ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Грейс

Любовь родилась в бедрах ночью, когда из всех цветов тек черный аромат. Я встала на рассвете, смотрела на перламутровый Бэй, на неподвижные лодки, темные силуэты грузовиков вдоль пляжа. На проводах спали маленькие голуби, что умеют смеяться и кричать как петухи. Любовь наполняла воздух мучительным наслаждением, разливала золотистое масло по краю неба. Я еще не знала своего любимого, но уже любила его.

Бабушка и наша горничная Чарита стучали посудой в кухне. Я обмотала волосы платком и пошла к ним.

Кухня напоминала картины Санджая Бхаттачарьи, полные гипнотических деталей, пара, света и теней. Чарита с блестящим от пота лицом держала щипцами лепешки над газом, они раздувались от горячего воздуха, становились пышными. В седых волосах на висках бабушки скопилась испарина. Бабушка жарила требуху с луком в огромной сковороде. Внутренности кур отдавали трущобой Ноччикупам, где Чарита брала их у торговца.

Бабушка посмотрела на меня единственным глазом. Второй, голубовато-белый, лежал мертвым под прикрытым веком. Из-за этого глаза лицо бабушки всегда казалось строгим и мученическим.

– Порежь овощи, свари лапшу и яйца.

Я поставила чаны с водой, достала сорок упаковок лапши. Осторожно одно за другим погрузила в воду тридцать пять яиц – как сварятся, нужно разрезать пополам, чтоб казалось больше. Мне снова, как ночью, стало страшно из-за того, что продуктов так мало и наш мир убывает.

Я вытянулась над платформой для готовки еды, чтоб взглянуть на небо через решетку окна: оно уже засияло над квадратом глубокого двора-колодца, куда смотрели все кухни Башни. Некоторые женщины стояли у плит, но большинство кухонь были еще пусты, хозяйки спали, а служанки не пришли. Я снова вспомнила, что у меня теперь есть любовь, она везде. Ей тесно во дворе-колодце, она вспорхнула и летит.

Я чистила яйца, обжигаясь, слышала шаги папы. Папа включил радио, и оно затрещало, заговорило о выборах в корпорацию. «Только проснешься, начинается политика», – подумала я вскользь. В уши приливом ударили голоса девочек. Они поднимались на завтрак.

* * *

У нас не было квартиры, в которой мы могли бы жить все вместе. Только рассыпанные по Башне комнаты, перемешанные с квартирами соседей, как лук с нутом. Я спала в закутке возле кухни и гостиной.

В гостиной мы ели, молились, сушили вещи, из нее выбегали на балкон посмотреть, что происходит на улице Сантхомхай. Мы никогда не закрывали эту гостиную, она была продолжением общего коридора.

В конце коридора, как в другом квартале, ютились папина и бабушкина спальни и еще комнатушка с деревянной мебелью, укрытой вязаными накидками, маминым резным креслом с истертой от времени клетчатой подкладкой, телевизором, по которому стучали, чтоб он заработал. В узкое окно той комнаты печальными глазами смотрела трущоба Ноччикупам.

Я привыкла к Башне и не знала другого дома, хотя она стенами цвета сухой крови напоминала темную гору с пробитыми внутри пещерами. Внутри комнат-пещер ужас кое-как прикрывался уютом человеческих вещей: ламп, покрывал, календарей с водопадами.

Кто-то еще кроме людей обитал в широких коридорах, в лифте с решеткой, на которой дрожали от сквозняка клочья паутины. Механизмы в шахте скрипели даже ночью. Этот лифт никогда не приходил на нужный этаж.

В детстве мне часто виделось, что соседи меняют лица, меня пугали внутренние дворы с мутными окнами кухонь, особенно когда с Бэя шла непогода. В эти дворы невозможно было войти, только если вылезти из окна, и я не понимала, для чего и для кого они построены. На дне их копился мусор, как в канале возле дома тетушки в Калачале.

Маленькой я слушала, как кто-то лазит в пространстве между стен, во всех ходах, вентиляциях, которыми прошита Башня. Хотя рядом жили папа, бабушка, девочки, я была жалкой перед миром, слабее пыли. Мир даже днем подходил к самому моему уху сгустком кошмара.

