ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Марго (7). Апрель

… Ан, не уследила-таки, нянька-то…

Марго торопилась, воровато озираясь назад и ожидая тяжелого топота нянькиных шагов и грозного окрика: «Я тебе что велела, негодяйка!?». Няньку Марго боялась. Как нависнет своей огромадной тушей, руки в боки – не кулаки, а кренделя сдобные, пухлые, какие на праздники пекут, – только те кренделя, которые почему-то не были съедены, да завалялись и засохли – до каменной твердости. Так, что теперь ими орехи можно колоть. Не то, чтобы нянька особенно рукоприкладствовала, но ухо вывернуть, или за шиворот тряхануть, как слепого кутенка, а то и приложить своей лапищей пониже спины… Легонько, вполсилы своей медвежьей, – так, что Марго на ногах удержаться не могла – это очень даже запросто. И еще рявкнет, так, что уши заложит: «Ты чего это придумала, Маргарита?». И синяя бородавка на длинном носу подрагивает, как нос у кудлатого Черныша, когда тот мышь под снегом вынюхивает. Страшно.

Страшнее, чем дядя Владислав, когда он иногда на Марго смотрит. Вроде бы на нее – а вроде и не на нее. Смотрит и думает о чем-то своем. О нехорошем думает. Смотрит и молчит. И то морщится, то улыбается – только улыбка какая-то дерганая и кривая.

А может, дядя Владислав и страшнее няньки.


А страшнее всего – сны. Однажды, когда Марго кричала во сне (когда огонь уже подбирался к ее пальцам, намертво вцепившимся в оконную раму…), прибежала нянька, разбуженная ее криком. Простоволосая, встрепанная, в длинной до пят мешковатой рубахе. Присела на постели Марго, растеряно и сонно моргая ослепшими со сна глазами. Совсем непохожая на себя – дневную. И, может, поэтому – нестрашная. А может, потому, что еще не совсем проснувшаяся Марго (судорожно сжатые пальцы еще цепляются за неподатливое, начинающее обугливаться дерево, и горячий воздух жжет горло и не дает вздохнуть…) – еще не совсем была похожа на саму себя – дневную. И потому не боялась пока своей страшной няньки.

– Ну, что? – почему-то шепотом встревожено спросила сонно моргающая нянька, рассеянно поправляя сбившееся одеяло.

– Не знаю, – тоже шепотом отозвалась Марго. Как будто они были подружками-заговорщицами, сплетничающими о своих секретах втихомолку от взрослых. А не девочкой, которая до смерти боялась своей няньки, и нянькой, которая не то чтобы лишнего ласкового слова – а и лишнего доброго взгляда не дарила своей воспитаннице. Как будто они у нее были наперечет – и слова и взгляды.

– Я боюсь, – неожиданно – для самой себя – пожаловалась ей Марго, испуганно глядя на нянькино растерянное лицо, и обрадованная тем, что, наконец-таки, нашла сочувствующего слушателя.

– Чего, глупая? – проморгавшись и уже более осмысленно, то есть, по-обычному, глядя на девочку, строго спросила нянька. – От, дурная, и меня-то спросонья переполошила. То ж сон, дурочка. Сон тебе плохой приснился, – нянька зевнула – сладко, широко, так, что бородавка на ее носу вздрогнула от удовольствия. – Сон – значит не взаправду, – назидательно сообщила нянька, прикрывая зевок рукой, а второй могучей дланью поправляя на девочке сбившееся одеяло. – Спи, глупая. – зевнула еще раз, и с кряхтеньем и оханьем пошлепала досыпать прерванный сладкий сон. Так и не дав возможности уже было открывшей рот Марго рассказать свой сон, который был слишком настоящим, чтобы быть «не взаправду»…


