехи Крюкова, сын которых, по слухам, ходит в партизанах. А еще у Крюковых дочь. Как свежие сливки. За такой глаз да глаз родительский нужен.

– Верно, кума, – беспокоится Лукерья. – Сказывают, шибко они охальничают.

– Тебя-то не тронут, зазря выфрантилась. Чулки новые одела. Хоть один упал, но ничо, – под смех съязвила Костишна.

Лукерья нагнулась, подвязала под коленом чулок из серой овечьей шерсти, нахмурилась.

– Эй! Сороки! Видели живого японца? – крикнул от своей калитки Яков Ямщиков, немолодой казак с черной окладистой бородой, по прозвищу Куделя. – Вон он, в нашу сторону идет.

Испуганно озираясь, подобрав подолы, чертыхаясь и вспоминая Господа, бабы кинулись по домам. На опустевшей улице осталась только стайка ребятишек да двое парней, сидящих на широкой лавочке приземистого дома. Парни чужака вроде не замечают, вольно привалились к заплоту, дымят махоркой, но – понятное дело – любопытны не меньше ребятишек. Один из них, рыжий и плотный, длинно сплевывает, говорит что-то своему приятелю, и тот, мазнув по японцу глазами, прячет ухмылку.

Японец шел по средине улицы, развернув плечи, уверенно переставляя кривые, в желтых крагах ноги. Небрежно пощелкивал легким стеком по выпуклым икрам.

– Здравствуйте, дети, – сказал он, четко выговаривая слова.

Ребятишки ответили вразнобой.

– Здравствуй…

Сидя под плетнем, они задирали головы, чтобы получше рассмотреть подошедшего.

Лицо японца за лето успело покрыться темным загаром. На губе – жесткие, редкие усики. В карих глазах – спокойствие. Губы в улыбке приоткрывают желтые, выпирающие вперед зубы. Маленькая рука в белой перчатке лежит на широком ремне.

– Как вас звать?

– Меня Шурка, а это Степанка, вот Кирька, а он – Мишка, – одним духом выпалил Шурка Ямщиков, младший сын Кудели, тыча в друзей пальцем.

– О, хорошо, – сказал японец, раскатисто налегая на «р».

В селе часто бывали незнакомые люди. Зимой приезжали крестьяне с возами хлеба, много бывало гостей в престольный праздник. Но японцы – никогда. Ребятишки смотрели на него с нескрываемым интересом.

– А ты кто? – спросил бойкий Шурка.

– Я – японский офицер. Когда говоришь с офицером, нужно стоять, – улыбка слиняла на его лице и сразу же появилась снова. – Вы хорошие дети…

К разговаривающим подошли Куделя и его сосед Филя Зарубин. Из окна с испугом и любопытством смотрела Костишна, но выйти на улицу не решалась.

– Здравия желаем, ваше благородие, – поздоровались казаки.

Японец небрежно козырнул, угостил мужиков сигаретами. Постояв еще с минуту, он четко повернулся и так же не спеша, поигрывая стеком, пошел по средине улицы обратно.

Выехавший в телеге из проулка Петр Пинигин круто свернул к обочине, уступая офицеру улицу.

– Видишь стервеца, – кивнул в сторону Петра коротконогий Филя. – Боится ненароком обидеть.

– А вы чего сопли распустили? – накинулся Куделя на ребят. – Заморскую харю не видели? Об тебя, Шурка, дед сегодня костыль обломает за то, что с японцем целовался.

– Я не целовался с ним, – обиделся Шурка. Филя захохотал, потянул Куделю за рукав.

– Пойдем, Яков.

Ребята стояли у плетня, не понимая, за что их обругали.

– Эй, братка, Степанка! – крикнул одному из ребятишек рыжий парень, сидящий на скамейке. – Иди-ка сюда.

Распахнулись створки окна, выглянула Костишна, приставила к уху сухую ладошку.


Всю осень японцы готовились к обороне. Окна школы закрыли мешками с песком, оставив узкие бойницы. Свалили вокруг плетня и заплоты. Около ворот набросали мотки проволоки. Изрыли землю ходами сообщения, стрелковыми ячейками. Перегородили улицу телегами, сенокосилками, конными граблями, оставив лишь узкий проезд.

Бродили слухи, что в лесу много вооруженных людей. Называли имена вожаков, упоминали Осипа Смолина, того самого Смолина, который три дня скрывался у родной тетки, Екатерины Прокопьевны, что живет через семь дворов от школы. Кто-то донес в милицию, но Осипа Яковлевича уже не было. Обозленный, начальник милиции приказал бить плетьми Екатерину Прокопьевну.

