XIV

Через три недели после вечера княжеского доктор разговаривал с княгинею. Он ходил по комнате, был мрачен и задумчив. Княгиня спокойно сидела на своем диване с беззаботным, если не совершенно довольным видом. Взглянув на них, можно было сказать: он проиграл она выиграла.

Но что же проиграл он? Что она выиграла? Не пояснит ли этого разговор их? К сожалению, мы не знаем, что они говорили прежде. Мы поспели только к концу разговора.

– Мне очень хотелось бы знать причину неудовольствия вашего, любезный доктор, после всего этого.

– Вы правы, княгиня, правы; я ничего не могу более сказать.

– И вы же говорите, что ее здоровье совершенно поправляется.

– Да, я позволил ей сегодня выйти из комнаты.

– Я прошу вас еще раз: не щадить ваших трудов и попечений.

– То есть микстур и порошков. – Доктор горестно улыбнулся. – Я не жалел их, княгиня.

– И вы полагаете, что опасность совершенно прошла?

Доктор молчал и ходил по комнате. Княгиня, казалось, ожидала ответа.

– Не знаю, – сказал наконец доктор с тяжелым усилием, – не знаю ничего, кроме того только, что вся наука человеческая есть гордость, помноженная на незнание и разделенная по правилу товарищества: философам – юристам – математикам – физикам – химикам – и лекарям! – Он шагал при каждом слове и, произнеся последнее, остановился против княгини с забавною досадою. Она рассмеялась.

– Это ваше дело знать, любезный доктор!

– Да, мое, разумеется; так заведено, и прекрасно заведено. Мы так легко отделываемся, когда исполняем по условию, какое записано в маклерской книге приличий общественных. Кто дает серебряный рубль бедняку и, давши, велит лакеям вытолкать его, тот благотворитель. Кто разыграет лотерею в пользу нищих и съест за одним обедом четыре таких лотереи, тот добродетелен. Ну! Мы убьем человека и велим доктору лечить его. Доктор лжет, уверяя нас, что он вылечит, а мы лжем перед совестью, уверяя, что ничего не пощадим для спасения убитого нами; Княгиня улыбнулась.

– Да не смейтесь по крайней мере, княгиня! Разумеется, вам теперь смешно: перед вами здоровый сын и дурак доктор, который откровенно признается, что вся его наука вздор, а сам он глупец.

– Я просила уже вас объяснить мне причины вашего неудовольствия. Разве болезнь Эммы не прекратилась?

– Нет! она прекратилась; а впрочем, кто же это знает.

– Ваша дружба к этой девушке увлекает вас, хотя нет никакой причины беспокоиться. Разве не случается быть нездоровым всякому из нас? И если бы каждый раз доктора так боялись, как вы теперь, то надолго ли станет их? Мы, я и вы, исполнили весь долг наш к Эмме: она была у меня как родная, и я готова стараться о будущей участи этой доброй девушки.

– Что разумеете вы под этими словами: стараться о будущей участи?

– А что бы такое вы разумели?

– Я думаю, что возвышение духа, какое видели мы в Эмме, не дается человеку даром. Каждый негодяй, который вздумает подняться из грязной кучи других людей, получает за это щелчок от судьбы, и бедная эта девушка поплатится душою или сердцем за свое дерзкое возвышение.

Доктор выискивал выражения, но не мог найти и с досадою сказал:

– Просто сын ваш и Эмма любят друг друга; и Эмма, и сын ваш могут погибнуть от этого.

Княгиня рассмеялась.

– Любезный доктор! – сказала она хладнокровно. – Вы знаток в болезнях тела, но не души. Уверяю вас, что сердечная связь между сыном моим и Эммою – мечта, порожденная вашим воображением.

– Как: мечта? Вы приучили меня, княгиня, к откровенному обхождению. Я имел счастие оказать вам услугу. Странно, что я говорю теперь с вами совсем не по медицинской части. Но с кем же и говорить мне? Вы добры, вы умны – вы мать. И с кем же вам говорить? Около вас такая… такая сволочь, что… мне надобно с вами говорить.

– Я привыкла к откровенности вашей, доктор. Можете все говорить, даже и не по медицинской части; впрочем, предупреждаю вас, что вы не знаток в любви.

– Как же не любовь это сначала тайное чувство, страх какой-то, который показывал сын ваш? Беспрекословное повиновение его… ну! оно и должно было перейти в любовь…

– Нисколько, доктор. Кто поймет, что им повелевали, что над ним имели власть поневоле – тот не может любить.

– Ну! правда; положим, что правда. А если Эмма, передавшая ему свою душу…

– Сделается так самолюбива, что влюбится в душу свою, ему переданную?

– Можно ли шутить!

– Но что же делать мне тогда?

– Я уверен, что болезнь ее была следствие страшного душевного перелома! она любит!

– Разве она вам сказывала?

– Эмма станет сказывать? Эта девушка станет сказывать? О, княгиня! как вы не понимаете ее!

– Но неужели мне должно подвести к ней сына моего и сказать: возьми его и женись на нем, хоть он тебя не любит?

– Княгиня! ради бога! это ужасно! За что же она погубила себя? За что она спасла вашего сына?.. и это ли награда! Княгиня! душевные болезни ужасны. Я исцелил Эмму от горячки, но душу ее – исцелит только бог…

– Предоставим же все ему.

