Добавить цитату

© Сергей Даниелян, текст, 2020

© Ивана Крчадинац, ил., 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Я стоял на парадном балконе пятого этажа.

Наш бабулилизинский дом построили до Отечественной войны. Он был пятиэтажный, из красного туфа, и что самое примечательное – он стоит до сих пор. Вокруг снесли все, что могли снести. Притом сносили и при СССР, и после. Около него были дома одноэтажные, которые охранялись государством, – последние остатки старого Еревана. Предполагалось, что они должны сохраниться как памятник, но как только Армения получила независимость, и их снесли. Вместо них там появились многоэтажки – как символ прогресса в никуда. Наш дом, который был самым большим и возвышался на улице Свердлова среди малюток, вдруг сам стал ветхим домишкой сталинского периода. Совсем затерялся. Потом на нем выросла огромная мансарда – гигантский жировик на голове когда-то красивого дома.

А тогда у нас был маленький висячий балкончик. Он смотрел на улицу.

Мне было лет пять. Передо мной был кусочек старого Еревана. Маленькие, невзрачные постройки, они переплетались улочками, и во многих домах не было даже канализации. Зато вокруг них росли тутовые и ореховые деревья. А во дворах были беседки из виноградных лоз.

Я особо не помню подробностей, но поскольку в городе, когда я уже был взрослым, еще оставались такие районы, могу предположить, как это было. Дворы были общие, тутовые деревья были общие, виноград был общий; вода, которая текла из крана в середине двора, была общая, и даже дети были общие. Мелких только под конец дня разбирали каждый своего и загоняли по домам. Такой была старая жизнь Еревана. А наш дом стоял как символ советской власти, которая пришла, чтобы построить новую жизнь. Под новой жизнью подразумевалось снести старый город, провести всем воду, газ, срубить тутовые деревья и виноградники, заасфальтировать дворы.

Я стоял на балконе, и прямо передо мной экскаватор рушил эту старую жизнь. Людям, которые жили ею, дали новые квартиры. Кто-то этому был рад: больше не придется ходить в общий туалет. А кто-то жаловался, что в квартире не сможет держать кур.

Экскаватор загребал старые стены с желтыми обоями, поднималась пыль. Когда-то за этими стенами пряталась жизнь. Рождались дети. Бабки купали младенцев в медном тазу после первого крика. На столах стояли гробы с покойниками, эти же столы накрывались для свадеб. Мужчины выходили покурить на деревянные балконы, чтобы жены «не воняли». Бабульки взбивали шерсть в общем дворе и проклинали детей, если в кучу шерсти влетал мяч. На проводах сидели вороны и какали на нарды, которые мужики забыли убрать с вечера. Кошки удирали от мальчишек, чтобы их не мучили. Собаки на привязи хрипели на чужих. Мальчики подглядывали за девками, которые выходили на веранду. Девок лупили отцы за то, что поздно пришли домой. Во дворах разжигали костры и заставляли молодоженов прыгать на Трндез. Поливали друг друга из ведер на Вардавар.



Матери у окон ждали сыновей с войн.

Продавали воду во дворах, где не было крана. Ходили мужики с точильным станком на плече, точили ножи и ножницы. Меняли орехи на старую одежду. Парни били друг другу морды из-за пустяков…

Работал советский экскаватор! С камнями вместе выгребал обломки старой, уже никому не нужной мебели. А до того срубили все деревья и виноградники.

Я ничего не понимал, не имел никакого мнения на этот счет – мне было просто интересно, как работает экскаватор. Дед Айк стоял на балконе и тоже смотрел.

– Гляди, Ёжик-джан, прям как на войне во время бомбежки.

Дед часто рассказывал про войну, и теперь я мог представить, что такое бомбежка, как рушатся дома. С грохотом. Экскаватор скрипел

и ревел, как зверь, напавший на беззащитную жертву. Притом было совершенно непонятно, зачем он так свирепствует, ведь жертва вообще не защищается. Она просто стоит и ждет своей очереди. Как стадо овечек за сеткой в загоне у езидов, – с одинаково испуганным взглядом.

Экскаватор был похож на однорукое чудовище. Я потом вспоминал дядю Диму. Мужа Веры Григорьевны, ветерана Великой Отечественной войны Дмитрия Яковлевича. Близкие люди моих родителей, они жили в Москве. У дяди Димы была одна рука – как у экскаватора. Большая рука, широкая ладонь – как ковш. Он этим «ковшом» отстроил себе дачу. От второй, правой руки остался обрубок, которым он иногда, чтобы меня рассмешить, бодро вертел. Его каждый год звали в военкомат на переучет, решали: продлевать ему инвалидность или нет. Он шел туда важно, по повестке, показывал свой обрубок и с сожалением восклицал:

– Эх, блин… пока не выросла! Придется продлевать.