Сны были взаправду. Так взаправду, что иногда, посыпаясь, и обнаруживая в своих судорожно стиснутых пальцах не дымящуюся раму окна – а всего-то скомканный уголок подушки, Марго еще долго лежала неподвижно, моргая в темноту и с трудом привыкая – к очертаниям детской, постепенно проступающим в черноте, и к уютному прикосновению одеяла, ласкающему вспотевшую кожу. И ей казалось, что запах дыма все еще разъедает ее ноздри, а огонь подбирается ближе и ближе, и уже трогает горячим дыханием ее волосы, плечи и спину. И что на самом деле, все это – темнота и тишина детской, и уютная тяжесть одеяла – все это не взаправду, а взаправду совсем другое. Утонувшая в дыму комната, занавески, похожие на огненные лепестки – прекрасного и смертоносного цветка, и запертое окно, о которое, как насмерть перепуганные птицы, бьются две белые тонкие руки… А потом одна из этих рук, слепо и отчаянно нырнувшая в дым, вырвала из этого дыма – теплый, уже почти горячий – тяжелый бронзовый подсвечник, и стекло треснуло под его ударом, рассыпаясь в серебряный дождь осколков. Слишком маленькое стекло – одно из восьми – в крепкой дубовой оконной решетке, которую не смог сломать даже бронзовый подсвечник. А в пролом – слишком маленький, для того, чтобы попытаться вылезти в него, ворвалась ночь – холодная, черная, безлунная, заляпанная желтыми огнями – в руках тех, кто стоял внизу и смотрел на горящий дом; и их крики, суета, и чей-то визг, и лай собаки. А от свежего воздуха закружилась голова, и еще сильнее захотелось жить, потому что воздух был такой вкусный и пьяный, и никак было им не надышаться, и жизнью было никак не надышаться … Жизнью, которая неожиданно оказалась за крепкой дубовой решеткой закрытого окна … И она разбила еще два (всего три из восьми) мутных маленьких стеклышка, пока не поняла, что это бесполезно, и что от свежего воздуха еще ярче вспыхивает огонь на занавесках….

– Ты не можешь этого помнить, – почему-то испуганно пробурчал дядя Владислав, когда Марго однажды рассказала ему это. – Ты была слишком маленькая … для того чтобы запомнить.

– А я помню, – ответила Марго, не понимая, почему бы ей не помнить сон, который снился ей уже не раз. Взрослые всегда считают тебя лгуньей, когда ты говоришь чистую правду. – Я помню, – упрямо повторила она, сердито взглянув на дядю, и он почему-то отвел свои глаза, и закашлялся и заперхал – как будто подавился.


Сны были разными. Иногда они были гибкими и послушными – те сны, в которых Марго была сама собой, теперешней, и умела летать. Подниматься высоко-высоко в небо и разглядывать сверху дом, который казался таким маленьким и нестрашным. А еще она умела превращаться в птиц и разных зверушек; и, встречая пожары, умела их тушить – одним движением руки.

Но другие сны были взаправду. Те, в которых Марго иногда была женщиной, горящей в запертой комнате (своей мамой?), или маленькой четырехмесячной девочкой, надрывавшейся в крике на руках встрепанной няньки. А ведь всего-то, что надо – добраться до двери и открыть засов, но Марго была слишком мала и слаба, чтобы вырваться из заботливых нянькиных рук … Сны, в которых Марго не могла ничего изменить. Сны о том, что уже было – или о том, что будет. О маме, об отце, о каких-то незнакомых Марго людях, о Баженке. и теперь – об Анне. Эти сны были страшными, потому что Марго знала, что в них дальше будет, опережая происходящее своим знанием на несколько секунд – но все равно, это знание не могло ничего изменить. Как будто тот, внутри кого оказывалась Марго в этих снах, не чувствовал ее присутствия, продолжая делать то, что он должен был сделать – и Марго оставалось только смотреть, бессильно и беспомощно, смотреть и чувствовать, как обугливается кожа на ее тонких пальцах, вцепившихся в закрытое окно, или как тяжело толкается земля в ее толстые ноги, торопящиеся к колодцу – а она не успевает … как и десятки раз до этого – не успевает …


Она не успевала. Теперь уже по-настоящему. Не во сне. Не успевала, потому что теперь Анна металась в своей запертой горящей комнате, и огонь все ближе подбирался к ней, а никто не слышал ее криков – как тогда, много лет назад никто не слышал криков о помощи, когда в своей спальне заживо сгорела мама …

Анна металась, и пурпурно-раскаленные стены подступали к ней все ближе – стены, похожие на осклизлые бревенчатые стенки черного колодца. И она уже не видела ничего, кроме этих стен, и кроме маленького бледного пятнышка запрокинутого в крике лица – далеко внизу, на самом дне этого колодца. Марго знала, потому что ей самой недавно приснился этот сон. И она знала, что еще немного – и стены, столкнувшись друг с другом, раздавят Анну. В бесформенное пятно. Если только не успеть – и не открыть запертую дверь.