* * *

Девочки жили этажом ниже нашего в комнате, разгороженной шкафом. Поднимаясь, они ворковали, как голубицы. Мои сестры, мои дочери.

Хотя, возможно, я думаю о них так сейчас из-за тоски по тем дням. Тогда я не думала ничего. Протирала подносы, резала яйца. Через пару часов я должна была снова встать к плите, чтобы варить обед.

Мои девочки, лохматые и не прибранные, возились на полу, смеялись и кушали. Вся комната походила на коробку со щенками, которым не интересно лежать на лоскутной подстилке. Но все замирали, когда папа складывал руки у груди. Губы детей повторяли за папой. Только самая маленькая, Бисеринка, возилась и ползала, как улитка, оставляя за собой влажный след.

В утро, когда ко мне пришла любовь, папа выбрал ту же молитву, что и я, проснувшись. Слова ее придумали монахи, которые везли по морю к южноиндийским берегам Благую весть. Монахи заблудились в водовороте бури, метались среди исполинских волн, как в бушующем лесу. Они стали молиться Матери Божьей, и внезапный таинственный свет привел их к земле.

– Владычица света, рассеивающая тьму, просим твоей помощи в нашей нужде. Звезда морей, чей маяк спасает тех, кого швыряет буря жизни, даруй нам свое утешение, – произносили мы хором. Я сидела в углу, сжимая поднос пальцами со сломанными ногтями. Сейчас я думаю, мы читали эту молитву не для Бога, а друг для друга. Мы произносили слова вместе, соединяя наши души.

– Аминь, – говорил отец голосом епископа.

– Аминь, – говорили девочки.

Ела я мало, смотрела, как они едят, будут ли сыты перед школой.

* * *

Исподтишка глядела на всех Крупинка, миловидная девчонка с длинными, до колен, волосами, ясно – она уже что-то сотворила. Может быть, переменила тетради в сумках у подруг, связала лямки школьных юбок, насыпала муравьев в коробку с заколками. Один раз она засунула живую рыбу в портфель к одной из Двух Хлебов. Крупинку младенцем мать бросила в водосток. Она застряла в ветках и траве, что скопились по течению. Соседка услышала плач, выловила ее из плотины, отнесла к нам.

Два Хлеба уплетали с одного подноса руками, занося еду в рот друг другу, как двухголовое многорукое существо. Отец не хотел их забирать, они были два недозрелых птенца с голой желтоватой кожей. Он не верил, что они выживут, невесомые, словно лепешки. Отец не хотел их забирать, ведь их мать жива. Но она приносила близнецов к нам снова и снова, каждый день. «Хватит, возьми их, – сказала тогда бабушка. – Господь нас не оставит». Мы отвезли близнецов в частный госпиталь, там они долго лежали в пластиковых ящиках с приклеенными на пластырь трубками в носу. Смерть склонилась над их колыбелью, гладила их по головкам. Они смотрели на смерть и набирали сил из всего, что кружилось вокруг. Они пили силы из мимолетных взглядов медсестер, воздуха, солнечных лучей. Потом дома мы выхаживали их на козьем молоке с рынка. Та женщина, их мать, жила где-то рядом, в прибрежных трущобах. Я встречала ее в лавках с другими детьми. Она всегда смотрела сквозь меня, шумно и быстро покупала муку или рис, исчезала в потоке улицы. Она не приходила навещать близнецов.

Шелкопряд ела так же ловко и жадно, как остальные, хотя ее ручке недоставало трех пальцев, потерянных на фабрике. Ее и Лучика в разные дни привезли нам из Канчипурама, где дети ткут лучшее во всем мире сари.

В новенькой Лучике была тишина дневного света. Она могла весь день просидеть за тамариндами у забора. Мы думали, Лучик немая, но по ночам она кричала, звала навзрыд маму, будила других детей.

Зернышко неловко водила лепешкой по тарелке, она ничего не видела и не ходила в школу. Мы включали ей записи разных уроков на компьютере. Врач сказал, что она не чувствует даже свет. Это роднило ее с бабушкой, медленно теряющей зрение. Зернышко привели к нам с улицы, где она просила подаяние и пела. Она долго боялась взрослых до судорог, которые электричеством пронзали маленькое нездоровое тельце. В ней не было ни детской очаровательности, ни живости, которая делает даже некрасивых детей милыми. Только голос, случайно спрятанный в неказистое соединении косточек и кожи цвета корицы. Вечерами, когда уроки были приготовлены, девочки сдвигали свои матрасы полукругом, как в театре, и слушали ее песни. Она хорошо запоминала любые песни даже на чужих языках, подражала голосам артистов.