Человек он был русский, пьющий, но мирный, громко не говорил, не ругался при детях. Только когда его жена тетя Вера забирала у него – на компрессы – бутылку водки, в которой еще оставалось граммов тридцать, он прищуривался и говорил:

– Бога не боишься!

Потом упирался локтем в стол, обхватывал своим «ковшом» лоб… Так и сидел. Долго.

Дед Айк говорил, что на месте этих трущоб будет сад. В школе то же самое говорил Маяковский. Не знаю, как он, но дед не врал: землю выровняли. Посадили маленькие веточки, тополя. Дед говорил, вырастут красивые деревья. Бабуля Лиза хлопала себя по коленкам.

– Боже, а тебе-то что? Мы на ладан уже дышим. Сколько ты будешь жить?

Дед обычно отвечал:

– Сто лет!

Почти так и вышло, недотянул всего четыре года. Вот здесь он мне соврал.

– Сто лет… Так сколько же мне осталось? – Я доставал деда этим вопросом.

Он серьезно считал и говорил:

– Ну, Ёжик-джан, если тебе сейчас пять, значит, еще девяносто пять впереди. И чтобы прожить сто лет, тебе надо есть вареный лук. Это очень полезно.

Сто лет

У деда был друг – Старик Артуш. Противный старикашка, ему как раз и было сто лет.

Как-то дед Айк решил мне его показать. Мы зашли в какой-то подъезд и постучали в деревянную дверь, нас встретила женщина лет пятидесяти – тогда она показалась мне старушкой. Мы вошли в комнату. Старик Артуш сидел в кресле, укрытый пледом, в комнате стоял запах мочи и вареного лука. Хозяин направил на нас свои жидкие глаза, в которых не было зрачков, и низко проскрипел что-то вроде приветствия. Тетка встала около него и предложила моему деду сесть за стол. Как выяснилось, это была жена Старика Артуша.

Сейчас думаю, что она вышла за него, когда ему было под шестьдесят, а ей – примерно двадцать. Наверное, они прожили неплохую жизнь. Дети давно выросли, разбежались. А Старик Артуш задержался на этом свете лет на тридцать. И жена все ждала, когда же это кончится. Она посвятила ему свою молодость, сама уже немолодая. А он все сидел в кресле и ел вареный лук, чтобы не умереть.

Дед Айк важно поглядывал в сторону Старика Артуша и рассказывал о нем, будто о музейном экспонате. Даже не спросил его ни о чем. Наверное, тот был глухой. Показывая на него взглядом, дед говорил:

– Вот, Ёжик-джан, Артуш живет уже сто лет, и я с него беру пример. Я тоже так долго буду жить, и ты тоже – у нас в роду все долго живут. Только мои родители рано скончались. От холеры. Но сейчас советская власть, она холеру победила.

Старик Артуш нас не слушал – или не слышал. Он с трудом встал, подошел к столу. Его жена, не проронившая ни слова за все это время, принесла на блюдечке вареный лук, который дымился паром, и Артуш начал его есть. Жевать ему было нечем, и он подолгу перетирал лук стертыми гладкими деснами, потом вынимал изо рта, измельчал, давил пальцами и снова посылал в розовый беззащитный разрез на лице, раньше имевший зубы.

Мы посидели еще немножко и вышли, попрощавшись с его женой, которая просто склонила голову в знак уважения. Мы шли по дороге, я был счастлив, что можно жить сто лет.

Потом, уже в сознательном возрасте, значительно сократил в рационе вареный лук.

Бабуля Лиза

Бабуля Лиза часто кормила нас «гогли-могли».

Миксера тогда у нас не было, и она взбивала его вручную, ложкой в граненом стакане. Только советский граненый стакан мог выдержать остервенелый суд над яйцами, которые меняли цвет и превращались в белую жижу от бабулилизинского гогливзбивания. Ложку она держала, как фигу, между указательным и средним пальцами, и никакой современный миксер с ней бы не сравнился. Ее лицо потело, белые волосы лезли из-под черных шпилек и торчали в разные стороны, от напряжения она чуть подпрыгивала и стонала. Когда содержимое стакана становилось однородной желтовато-белой массой, она добавляла туда какао и крошила хлеб. Затем приводила себя в порядок и принималась кормить меня такой же комбинацией из ложки и пальцев, засовывая ложку-фигу мне в рот и приговаривая: «За маму, за папу, за Гагу…» Когда заканчивались близкие члены семьи, она переходила ко всем родственникам и вспоминала мертвых… вроде «а это за мою маму, за моего папу», умудряясь при этом даже прослезиться.