По заморозку в лес уехала дружина – больше сотни казаков – выбивать партизан. Вернулись через три дня с пятью убитыми. В пяти домах в голос заревели бабы. А через несколько дней заревели в шестом: за огородами расстреляли Иннокентия Губина. Виной тому – Петр Пинигин, дальний родственник расстрелянного. Перед походом заходил к Губиным.

– А ты чего, Кеха, не едешь с нами?

– Хвораю я. Да и затея ваша пустая. С огнем играете.

– Позавидуешь, когда я оттуда пару коней с полными сумами приведу.

Вернулся Петр пешим и, видя ухмылку родственника, в тот же вечер пошел к есаулу Букину, водившему дружину.

– О нашем выступлении сообщили. И это, скорее всего, сделал Иннокентий Губин. Он говорил, что там нам голову оторвут.

Букин не поверил путаному рассказу казака, но, подумав, что, если делу не дать ход, можно себе здорово навредить, приказал арестовать Губина. А потом, ведь действительно кто-то партизанам донес о походе! Не сорока же на хвосте принесла.

Иннокентия взяли утром, на виду у всей улицы. Брать его пришел сам начальник милиции Тропин и еще трое милиционеров. Кеху нашли во дворе, завернули ему руки, погнали к школе. Выскочила вслед за кормильцем вся семья; хватали за руки конвоиров, но те хмуро отпихивались, щетинились штыками винтовок.

Лучка, старший Кехин сын, выбежал за ворота и замер, застыл лицом, но было видно, как дрожат его руки и он никак не может унять эту дрожь.


На следующий день нашли Кеху за огородами, около усыпанного красными ягодами куста шипишки. Узнали Кеху по одежде да по широкому шраму на плече. Голова была разбита несколькими выстрелами. Не голова, а бурый, спекшийся ошметок.

Схоронили Иннокентия тихо. За гробом шли только родственники да Лучкины друзья – Федька Стрельников и Северька Громов.

Туманным утром Алеха Крюков был вызван к поселковому атаману Роману Романову.

– Ты вот что, – начал атаман, едва Алеха переступил порог. – Готовь подводу. Твоя очередь.

– Куда ехать?

– Узнаешь после. Но не близко. Коней возьми получше. В сани сена побольше положь. Сам не поедешь.

– Роман Иванович, я своих коней никому не дам…

– Дочь пошлешь. Японцев нужно везти.

– Да ты что, – забеспокоился Алеха. – Да как же я девку с этими пошлю?

– Ты понимаешь, – вдруг доверительно сказал Романов, – боятся они ехать с нашими мужиками. Вот так. А за девку не беспокойся. Японцы на морозе смирные. В общем, через два часа подгоняй розвальни к школе. А ехать куда – скажу. В Александровский.

– Чего вчера не предупредил?

– Японцы не велели.

Мороз в ту зиму сразу завернул круто. На Аргуни с пушечным гулом рвался лед. Серое небо низко нависло над селом. Снег под ногами пронзительно скрипел.

– Зачем звали-то? – встретила Алеху у порога жена.

– Японцев в Александровский везти. Устя поедет.

– Матушки мои! Царица небесная, – всплеснула руками жена. – Не пущу девку! С этими иродами.

– Поедет, – сказал Алеха.

Устю поездка не испугала. За себя постоять она могла. В седле сидела не хуже любого казака. Рослая, крепкая, смелая. И красивая. Над холодноватыми голубыми глазами темные вразлет брови. Многие парни заглядывались на Устю.

– Мать, готовь харч, – строго приказал Алеха. – Я сейчас запрягать буду… Дорогу хорошо знаешь? – спросил он дочь.

– В Александровский завод-то? Знаю.

– Как проедешь Поповский ключ, поднимешься, там спуск по елани шибко крутой будет. Потом отворот от большака влево.

– Помню.

– Вот-вот. Раскат здесь. Не удержишь коней – вытряхнуть может. Держись за головки.

Через час из ворот крюковской усадьбы на скрипящую от мороза улицу выкатились добротные розвальни. Коней Алеха не пожалел: в корень поставил Каурку, сильного и рослого, который хоть никогда и не занимал на скачках призовых мест, но зато мог без роздыху пробежать многие версты. В пристяжке выплясывала гнедая пятилетняя кобыла. На Усте был добротный полушубок, подпоясанный сыромятным ремнем, собачьи унты. Теплый пуховый платок закрывал лицо до самых глаз. На правой руке висел ременный бич.