– Да! надобно ему предоставить судьбу твою, ему, а не людям, бедная Эмма! Но еще слово, княгиня, и я или поцелую ручку вашу с таким же благоговением, с каким католики целуют папину туфлю, или…

– Я предвижу ваш вопрос: могла ли бы согласиться я на свадьбу сына моего с Эммою, если бы он любил ее? Поцелуйте же с благоговением руку мою. Хоть это и походило бы на Памел69 и Нанин – я согласилась бы.

– И презрели бы все предрассудки вашей знатности?

– Вы почитаете меня каким-то исключением из людей! – смеясь сказала княгиня.

«Почти, – думал доктор, – и ты не смеялась бы так, если бы говорила правду».

В это время вдали, в зале, показалась Эмма. Она шла тихо, бледная, слабая; румянец ярким пятном был виден на обеих щеках ее… неестественный румянец! предвестие разрушительной болезни, которая так страшно терзает человека внутри, когда наружно он кажется спокоен и здоров.

Княгиня пошла к ней навстречу, дружески взяла ее под руку и тихо повела в свою комнату, говоря:

– Поздравляю вас, милая Эмма, с вашим выздоровлением. Сядьте, сядьте; как вы себя чувствуете?

– Теперь хорошо, княгиня. Я пришла поблагодарить вас за все ваши попечения, за всю вашу нежность и заботливость.

– Можно ли, милый друг…

– Ах! не знаю, чем могу засвидетельствовать сердечную благодарность за одно то, что вы скрыли болезнь мою от дедушки и бабушки! Бедные старики испугались бы – они меня так любят…

– Конечно, не более того, как я люблю вас, мой друг. Эмма поцеловала руку княгини.

– Теперь позвольте мне просить вас отпустить меня к моим родным. Я не нужна вам более; а невесело смотреть на больных…

– Как? вы хотите, при вашей слабости, зимою, ехать в Москву?

– Сил у меня достанет.

– Только достанет! И за кого почитаете вы меня, Эмма! Мне согласиться отпустить вас теперь? Никогда! Мы дождемся лета, проведем его вместе.

– А потом, надобно же расстаться? Ах! вы скоро забудете Эмму, если бы я и осмелилась ласкаться надеждою, что заслужила вашу благосклонность… Но мне тяжело расставаться с вами: я так полюбила вас…

Княгиня усмехнулась.

– Полноте говорить об этом; думайте только о своем здоровье. Не холодно ли вам здесь? постойте, я принесу вам мою шаль…

– Вы беспокоитесь…

– Сидите, сидите, милый друг!

Княгиня пошла в другую комнату. Эмма осталась одна. Три недели она не выходила из своей комнаты, и осматривалась кругом. «Здесь все так же, как было; а я? Какая перемена!» В это время в дальней комнате раздались звуки фортепиано. «Это он!» – думала Эмма. Играли бывший тогда в большой моде польский Огинского70. «О! какие звуки!» Эмме пришла в голову история бедного сочинителя, его страсть, горесть, которую услаждал он сочинением, своих польских. «Поль! перестань, перестань! – готова была она закричать, хотя князь не мог слышать ее голоса. Но он в самом деле перестал. – Неужели воля моя еще имеет над ним власть? Как бы желала я теперь взглянуть на него…»

Три недели Эмма не видала молодого князя, не видала с самого вечера княжеского. Он ни разу не приходил посетить больную Эмму. Только доктор сказывал ей, что князь здоров, что он нередко катается в санях и играет с ним на бильярде, что он весел, но очень сожалеет о болезни Эммы.

Длинная анфилада комнат открывалась перед Эммою и оканчивалась большим зеркалом, против которого она сидела. «Боже! это он! он идет сюда; он еще мой!»

Князь шел весело, насвистывая какую-то арию. Увидев Эмму, он, казалось, обрадовался, радостно подошел к ней и несколько раз поцеловал ее руку, говоря: «Вы здоровы, милая Эмма? как я рад, что вижу вас…»

Какая перемена в нем и в ней! Где эта прежняя повелительница князя? Неужели это она, бледная, слабая, оробевшая, потупившая глаза? Неужели этот молодой, ловкий, невнимательный человек – тот бедный сумасшедший, который сидел в углу и молчал, не смея взглянуть на Эмму…

Княгиня вошла в эту минуту, держа в руках шаль. Она остановилась на пороге, изумленная: внимательно, заботливо устремила она глаза на сына своего и на Эмму. Через минуту беспокойство ее рассеялось. Она окутала шалью Эмму. Начался разговор…

Бедная девушка! Она думала: «Поль не переменился; я несправедливо подозревала его! И его ли душа покорится этой Моине, этой светской вертушке!» Эмма оживала. Князь сбирался кататься, но велел отложить санки. Он остался с матерью и с Эммою.

69. Памела – героиня одноименного романа английского писателя Сэмюэла Ричардсона (1689—1761). Нанина – героиня комедии Вольтера «Нанина, или Побежденный предрассудок».
70. Огиньский (Огинский) Михаил Клеофас (1765—1833) – польский политический деятель и композитор, автор полонезов.
СкороКнижный режим