Кроме гогли-могли мне давали пить зпртич. Это тот же гогли, но туда бабуля Лиза добавляла еще топленое масло, и от этой жижи несло свежей блевотиной. Все это делалось с энтузиазмом и любовью, чтобы «повысить ребенку гемоглобин». Я никак не мог понять, что такое этот гемоглобин. Что именно мне надо повысить? Кстати, он, гемоглобин, повышался еще от рыбьего жира, который в меня запихивали большой столовой ложкой каждое утро. В общем, я осознавал, что гемоглобин – это нечто очень важное, и его у меня все меньше и меньше. И если он совсем иссякнет, то мама повесится, и бабуля тоже. И для того, чтобы приобрести этот проклятый гемоглобин, надо страдать, пить зпртич, что хуже, чем гогли-могли, и глотать рыбий жир, что хуже, чем гогли-могли и зпртич, вместе взятые.

В детстве я очень любил ругаться. Это было моим орально-ментальным удовольствием. Конечно, я знал, что ругаться нельзя, и при родителях вел себя прилично. В основном «грязные слова», как называла их бабуля, я говорил при ней. Она очень переживала и удивлялась, откуда я нахватался этой нечисти. Соображая, что делаю нечто, что ей не по душе, я давал волю своей фантазии и изощрялся в мате так, что у бабули Лизы поднималось давление. Бабуля никого из своих внуков не шлепала, она просто в сердцах хлопала себя по коленкам и орала:

– Божье наказание! Совсем с цепи сорвались!..

Однажды, после того как меня опять накормили какой-то гадостью, я решил отомстить! И, проглотив последнюю ложку, вытер рот рукавом и выложил весь свой арсенал грязнейшего туалетного мата. «Сексуального» я пока не знал.

Но, как ни странно, на бабулю это не произвело никакого впечатления. Она спокойно подошла к эмалированному умывальнику, сунула свой кривой подагрический палец под кран, потом глубоко окунула его в банку с красным перцем. Я наблюдал за ней и продолжал говорить гадости уже нараспев. Вот она подошла ко мне и попросила:

– Серёжик, а ну-ка, скажи «а-а-а-а-а».

Я разинул рот. Мне показалось, что бабуля Лиза в очередной раз хочет проверить мои гланды. Но она ловко смазала мне язык перцем. Во рту зажегся бенгальский огонь. Я начал плеваться и ругаться еще хуже, более того – добавил жестикуляцию и стал иллюстрировать то, что произносил. Аффективное действие перешло все границы, и бабуле стало настолько противно, что она меня обозвала клоуном и актером погорелого театра!

Настоящему же мату меня научила наша соседка, которой было тогда лет двенадцать. Рузан.

На улице Свердлова мы жили в коммунальной квартире. Нашими соседями были тетя Софик с дочкой Рузан и сыном Арменом. Муж тети Софик постоянно сидел в тюрьме, и мы его никогда не видели, а у ее сына Армена постоянно свисали зеленые сопли в рот. Это выглядело настолько органично, что было уже не противно. Сопли для Армена были основной пищей. В этом смысле он был самодостаточен. Сам производил, сам ел. Поскольку он все время проводил во дворе, а меня туда не пускали до первого класса, с ним мы почти не виделись. Зато его сестра была помощницей тети Софик, и мы часто играли вместе. Когда Рузан садилась делать уроки, она сажала меня к себе на колени, а я оттуда залезал под стол. Там было намного интереснее. Я заглядывал ей под юбку, по-моему, она не очень возражала. Потом я задавал вопросы касательно того, что там видел. И она меня научила ругаться матом. Но этот мат я начал использовать уже попозже, когда меня стали пускать во двор.

Однажды я решил рассказать маме, что у Рузан там, между ног, совсем не так, как у меня. Это произошло за круглым столом – кстати, он сейчас у меня на даче стоит. Так вот, за этим столом я и начал взахлеб рассказывать обо всем, чему меня научила двенадцатилетняя Рузан.

Отец уронил кусок мяса в борщ, и у него на усах повис кусочек капусты. Потом отвисла челюсть. Мама, как сова, выпучила глаза, вспорхнула с места и вылетела в коридор. Следом за ней как по команде из комнаты торпедировалась бабуля Лиза.

Из коридора коммунальной квартиры донесся мамин ор:

– Я твою маленькую шлюху под суд отдам! Ему всего шесть лет!

Соседка Софик оправдывалась, мы с Рузан плакали, потом мать сорвала веревку от стирки и начала меня хлестать. Тут мне помогла бабуля Лиза: накрыла своими крыльями и унесла в спальню.

Я дрожал, как желе на блюдечке, и понимал, что я – хулиган и выродок, что то, что я видел, нельзя было видеть в моем возрасте. И что если я еще раз увижу то, что увидел, то ослепну, а мама выпьет пачку седуксена, заснет и никогда больше не проснется, чтобы меня не видеть.