Больше цитат

Aleksandrovna Polina (reader-8047762)

11 мая 2024 г., 12:28

сегодня дают радость всему миру, — продолжал Мендес развивать свою мысль, — то это уже не имеет никакого отношения к Рембрандту. Он прожил свою жизнь сполна, он сделал свое дело, хотя его продолжали травить, даже когда он был уже в могиле. Книга его жизни закрылась, и какая чудесная это была книга! Его упорство, его приверженность идее — вот что важно, а отнюдь не достоинства его картин

Ни в чем нельзя быть уверенным твердо, Винсент, — сказал Мендес. — Можно лишь найти в себе мужество и силы делать то, что вы считаете правильным. Может статься, что вы и ошибались, но по крайней мере вы сделали, что хотели, а это самое главное. Вы должны поступать так, как велит вам разум, и пусть судит бог, что из этого выйдет. Если вы сейчас уверены в том, что призваны так или иначе служить создателю, то эта ваша уверенность должна стать для вас единственной путеводной нитью. Верьте себе и не робейте.

В Эттене, маленьком городке, где все хорошо знали друг друга, люди смотрела на него с подозрением. Здешние жители еще не видали, чтобы кто-нибудь носил черный вельветовый костюм, и приходили в недоумение, видя, как взрослый человек целыми днями бродит в поле с карандашом и бумагой в руках. При встречах с прихожанами отца Винсент, несмотря на свою угловатость и замкнутость, всегда был вежлив, но они упорно сторонились его. Здесь, в этом малолюдном и тихом городишке, его считали страшилищем и чудаком. Все в нем было странно, необычно: его платье, манеры, рыжая борода, слухи о его прошлом, его откровенное безделье и то, что он целыми днями сидит в поле и все время на что-то смотрит. Они не доверяли ему и боялись его уже потому, что он был не похож на них, хотя он не причинял им никакого вреда и желал лишь одного — чтобы они ему не мешали. Винсент и не подозревал, что жители Эттена так невзлюбили его.

Любовь — главное в жизни, только в любви человек может почувствовать счастье бытия.

Жизнь каждого человека имеет свою цель, свой идеал, и надо терпеливо трудиться, чтобы достичь его.

«Да, видно, более безбожных, черствых и суетных людей, чем церковники, нет на всем свете», — сказал себе Винсент, комкая в кулаке письмо Стриккера с такой яростью, словно в его руках был сам преподобный пастор.

Христина больная и беременная, Христина в больнице, Христина, выздоравливавшая после родов, — это была одна женщина: покинутая, отчаявшаяся, стоявшая на пороге жалкой смерти, до глубины души благодарная за одно сочувственное слово, за малейшую помощь, женщина, изведавшая все горести в мире и готовая на все, только бы хоть на минуту вздохнуть свободно, способная давать самые пылкие и смелые клятвы себе и другим. Христина выздоровевшая, пополневшая от хорошей еды, лечения, заботливого ухода, — это была уже совсем иная Христина. Она забыла пережитые страдания, ее решимость быть хорошей женой и матерью слабела, прежние взгляды и привычки исподволь снова завладевали ею. Четырнадцать лет она жила, как хотела, среди пьянства, сигар, ругани и грубых, жестоких мужчин. Теперь, когда она окрепла, эти четырнадцать разгульных лет с лихвой перевесили единственный год, согретый любовью и вниманием. В ней совершалась тайная перемена. На первых порах Винсент не понял этого; затем мало-помалу он осознал, что происходит.

Пусть полотно глядит на меня тупо и бессмысленно, но я знаю, — оно боится горячего, смелого художника, который раз и навсегда разрушил это заклинание: «Ты не умеешь!» Ведь и сама жизнь, Марго, повернута к человеку своей бессмысленной, равнодушной, безнадежно пустой стороной, на которой написано ничуть не больше, чем на чистом холсте.

Когда я был моложе, Марго, — сказал он, — я думал, что все на свете зависит от случая, от мелких, пустяковых недоразумений. С годами я стал понимать, что всему есть глубокие причины. Такова уж неизбежная участь большинства людей — они долго должны искать света.

ненависть — это одно из темных проявлений скрытой любви, которое иногда лишь обостряет чувство долга.

Публика не способна понять, что в искусстве нет и не может быть моральных критериев. Искусство аморально, как аморальна и жизнь. Для меня не существует непристойных картин или непристойных книг — есть только картины и книги дурно задуманные и дурно написанные. Шлюха Тулуз-Лотрека вполне нравственна, ибо она являет нам ту красоту, которая кроется под ее отталкивающей внешностью; невинная сельская девушка у Бугро аморальна, ибо она до того слащава и приторна, что достаточно взглянуть на нее, чтобы вас стошнило!

Человек с обыкновенным мозгом мыслит дуалистически: свет и мрак, сладкое и горькое, добро и зло. А в природе такого дуализма не существует. В мире нет ни зла, ни добра, а только бытие и деяние. Когда мы описываем действие, мы описываем жизнь; когда мы даем этому действию имя — например, разврат или непристойность, — мы вступаем в область субъективных предубеждений.

— Давайте сформулируем наш манифест, господа, — предложил Золя. — Во-первых, мы утверждаем, что все правдивое прекрасно, независимо от того, каким бы отвратительным оно ни казалось. Мы принимаем все, что существует в природе, без всяких исключений. Мы считаем, что в жестокой правде больше красоты, чем в красивой лжи, что в деревенской жизни больше поэзии, чем во всех салонах Парижа. Мы думаем, что страдание, — благо, ибо это самое глубокое из всех человеческих чувств. Мы убеждены, что чувственная любовь — прекрасна, пусть даже ее олицетворяют уличная шлюха и сутенер. Мы считаем, что характер выше безобразия, страдание выше изящности, а суровая неприкрытая действительность выше всех богатств Франции. Мы принимаем жизнь во всей ее полноте, без всяких моральных ограничений. Мы полагаем, что проститутка ничем не хуже графини, привратник — генерала, крестьянин — министра, — ибо все они часть природы, все вплетены в ткань жизни!

— Ах, Поль, — сказал папаша Танги, — ты же служил на бирже. Ведь деньги делают человека зверем, не так ли?
— Да, равно как и отсутствие денег.
— Нет, не денег, а еды и всего необходимого для жизни.
— Именно так, папаша Танги, — подтвердил Винсент.

«Человек может или заниматься живописью, или рассуждать о ней, но одновременно делать то и другое он не может».

— Во время революции я был республиканцем, — говорил Рулен, — но теперь я вижу, что мы ничего не добились. Правят ли нами короли или министры, мы, бедные люди, живем по-прежнему, ничуть не лучше. Прежде я думал, что, если у нас будет республика, мы станем все делить поровну.
— Ах, что вы, Рулен!
— Всю свою жизнь я стараюсь понять, господин Ван Гог, почему одному принадлежит больше, а другому меньше, почему человек должен тяжко трудиться, когда его сосед сидит сложа руки. Может быть, я слишком темен, чтобы разобраться, в чем тут дело. Как по-вашему, — если бы у меня было образование, я бы, наверное, понял все гораздо скорее?
Винсент бросил быстрый взгляд на Рулена, чтобы убедиться, не издевается ли над ним этот арлезианец. Лицо Рулена сохраняло то же невинное, простодушное выражение.
— Да, мой друг, многие образованные люди, кажется, все отлично понимают. Но я, как и вы, человек темный, и мне никогда не понять этого и никогда с этим не примириться.

Уметь сносить страдания без жалоб — это единственное, что нужно, это великая наука, урок, который надо усвоить; это решение проблемы жизн