Алеха провожал дочь до школы. Атаман был уже там.

– У них еще не у шубы рукав. Все еще собираются, – встретил он казака. – Да нет, хотя вон идут.

Пятеро японцев уселись в сани, накинули на колени овчинные тулупы. Руки спрятали в рукава, винтовки прижимают локтями.

Каурка, почуяв волю, сделал глубокий выдох, словно знал о дальней дороге, и легко стронул сани. Заскрипели полозья. Устя побежала около саней, оглянулась, махнула стоящим на заснеженной улице мужикам, прыгнула в сани, взмахнула бичом.

– Эх, бедовая, – крутнул головой атаман.

– Не завидую я тебе сейчас, атаман. Время-то какое…

– Хреновое время. Партизаны. Японцы. А тут из станицы требуют оказать помощь по ликвидации партизанских банд.

– Уже один раз ликвидировали, – изумился Алеха. – Неужели еще остались, не ушли?

– «Ликвидировали», – нахмурился Романов. – Они нас чуть не ликвидировали. А мы с помощью Петра Пинигина одного Иннокентия ликвидировали.

– Да неужто, Иваныч…

– Кеху по его доносу стукнули. Будто он партизан предупредил. Ты только помалкивай. Мы с тобой хоть дальние, а родственники. А то и меня могут за огороды вывести.

…Солнце перевалило уже за полдень, когда дорога вывела к дальним покосам. Вон у того колка стояли табором. Семей десять. Весело было вечерами: песни, пляски – не забыть. По росе выходили косить сочную высокую траву.

Дорога пошла в гору. Устя соскочила с саней, пошла рядом, намотав на руку вожжи. Так она делала всякий раз, когда чувствовала, что начинает мерзнуть.

Японцы сидели смирно, похожие на снежных баб. Спины и головы их покрылись куржаком и снежной пылью. Вначале они изредка переговаривались, но вскоре перестали. Тоскливо посматривали на заметенные снегом сопки. Безлюдье, тишина и сопки. Лишь перед самым перевалом чужестранцы испуганно оживились. Устя недосмотрела. От холода у пристяжки закрыло куржаком ноздри, и она, задохнувшись, упала на колени.

Поднявшись пешком на гору, Устя хорошо согрелась. Только пощипывало руки и лицо. Она остановила лошадей, сбросила мохнашки – большие собачьи рукавицы, сняла варежки, пригоршней зачерпнула колючий снег, быстро растерла руки и лицо. И почти сразу почувствовала, как к рукам хлынула теплая волна.

Устя обошла лошадей, потрогала упряжь, развязала супонь.

– Господин офицер, помочь надо.

Офицер что-то сказал солдату. Тот поднялся с трудом, на негнущихся ногах подошел к головам лошадей.

– Придержи-ка, – скомандовала Устя.

Солдат, щуплый, низкорослый, пытался ухватить тонкий сыромятный ремень, но окоченевшие руки не слушались его.

– Иди-ка обратно, садись.

Смуглое лицо солдата стало серым от холода, на ресницах намерзли слезы. Чувство, похожее на жалость, шевельнулось в душе девушки, но она тут же отогнала его. Она подтолкнула солдата к саням, толкнула несильно, но тот упал и не сразу смог подняться.

Наверху, на сопке, было, казалось, еще холоднее.

Устя в сани не садилась, а по-прежнему шла рядом с лошадьми.

– Скорей надо! Скорей!

– Нельзя скорее. Лошади пристали. Еще немного – и с ветерком покатимся, – Устя внимательно посмотрела в лицо офицера. «Замерзает, сволочь».

Перед спуском снова остановила лошадей. Подошла к Каурке, поправила хомут, проверила супонь, чересседельник. Кони потянулись к девушке мордами, терлись о полушубок, очищая носы ото льда. Устя все делала не спеша, обстоятельно. Японцы с суеверным ужасом наблюдали за ней. Потом, бесцеремонно оттеснив солдата, села в сани, щелкнула бичом.

– Пошел!

Кони рванули, холодный воздух перехватил дыхание, брызнул снег из-под кованых копыт коренника. Выстилалась в махе гнедая пристяжка, свистел над головой бич, сливались в серую полосу пролетавшие мимо придорожные кусты. Злой восторг захватил сердце девки. Она что-то кричала, захлебываясь обжигающим ветром.

