ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 5

НА РОЖДЕСТВО Мэйв снова приехала домой, но пробыла лишь несколько дней. Друзья пригласили ее погостить и покататься на лыжах в Нью-Гэмпшире, и одна из ее однокурсниц, жившая в Филадельфии, как раз тоже собиралась туда на своей машине. Все они были богаты. Умные, популярные девушки, прекрасно чувствовавшие себя на горнолыжных спусках и читавшие «Красное и черное» в оригинале. Когда Мэйв узнала, что общежитие не закроют на Пасху, то решила остаться в Барнарде. Многие из ее друзей жили в Нью-Йорке, так что вариантов отпраздновать была уйма. И потом, ей нужно было заниматься. Пасхальная месса в соборе Святого Патрика, после – прогулка по Пятой авеню в компании подружек, проделывавших это из года в год. Кто ее за это осудит? Но я осуждал. Какая может быть Пасха без Мэйв?

– Садись на поезд и приезжай, – сказала она по телефону. – Я тебя встречу. Давай позвоню папе и все устрою. Уж с поездкой в поезде ты как-нибудь справишься.

Я чувствовал себя старше однокашников – тех, у кого было по два родителя, тех, что жили в нормальных домах. Я и выглядел старше. В классе я обогнал всех по росту. «Парни, у которых высокие сестры, в итоге становятся высокими парнями», – говаривала Мэйв – и была права. И все же я не был уверен, что отец отпустит меня в Нью-Йорк одного. Хоть я и был высоким, да и учился хорошо, хоть я и вполне мог сам о себе позаботиться, мне было всего двенадцать.

Но, к моему удивлению, отец сказал, что сам отвезет меня в Нью-Йорк, а домой я смогу вернуться на поезде. На машине до Барнарда было около двух с половиной часов. Отец сказал, что мы заедем за Мэйв и пообедаем втроем, а потом он вернется в Элкинс-Парк. Это втроем прозвучало так ностальгически, будто связывало нас нечто большее, чем обстоятельства.

Андреа быстренько пронюхала об этом и объявила за ужином, что поедет с нами: у нее в городе столько дел! Однако, обдумав все еще раз, она сказала, что девочки тоже поедут, и после того, как меня передадут Мэйв, отец покажет им город. «Девочки ни разу не были в Нью-Йорке, а ты оттуда родом! – сказала Андреа, как будто он умышленно утаивал от них Нью-Йорк. – Мы отправимся на пароме к статуе Свободы – ну не чудесно ли?» – обратилась она к девочкам.

Я тоже не бывал в Нью-Йорке, но решил об этом не заикаться, чтобы не показалось, будто я пытаюсь примазаться к их компании. К тому моменту, когда Сэнди подала десерт, Андреа уже толковала о бронировании отеля и спектаклях. Нет ли у отца знакомого, который смог бы достать билеты на «Звуки музыки»?

– Почему, прежде чем что-то спланировать, ты вечно тянешь до последней минуты? – спросила она и тут же принялась обсуждать возможность встретиться с несколькими художниками-портретистами. – Нужно, чтобы кто-то написал портреты девочек.

Я изучал крошки ревеневого пирога на своей тарелке. Ну и ладно. Всего-то пожертвую ланчем – этой нелепицей на троих. Зато мы увидимся с Мэйв; это было все, чего мне хотелось. Какая разница, кто еще будет в машине? Разочарование – прямое следствие ожиданий, и в те дни я не ожидал, что Андреа согласится на что-то меньшее, чем запланировала.

Но наутро – я еще хлопья не доел – отец толкнул маятниковые двери в кухню. Он постучал двумя пальцами по столу прямо у моей плошки. «Пора ехать, – сказал он. – Давай». Андреа нигде не было видно. Девочки все еще были в комнате Мэйв (как и предсказывала Брайт, спали они вместе), Сэнди и Джослин еще не приехали. Я не стал спрашивать, в чем дело, или напоминать, что его жена и ее дочери вроде как тоже собирались с нами. Я не пошел за книжкой, которую хотел почитать в поезде на обратном пути, не сказал, что мы должны были выехать только через два часа. Я оставил плошку с недоеденными хлопьями на столе – прости, Сэнди, – и вышел за дверь вслед за ним. Мы линяли от Андреа. Пасха в том году была поздняя, и утро сочилось запредельной сладостью гиацинтов. Отец шел быстро, ноги у него были до того длинны, что, даже несмотря на его хромоту, я едва за ним поспевал. Мы прошли под сводом еще не расцветшей глицинии, и весь путь до гаража в голове у меня стучало: Побег, побег, побег. С каждым шагом мы вбивали это слово в гравий.

Могу лишь догадываться, сколько смелости потребовалось, чтобы сказать Андреа, что она остается дома, обрекая себя таким образом на совершенно невыносимую перепалку. Все, что имело для него значение, – убраться из дома до того, как она спустится вниз, чтобы вставить очередную ремарку, и, подгоняемые этим, мы смылись.

Если я спрашивал о чем-нибудь отца, когда он молчал, он отвечал, что разговаривает сам с собой и мне не стоит вмешиваться. В тот раз он определенно вел один из подобных разговоров, поэтому я смотрел в окошко на пылающее утро и думал о Манхэттене, о сестре и о том, как же знатно мы повеселимся. Я не собирался просить Мэйв отвезти меня к статуе Свободы – ее укачивало на воде, – но надеялся, что смогу уломать ее подняться на Эмпайр-стейт-билдинг.

– Ты ведь знаешь, что я жил в Нью-Йорке? – сказал отец, когда мы выехали на Пенсильванскую магистраль.

Я ответил, да, вроде знаю. О том, что Андреа упоминала об этом за ужином, я говорить не стал.