Будто на что-то новое, Песчинка смотрела на птиц, которые ждали крошек на перилах балкона. Песчинку украли у настоящих родителей. Бандиты из агентства передали ее в усыновление иностранцам за хорошие деньги. Когда Песчинка заговорила на английском и смогла рассказать приемным родителям правду, они подумали и вернули ее к нам, в родную страну. Несмотря на свои расходы, год, потраченный на оформление бумаг, они хотели, чтоб девочка жила с настоящей мамой. Временно ее поместили к нам. Они поступили хорошо, но мы не смогли найти ее семью. Песчинка ничего не помнила, даже не знала, из какого она штата, как называлась ее деревня. Знала только большое дерево, внутри которого жила красная богиня.

Пылинку я сама нашла в автобусе. Она ходила вдоль сидений, часто-часто подносила ко рту сжатые в щепотку пальцы. Некоторые люди давали ей несколько монет, другие кричали: «Эй, отстань от меня!», «Уйди, от тебя несет испражнением козы». Собранные в автобусах и пригородных поездах деньги она отдавала главарю уличной шайки бездомных детей (дети чаще всего держатся стаями). Ее трудно было отыскать под слоем грязи. Не девочка – сгусток из спутанных волос, пыли, копоти и нагара уличных жаровен. Нельзя было разобрать, что за лохмотья на ней одеты. Я пропустила колледж в тот день, отмывала ее от зловоний тупиков. Она стала лучшей нашей ученицей, «сверкающим табелем», как говорил папа. Мы полагали, что родители ее были беженцами со Шри-Ланки. В ее коже цвета финика, крупных чертах лица, курчавых волосах сквозила цейлонская кровь. Но Пылинка тоже ничего о себе не знала. Улицы стирали детям память.

Бисеринка ползала, привставала, опираясь на ноги девочек. Девочки скатывали шарики еды, клали ей в рот. Ее мы тоже брать не хотели. Мы устали, измучились с младенцами. Наши выросли, ходили в школу, умели сами одеваться, есть, читать. Начинать все заново казалось самоубийством. «Тетя, я не могу вернуться с ней домой, – твердил исцарапанный мальчишка, – отчим меня побьет. Тетя, или забирайте ее, или я положу ее возле Бэя, как отчим сказал». Бабушка посмотрела одним глазом, взяла голого ребенка и отнесла в Башню. С ней оказалось легче, чем с другими. Девочки носили ее по очереди на бедрах, возились с ней. Она любила играть баночками из-под гуаши. Она пересекала комнату, как улитка, оставляя на полу влажный след.

Другие девочки, также взявшиеся из воздуха, ели, громко жевали, хихикали или смотрели в одну точку с набитым ртом. Шестые или седьмые дочери в своих семьях, они были подброшены или сданы нам очень бедными людьми.

Их несли люди берега, люди из прижатых к станциям кварталов с домами-сотами, люди из несуществующих теперь, разрушенных экскаваторами лачуг. Только однажды к Башне подъехала дорогая машина. Молодая женщина, в европейском льняном костюме с другой женщиной постарше, наверное, служанкой, вынесли ребенка. «Я не могу оставить ее у себя, у меня нет мужа, а она нелегальный ребенок. Мне сказали, ваш приют очень хороший приют для девочек». Служанка передала нам нарядного младенца, как блюдо с паясамом, и они уехали. В тот же день кто-то перевел на счет приюта тридцать тысяч рупий. Переводы с неизвестного счета поступали раз в три месяца, потом оборвались. Внезапно, как и все, что случалось в Башне.

* * *

Эсхиту и Собару привезли к нам из другого детского дома. Это было плохое место, темное место без Бога. Каждую ночь туда приходили мужчины.

Собара плакала бесшумно, одними глазами. Я села с ней на матрасе. Она сказала:

– Я хочу отмыться, хочу, чтоб вода смыла мой грех. Сначала нам давали снотворное, мы просыпались с болью везде-везде, – и она провела руками по пухлым ногам и бедрам. – Потом нам перестали давать снотворное, и мы видели их лица, вот так, – она поднесла ладонь к прямому красивому носу, – как медленно возвращалось по утрам солнце!