На развилке, где узкий проселок отворачивал круто влево, сани занесло, ударило о кочку. Устя ждала этого поворота и, как клещ, вцепилась в головки розвальней. Краем глаза она видела, как вылетели из саней закоченевшие японцы, как летели отдельно от солдат их лохматые шапки, винтовки. Лишь офицер ухватился за сани и тащился сбоку, силясь что-то крикнуть. Устя полоснула бичом по перекошенному в напряжении лицу и, видя, что японец вот-вот перевалится в сани, выхватила из головок топор. Блеснуло на солнце отточенное лезвие, тело офицера дернулось, перевернулось несколько раз в снежной пыли и осталось лежать на дороге. Хрустнул далеко за спиной одинокий выстрел, заныла высоко над головой слепая пуля.

Лошади во весь опор уходили от развилки дорог. Устя погоняла, не жалея мокрой, исполосованной бичом широкой спины Каурки. Остановилась нескоро, лишь спохватившись, что так можно загнать коней насмерть.

Вздрагивая от пережитого, она обошла тяжело поводивших потемневшими боками лошадей, проверила упряжь. Вытащила из-под оставшейся соломы потники, накрыла ими спины Каурки и пристяжки. Потом легко тронула вожжами. Объехав остроголовую сопку, она увидела, как наперерез ей, из сиверка, движутся трое верших.

– Эй! Стой!

«От этих не убежишь», – мелькнула у Усти мысль. Она натянула вожжи и, опасливо всматриваясь во всадников, стала ждать.


Подъехавшие были в коротких козьих дохах, до глаз закутанные в башлыки. Поперек седел лежали винтовки.

– Гордая стала, не узнаешь, – хохотнул мужик на высоком белолобом коне.

На такую удачу Устя не надеялась.

– Братка! Кольша! – и, сама не ожидая того, заплакала.

– Поздоровайся вначале, девка, а потом реви.

– Дядя Андрей! Да как вы тут… Ей-бог, не узнала, – заговорила она сквозь слезы, но уже улыбаясь. – А это с вами, третий-то? Его уж совсем вроде не знаю.

– В Ключах не бывала? Тогда не знаешь. Хочешь, так познакомлю?

– Куда, сестра, путь держишь?

Устя вздохнула.

– Куда ж мне теперь деваться. К вам только.

Волнуясь, Устя рассказала обо всем.

– А он уцепился и тащится обок саней. Тогда я топором его…

– Не журись, девка.

– Так человека же порешила…

– Эка невидаль, – дядя Андрей зло мигнул. – Да и не человек он. Для нас, по крайней мере. Кто тебя надоумил вытряхнуть их!

– Тятя, кто больше. Он говорит, японцы на морозе хлипкие, быстро закоченеют.

– Надежный мужик у тебя, Николаха, отец.

Покурив, всадники разделились. Николай поехал проводить Устю на одинокую заимку, куда не заглядывали ни белые, ни японцы, а дядя Андрей с ключевским мужиком решили съездить к развилке дорог.

– Надо глянуть на твое дело, девка.

До зимовья оказалось недалеко. Хозяева были знакомыми и встретили гостей радушно. Загудел на земляном полу пузатый самовар, хозяйка сбегала в занесенный снегом балаган, служивший кладовой, принесла миску твердых, как галечник, мороженых пельменей, кружок сливок.

Только теперь Устя почувствовала, что с утра не ела. Перед тем как сесть за стол, она повернулась к темной иконе Божьей Матери, жарко зашептала молитву, закрестилась.

Николай с удивлением смотрел на сестру, но ничего не сказал. Устя села за стол с покрасневшими от слез глазами, скорбно поджав губы.

Николай все же не выдержал.

– Георгию Победоносцу надо было молиться. Да радоваться. А ты ревешь. Слышь, паря, – обратился он к хозяину, – сестра-то у меня какая! Японца зарубила.

Хозяйка откинула с головы платок, чтобы лучше слышать, замерла у печки, с жадным любопытством уставилась на гостью.

Хозяин, звероватый мужик, до глаз заросший бородой, довольно крякнул.

– Выпить надо по этому поводу, – сходил за ситцевую занавеску, вернулся с бачком китайского контрабандного спирту. – И ты, девка, выпей, погрей душу.

– Не пью я.

Николай тряхнул чубом.

– Можно. Немножко можно.

Жидкость обожгла горло, затуманила голову, растопила на душе тяжелую ледышку.

За маленьким промерзшим окошком залаяли собаки, заскрипел снег. В зимовье ввалился дядя Андрей.

– Молодец, девка! Тебе бы казаком родиться надо, – простуженно захрипел он от порога. – Трое солдат, как вылетели из саней, так и не поднялись. Одного, правда, на дороге нашли. Винтовка рядом.

– Верно, он стрелял.