Поэтому Марго торопилась. Ей было всего семь лет (ну, почти семь, без одного дня), и ее ноги не хотели бежать так быстро, как хотелось их обладательнице, а домашние шелковые туфельки все время проскальзывали в грязи. Он хотела удрать из дома на поиски Анны еще вчера, но вчера нянька поймала ее – уже воюющую с тяжелой просевшей калиткой в конце парка. «Боже тебя упаси», – сказала нянька, ловко ухватывая Марго за шиворот и могучим пинком водворяя калитку на место. «Боже тебя упаси высунуть свой нос за ворота, Маргарита.» Ее голос был сухим, скрипучим – и встревоженным. Одного этого голоса должно было быть вполне достаточно для того, чтобы убедить здравомыслящую девочку. И даже не нужно было бы видеть напряженное лицо дяди Владислава, велевшего няньке после водворения домой несостоявшейся беглянки: «Следи за ней. Просто не спускай с нее глаз, поняла?» Нянька и дядя Владислав знали что-то такое – что-то нехорошее, из-за чего Марго не следовало выходить из дома. Но Марго это не остановило. Что могло бы остановить ее – когда всякий раз, зажмурив глаза, она видела пылающие огненными лепестками занавески, и Анну, бьющуюся о запертое окно? Анну, крик о помощи которой почему-то никто не слышал. Никто, кроме Марго.

И, воспользовавшись тем, что нянька отвлеклась болтовней с кухаркой, замешивающей тесто для завтрашнего, праздничного пирога, Марго удрала. Как раз накануне своего седьмого дня рождения.


…Калитка на этот раз подалась значительно легче, а вот дорога …Дорога к деревне оказалась куда хуже и длиннее, чем Марго представляла себе раньше, а шелковые домашние туфельки оказались совсем неподходящими для таких долгих и трудных походов. Марго быстро запыхалась и устала прыгать через лужи по весенней липкой грязи.

Она приостановилась, переводя дыхание, и балансируя на скользком горбе мокрой дороги. И вдруг вспомнила, что не знает, где живет Анна. И совершенно не представляет, как ее можно найти.

Марго стояла и переминалась с ноги на ногу, и разглядывала первый деревенский дом, выглянувший уже из-за поворота дороги – черный, просевший на правый бок, с залатанной крышей. И чувствовала, что ей, почему-то расхотелось идти дальше.

Может, вернуться, пока (пока не поздно?) – пока она не зашла слишком далеко? А то дядя Владислав разозлится, он совсем страшный становится, когда злится, и нянька нахмурится – и приложит своей медвежьей лапищей пониже спины – а то еще, не поленится, да и надерет в саду крапивы … Марго поежилась – и сделала шаг назад. Маленький такой шажок. А потом еще один – побольше. И пирога завтрашнего, праздничного, по поводу дня рождения, не видать, как своих ушей. А вот если, например, вернуться прямо сейчас, еще может никто и не заметит, что она убегала …

Марго уже почти даже развернулась, не замечая, как облегченная улыбка расплывается на ее лице – ну не хотелось ей идти дальше по этой дороге. Очень не хотелось. И скользко, и грязно, и лужи, и вообще – бог знает что, вон, например, за этим домом, откуда ей послышался еще далекий, приглушенный смех. Почти развернулась – назад, к своему дому. А потом зачем-то прикрыла глаза, вызывая видение пылающих занавесок на запертом окне. И почти услышала Аннин захлебывающийся в дыму крик (которого, почему-то никто не слышит, кроме маленькой семилетней девочки). И остановилась.

Тяжело вздохнула, и заставила себя снова шагнуть вперед – к черному дому и незнакомому смеху. Страшно, очень страшно. Совершенно не так, как казалось вначале, когда самым сложным представлялось обмануть бдительную няньку и открыть тяжелую неповоротливую калитку, запертую на засов – а дальше, всего-то добежать до деревни – одна дорога, не собьешься – и найти Анну. А дорога неожиданно оказалась такой длинной, огромной, скользкой, грязной и липкой – и цепляется теперь за подошвы, не пускает ноги, как болотная топь, пытается засосать, утопить, не пропустить.

«И зачем мне это все надо?» – подумала Марго (и дорога скользкая, и нянька рассердится, крапивы надерет, и пирога не будет … и вообще не хочется туда идти …) и, обреченно вздохнув, шагнула вперед …