– В этом нет твоего греха, – ответила я. – Вода смывает все, но ты давно уже чиста, никакой грязи на тебе не было.

Собара болела стыдом и не могла жить. Эсхита была другой. Она не горевала. В ее вытянутом вперед лице, во взгляде было что-то от циветты, что забрела на городскую окраину поохотиться на крыс, порыться в ящиках. Я очень старалась не замечать ее плотоядной мордочки, относиться к ней как к ребенку. Но не могла избавиться от мысли о беззаботной хищнице, которую инстинкты ведут черт знает куда.

Я чувствовала, что Эсхита сбежит. Она ссорила девочек, устраивала драки в спальне. Конечно, там было тесно, неловко. Вещи висели на прибитых к стене рейках, матрасы с утра сгребали в шаткую гору. Ни у кого не было своего угла. Все вместе: сон, уроки, игры. Но до Эсхиты девочки жили в мире, они берегли свое некрасивое убежище, как взрослые хозяйки.

С ней начались кровавые свалки, в ход пошли ножницы, навесные замки, палки. Девочки превратились в диких обезьян. Они грызлись зубами, драли друг другу волосы и одежду, хрипло кричали грязные оскорбления, которым научились в подворотнях. Среди этих слов самыми безобидными были: «бычья сперма», «жирная вагина», «грязь вокруг рта» и «твоя мать была плешивой собакой».

– Эсхита, ведь мы здесь одна семья. Разве плохо тебе у нас? Разве лучше было там, в твоем старом доме?

Я сразу пожалела, что сказала это. Она ответила так, будто старше и мудрей:

– У таких подкидышей, как я, не бывает дома. Но в том приюте мне нравилось. Мне нравилось, когда они приходили. Другие девчонки ревели и бились, как лягушки, одна я догадалась, что нужно быть ласковой. Все равно они приходят, нужно делать так, как они хотят. А что? На улице будет хуже, еще и без еды. Меня любили, все просили только меня. Один человек подарил мне золотой браслет. Никто не любил меня никогда, а они любили, обнимали меня. Да, некоторые были старые, а были и совсем молодые с красивыми лицами. Разные. От меня все уходили довольными.

Я сидела на полу с Эсхитой, которая была младше меня почти на семь лет, и не представляла, что говорить. Я не знала того, что знает она, о мужчинах тем более. Что они любят и почему могут подарить золотой браслет с маленькой луной, который Эсхита крутила на запястье? Кровь прилила к моему лицу. Мне хотелось расспросить о большем, как будто передо мной не ребенок, а сам дьявол.

В женской школе Святого Рафаэля, куда записала меня мама, не было ни единого мальчика, и в колледже искусств мальчики по-прежнему оставались инопланетянами. После занятий я спешила на станцию, чтоб скорей приехать домой и помогать бабушке с ужином, девочкам – с их домашним заданием. Я знала, что мне нужно гладить гору блузок, стирать гольфы, чтобы девочки пошли в них в школу. В колледже я так и не сблизилась ни с кем, хотя меня не сторонились и звали. Просто мир однокурсников с их гоанским трансом, артхаусным кино, курением и мой мир с молитвами Деве Света, хлопотами вокруг сирот были далеки, как Земля и Нептун. Они даже разговаривали иначе, и я, воспитанная бабушкой, чувствовала себя героиней фильмов шестидесятых.

Эсхите я сказала тогда:

– Иди, Эсхита, делай свои уроки. Тебе нужно теперь учиться.

– Уроки мне не пригодятся, – грубо ответила она, и в ее глазах вспыхнуло что-то страшное. – Пусть я не такая красивая и умная, как вы, леди Грейс, но я знаю кое-что получше ваших уроков.

– Ты еще маленькая, Эсхита, – сказала я, – вас учили нехорошему в том доме.

– Нет, леди Грейс, – сказала она, – я маленькой никогда не была.

* * *

На нас упала черная тень того приюта. Ни один пайс не поступил из фондов. «Мы получили информацию, что приюты в вашем городе предлагают ребенку не лучшее, чем ужасы, которые он испытывает на улице. Мы отказываемся поддерживать незаконную деятельность в отношении детей».