– Так на дороге и закоченел. Снесли мы их в овражек от дороги подальше. Снежком закидали. И офицерика туда же доставили. Теперь если их и найдут, так только весной.

Уже потемну маленький отряд собрался в дорогу.

– Спасибо, хозяева, за хлеб-соль, – прощался дядя Андрей. – Устю мы забираем с собой. В поселок ей не вернуться. Вы нас не видели. А то Тропин или Букин прознают…

– Не выдумывай, не гневи Господа.

Хозяйка у порога поцеловала гостью, перекрестила.

– С Богом, милая.

Ее муж вышел во двор без шапки, в одной рубахе и так стоял, пока не затихли за темной завесой скрип полозьев и топот лошадей.


В поселке стало слышно, что партизаны напали на японцев, уехавших в завод. Что в перестрелке убили Устю и лошадей.

Кто принес эти слухи, неизвестно, но они упорно кочевали из дома в дом, обрастая страшными подробностями. Алеха Крюков на людях ходил пасмурный, разговоров о дочери избегал.

– Не береди душу, – обрывал он собеседника, если тот начинал неуместный разговор.

Жена его, увидев жалостливые глаза соседок, принималась плакать.

Крюковы знали о судьбе дочери, но делали вид, что слухам верят. Матери же даже не приходилось и притворяться. Она и верила сообщению тайного гонца, и жадно прислушивалась к разговорам.

– Ох, болит мое сердце, – жаловалась она Алехе.

Семеновская милиция Алеху не трогала. То ли она сама ничего не знала, то ли не хотела, чтобы японцы знали правду. Ведь как-никак в том, что случилось, есть немалая вина и милиции: знать надо, кого в проводники союзникам определять.


Морозы не отпускали. Японцы растаскивали в поселке изгороди, отбирали дрова и аргал. Над белыми трубами школы круглые сутки дрожали дымки. Школу превратили в крепость. С наружной стороны школьного заплота построили ледяной вал. В заплоте прорубили бойницы. Мимо школы проходить страшно. Не стреляют оттуда, из-за ледяных заплотов, не кидают на шею прохожим волосяные арканы, а страшно. Чужой стала школа, непонятной. Иногда провозят туда каких-то людей и ворота в ледяной стене захлопываются за ними, как капкан. И как-то уже под утро донесся из школы хриплый смертный крик, да и оборвался разом.

В поселке о японцах говорили темное, нехорошее. Будто в углу ограды лежат поленницей русские мужики в исподнем. Мерзлые. Будто пол в боковой комнате липкий от крови.

Но при встречах со справными казаками японский офицер вежливо и загадочно улыбался.

– Русский мужик, хороший мужик, – говорил он.

Поговаривали, что скоро каждый двор должен отдать чужакам по овце и по пуду пшеничной муки. Пшеничной потому, что яришной они не едят. Последнее почему-то особенно озлобляло, и даже из богатых домов на японцев посматривали косо.

– Этакую прорву кормить… Крупчатку им подавай.

Японцы без надобности в морозные дни на улицу не показывались. Шубы и лохматые шапки мало спасали от холода. И как-то случилось совсем удивительное.

Рано утром, задолго до света, гнал Алеха Крюков на водопой оставшихся трех коней. Недалеко от школы, там, где улица перегорожена волокушами и телегами, обычно торчал часовой. Стоял он и сейчас. Хоть и знал старый казак Крюков службу, а заговорил с часовым.

– Что, паря, стужа? Холодно, говорю.

Японец ничего не ответил, даже не повернул голову.

– Ну и хрен с тобой, – обиделся Алеха и, перекинув с плеча на плечо пешню, свернул в проулок, ведущий к Аргуни.

Разбив в проруби лед и напоив лошадей, Алеха той же тропинкой возвращался домой.

Часовой стоял в прежнем положении, широко расставив ноги, опираясь на винтовку, и затаенно, недобро молчал.

Не снимая рукавицы, Алеха перекрестился, кошачьими шажками приблизился к японцу. Заглянул под башлык. Он увидел белое застывшее лицо, льдинки, сморозившие веки.

– Отвоевался, – шепнул Алеха.

Дома он рассказал о замерзшем на посту часовом, а к полудню об этом случае знал весь поселок. Оказывается, и еще кто-то видел японца, но уже без винтовки. Винтовку стащили. В сердцах Алеха хлопнул широкой ладонью по столешнице, да так, что подскочили и испуганно звякнули стаканы. И ушел во двор. Жена посмотрела ему вслед, недоумевая: что бы это так могло разозлить мужика?