Я и папа ходили в самые разные кабинеты. В тесные комнаты с зарешеченными окнами или без окон вовсе; с коврами на полу; со стенами, обшарпанными настолько, что через них просвечивала улица. Кабинеты пахли влажной бумагой, ланчами, карри, затхлостью, туалетами. Был один кабинет с запахом ягод. В каждом воздух был пропитан тысячелетней властью. У меня кружилось в голове от нашего ничтожества перед ней.

Там говорили, будто печатали слова на клавиатуре:

– Мы не выделяем поддержку до получения результатов официальных проверок.

Кто-то согласился проверить наш приют:

– Ваш дом ветхий, условия для детей не подходящие.

Это было правдой. От Башни ветер с Бэя отрывал и уносил вдаль куски, но ведь тысячи детей жили на дорогах, а Башня была домом.

Мы бродили среди стен, чтоб взять заключение. Никому не было дела до частного приюта. Наши нищие подарки вызывали у чиновников скуку.

– Сэр, вы же сами взяли сирот.

Они предполагали, что у нас есть деньги, а у нас были только старый папин мопед и несколько комнат в старом доме, заложенных банку.

Для них приют был чересчур мал:

– Мы должны помочь для начала учреждениям, где живут сотни детей.

– У вас даже нет квалифицированных сотрудников, на что вы тратите?

Люди в кабинетах и не обязаны были помогать. Папа и бабушка сами не смогли прогнать на улицу четырех девочек, дочерей погибших рыбаков, которые, перепуганные, забрели в Башню из разбитой волнами трущобы. Они плакали так горько, что казалось, мир разрушился не от стихии, а от их отчаяния.

Я была таким же маленьким существом, но запомнила, как папа ходил получать разрешения, как по ночам он читал «Юридическое руководство для христианских служб», подчеркивал слова в законе об иностранных взносах. Я не спала, стояла с ним, и он меня не прогонял. Страницы шелестели, папино сердце колотилось, как провода о стены Башни.

Он пробирался с копьем древнего воина через дебри законов и букв, а я толкала его маленькими ручками. Каждый шаг обсуждали с бабушкой так, что в моей голове до сих пор крутятся имена некоторых чиновников: достопочтенный Тиру Эдаппади Паланисвами, достопочтенный Амрешвар Пратап Сахи. Я помню, что папа однажды забрал и не вернул мамины золотые браслеты. После длинных ночей, закопанных в бумаги, приют считался открытым. И хотя путь был длинным и благородным со стороны, это не мы спасали девочек. Девочки спасали нас от темноты маминого ухода.

* * *

Мы росли вместе. В одинаковой выцветшей форме с чужого плеча ходили в школу. Радовались дешевым сумкам и карандашам с Понди базара. У нас не было денег на развлечения, на кино, но город был нашим огромным кинотеатром.

Все, кто жил тогда в Мадрасе, выучили слова и номер, записанные на любой стене, на каждой электрической коробке, ставнях магазинов: «Пи Джеймс, магическое шоу, тел. 9841072571».

– Пи Джеймс – демон, – говорили мы.

– Он ходит в длинном камисе, на котором скопилась пыль за сто лет, и со старой полудохлой змеей на плече.

– Этот парень тратит на шоу времени меньше, чем на выцарапывание своего имени повсюду.

– Просто он владеет магией, буквы сами пишутся по ночам. Посмотри, вчера еще здесь было пусто. – Возле окна мясной лавки свежей краской был выведен номер 9841072571.

Мы хотели позвонить, но у нас не хватало духу. И я до сих пор так не узнала никого, кто бы ходил на шоу Пи Джеймса.

В каждом рикше мы видели серийного убийцу Гаури Шанкара, «Ото Шанкар», как звали его в Мадрасе. Мы сбивались стайкой, если кто-то, обгоняя повозки с волами, предлагал подбросить нас до школы.

Мы, как все мадрасские подростки, взахлеб обсуждали призраков молодых женщин, которые кружатся по вечерам вокруг разбитого моста в устье Адьяра:

– На этот мост приходят покончить с жизнью несчастные любовницы.

Мы говорили о привидениях португальского торговца, его безумной жены и маленького сына из дома в колонии Де Монте.

– Там всегда пропадают бродячие собаки!

– И люди, и беспризорные дети!

– Ночью в нечетные часы окна дома открываются.

Мы обсуждали самое большое в мире дерево баньяна в садах Теософского общества, чьи ветви шевелились от колдовства, призраков подворотен и древних дравидийских сказок. Мир духов был частью нашего мира. В нем жили наши матери, потому мы всегда стремились приблизить его.

Мы были сестрами, но я знала, что я другая, я обязана заботиться о девочках. Об этом твердили мне папа и бабушка. Я была другая и в мыслях: запах старых колониальных библиотек и сумрачные залы государственного музея сводили меня с ума. Я откладывала по пайсу сдачу с покупки молока и муки. Откладывала, чтобы купить подержанные книги: «Шедевры индийского искусства» доктора Панде и ее же «Китайскую эротику» (я прятала ее между кроватью и стеной), «Живопись Бароды» Мохаммеда Шейха, «Женщины-художники Индии», «Миниатюры великих Моголов» и другие святыни, что скрывались в щелях лавок. Меня трясло от жадности к этим книгам. Каждая черта в залах античного искусства вызывала во мне вожделение первобытной женщины. Девочкам же все это было скучно.

Мне хотелось с кем-то говорить о терзающей меня тяге. Но папа работал на нескольких работах, бабушка была слишком занята домом. Я оставалась одиноким ребенком в городе магического шоу, на котором никто никогда не бывал.

* * *

Я знаю, как бывает: сначала дети ничего не понимают; потом они ходят в школу, видят там домашних детей, верят в чудо, в возвращение матери, в удочерение. Лет в двенадцать-тринадцать надежда стекает с лиц. Они бродят в смоге печали. Я такая же, как они, мне известно, каково это, когда тебя не ищет собственная мать.

Потом рождается новая вера: в семью, которую они создадут сами. Девочки, стыдясь, шептали мне: «Что будет потом, после школы? Страшно! Если бы была любовь, муж, было бы не страшно».

Те девочки, с кем мы болтали о Пи Джеймсе, стали матерями. Мы нашли им мужей, хотя это было непросто в городе, где твой клан важнее, чем ты сам. Они давно уехали, только я, казалось, навечно приписана к Башне.

У тех, с кем я учились в колледже, уже шли персональные выставки, и даже не одна. Лишь я торчала на кухне, писала письма в организации, богачам, даже актерам на другую сторону субконтинента. Знания книг по искусству, которым я заболела подростком, тлели в моей голове.

Я вела страничку, где рассказывала о каждой из наших девочек в надежде, что они обретут семью. Но по поводу удочерения никто никогда не звонил, будто номер наш заколдован. Часто я хотела писать его на заборах и деревьях, как Пи Джеймс.

В те последние месяцы в Башне мы ели еду бедных. Папа говорил о закрытии приюта. Я думала, куда пойдут мои девочки?

Странно, сначала, когда кто-нибудь из них появлялся, я не любила. Некоторые даже были противны. Но шло время, и незаметно для себя я начинала любить их так, что чувствовала кровь внутри сердца.

* * *

Стена у балкона осыпалась, пыль летела на дорогу, в потоки рикш. Старшие мыли железные тарелки от остатков завтрака. Я разливала воду в пластиковые бутылки, чтобы дать им с собой в школу.

Потом мы шли в детскую комнату по лестнице. Мы никогда не вмещались в старый лифт, да он бы и не привез нас куда нужно. На лестнице капал конденсат, бродило эхо. Некоторые квартиры стояли крест-накрест заклеенные запретной лентой. Из-под дверей ползла пыльная темнота. И шорохи тех, других жильцов.

В комнате девочек были только матрасы, которые они скатывали и укладывали громадной горой у стены. Мы одевали малышей и заплетали им волосы. Мы любили, чтоб они ходили с красивыми косами. Голубые форменные юбки давно стали серыми от тысяч стирок. Форму у нас донашивали друг за другом. Чарита всегда отглаживала ее, будто костюм английской королевы, незаметно латала дырки.

Девочки шумели, их было слишком много для той тесной комнаты. Но взгляда единственного бабушкиного глаза хватало для поддержания порядка.

– Что ты делаешь, Пылинка?

– Я собираю в банку солнечный свет и понесу его в школу.

– Еще чего не хватало!

– Солнечным светом ты ослепишь учителя, – ласково говорила я.

Лучик бережно собирала тетрадки и расклеенные учебники из моего детства. Я замечала, как округлилось ее лицо, с тех пор как она оказалась у нас, худая, будто прут, измученная работой. Лучик смотрела доверчиво глазами мангуста. Она умела говорить только глазами. Радовалась и гордилась тем, что идет в школу. Я сама заплетала ей две косы и подвязывала их в кольца над ушами. Про себя я представляла, что она моя дочь. Я скрывала от других, что люблю ее больше всех.

– Сотри помаду, Эсхита, – сказала я. – Посмотри, я такая же, как вы, но почему я должна говорить вам то, что и так понятно?

Эсхита не обращала внимания и подводила черным каджолом глаза, глядя в круглое зеркало без оправы.

– Мне ничего не понятно, я жила по другим правилам и забирать меня не просила.

– Подержи. – Бабушка передала толстую рассыпающуюся косу Песчинки, которую плела, и спокойно пошла к Эсхите. Крепко зажала ей голову одной рукой и, плюнув на другую, стерла краску.

– Вы мне никто! Вы мне не родственники, – выдернулась и зарычала Эсхита. – Я жила без вас, без вашей церкви, без ваших обслюнявленных остатков, которые никто не возьмет в рот.

– Идите в школу. – Бабушка махнула в воздух рукой, словно отгоняя пыль. – Благослови вас Господь.

Я осторожно повела Зернышко вместе с ее темнотой обратно в гостиную, чтоб включить ей уроки. Чарита отнесла Бисеринку на руках, рассыпала перед ней пустые баночки. Сколько месяцев было этому ребенку? Мы не могли понять. Она весила как новорожденная и не росла. «У нее черви в желудке, – говорила Чарита, – они и съедают всю ее еду». Чарита давала ей молоко в бутылочке, Бисеринка вяло пила. Это могло занимать целый день, она роняла и поднимала бутылку, распрыскивая вокруг себя липкие капли, вытирала их об себя, о старую кофту.

«Многим детям в семьях бедных матери в молоко капают спирт, чтоб те спали, пока матери работают, – говорила Чарита. – Матери не догадываются, что ум детей от этого глупеет».

Мы знали, что дети часто такие. Обезвоженные, сморщенные, как черепахи, они должны были умереть, но живут. Живут, прорастая травой из сухой, покрытой мусором почвы.

Мы с бабушкой смотрели с балкона, как девочки высыпают из Башни. Зернышко стояла с нами, поворачивала голову в другую сторону, искала лицом ветер.

Эсхита внизу тут же расплела волосы и достала помаду.

– Девадаси, – сказала бабушка, – испорченное дитя.

Наших девочек подхватывал поток улицы. Школьников везли автобусами и кебами, на мопедах – тесно, по нескольку детей сразу в рикшах, на велосипедах, вели за руки и несли на руках. Дети в роскошных автомобилях, малыши из трущоб в такой же поношенной форме, как у наших сирот (и у меня была такая); подростки с лицами, присыпанными пудрой, юные девушки с жасмином в прическах; мусульмане, индуисты, христиане и сикхи ступали в едином потоке утра. Когда улица пустела, из всех школ раздавались чистые голоса, дети пели гимн «Душа народа»:

– Я кланяюсь Тебе, о Мать, полноводная, плодородная,
Овеваемая прохладными южными ветрами,
Темная от обилия хлебов,
Ночи наполняют сердце радостью в сиянии лунного света,
Земли прекрасны в убранстве цветущих деревьев,
Смех прекрасен, и прекрасна речь.
Ченнаем управляет Большая корпорация (бывшая «Корпорация Мадрас»), основанная в 1688 году. Это самая старая из сохранившихся муниципальных корпораций в Индии и вторая самая старая в мире. Корпорацию возглавляет мэр. Мэр и советники города избираются населением путем всеобщего голосования.
Паясам – тамильский пудинг, консистенции густого киселя.
Каджол – подводка для глаз.
Девадаси – храмовые танцовщицы; в некоторых храмах вступали в связь с прихожанами из высших каст.
«Душа народа» – гимн Индии, «Джанаганамана», написанный Рабиндранатом Тагором.