Затем он включил поворотник, готовясь уйти на съезд. «У нас куча времени. Я тебе покажу».

По большей части я знал об отце лишь то, что видел: он был высоким и худым; кожа обветрена; волосы цвета ржавчины – как и у меня. Глаза у нас троих были голубые. Его левое колено плохо сгибалось, особенно зимой и во время дождя. Он никогда не жаловался на боль, но определить, что колено его беспокоит, было достаточно легко. Он курил «Пелл-Мелл», пил кофе с молоком и, прежде чем прочесть газету, разгадывал кроссворд. Он любил дома, как мальчишки любят собак. Когда мне было восемь, я как-то спросил его за ужином, за кого он будет голосовать – за Эйзенхауэра или Стивенсона. Эйзенхауэр переизбирался на второй срок, все мальчишки в школе были за него. Отец звякнул кончиком ножа по тарелке и сказал, чтобы я больше никогда не задавал подобных вопросов – ни ему, ни кому бы то ни было. «С мальчишками рассуждайте, за кого бы вы проголосовали, потому что мальчишки не могут голосовать, – сказал он. – Но задавать подобный вопрос взрослому – значит нарушать его право на конфиденциальность». Теперь мне кажется, что отца просто напугала сама мысль, что я вообще допускаю возможность, будто он способен проголосовать за Стивенсона, но тогда я этого не понимал. Но я точно знал, что к горячей плите прикасаешься лишь однажды. Вот о чем мы обычно говорили в моем детстве: бейсбол – он болел за «Филлис»; деревья – он знал их все по именам, хотя и честил меня, если я спрашивал об одном и том же дереве по нескольку раз; птицы – см. предыдущий пункт (на заднем дворе он держал кормушки и опознавал каждого из своих питомцев); здания – будь то их структурная устойчивость, детали архитектуры, стоимость, налог на недвижимость – ну и так далее; отец любил поговорить о зданиях. Перечислять все то, о чем мне спрашивать было нельзя, лучше и не начинать, но я выделю одно: я не спрашивал его о женщинах. Ни о женщинах в целом, ни о том, чем с ними можно заняться, ни уж тем более о конкретных женщинах: моей сестре, нашей матери, Андреа.

Почему в тот день все сложилось иначе, я не могу сказать, хотя, уверен, это каким-то образом связано с их утренней перепалкой. Возможно, тот факт, что он возвращается в Нью-Йорк, откуда они с мамой были родом, и впервые в жизни навестит Мэйв в колледже, поднял в нем волну ностальгии. Или, возможно, все было именно так, как он сказал: у нас было время в запасе.

– Все это выглядело иначе, – сказал он, пока мы улица за улицей колесили по Бруклину. Но Бруклин не сильно отличался от жилых районов Филадельфии – тех, где мы собирали ренту по субботам. Просто в Бруклине всего было больше – ощущение густоты, расползавшейся во всех направлениях. Он замедлил ход до черепашьей скорости, показывая: – Многоквартирки видишь? В моем детстве здесь стояли деревянные дома. Теперь все снесли, или они сгорели. Весь квартал целиком. А вот и кофейня, – он указал на «Чашку и блюдце Боба». Люди, что сидели у окна, доедали свой весьма поздний завтрак, кто-то читал газету, кто-то смотрел в окно. – Они сами жарили хворост. Нигде вкуснее не ел. После воскресной мессы здесь всегда была очередь на весь квартал. Обувной магазин видишь? «Ремонт на совесть». Он всегда здесь был, – он снова указал на окно магазина, едва ли не шире входной двери. – Я учился вместе с сыном владельца. Уверен, если мы сейчас зайдем, он по-прежнему будет там – прибивать подошвы к ботинкам. Такая вот нехитрая жизнь.

– Надо полагать, – сказал я. Прозвучало по-идиотски, но я не знал, как на все это реагировать.

На углу он свернул, потом снова свернул на светофоре, и мы выехали на Четырнадцатую авеню.

– Ну вот, – сказал он, показывая на третий этаж дома, выглядевшего в точности как все остальные вокруг. – Здесь я и жил, а твоя мама жила в соседнем квартале, – он показал большим пальцем себе через плечо.

– Где?

– Прямо за нами.

Я встал коленями на сиденье и посмотрел в заднее окно; сердце у меня билось в районе горла. Мама.

– Я хочу посмотреть, – сказал я.

– Ее дом ничем не отличается от других.

– Но время же есть. – Был Страстной четверг, и те, кто ходил к мессе, либо уже ушли, либо пойдут после работы. Встретить можно было разве что женщин, прочесывающих магазины. Мы стояли во втором ряду, но прямо перед тем, как мой отец собрался сказать «нет», ближайшая к нам машина отъехала от тротуара, будто приглашая занять ее место.

– Ну что на это возразишь? – сказал отец и припарковался.

Когда мы выехали из Пенсильвании, небо затянуло тучами, но дождя не было, так что мы прошли один квартал назад – отец слегка прихрамывал из-за перемены погоды.

– Ну вот. На первом этаже.

Дом и правда ничем не отличался от остальных, но при мысли о том, что здесь жила мама, я почувствовал, будто высадился на Луне – настолько это было невероятно. На окнах висели решетки, я поднял руку, прикоснулся к одной из них.

– Оберег от долбоящеров, – сказал отец. – Так твой дед говорил. Это он повесил решетки.

Я посмотрел на него: «Мой дед?»

– Отец твоей матери. Он был пожарным. Ночи он часто проводил на станции, вот и поставил решетки на окна. Хотя не уверен, что в этом был смысл: тогда здесь было спокойно.

Я обвил пальцы вокруг одного из прутьев.

– А сейчас он здесь живет?

– Кто?

– Дедушка. – До сих пор я ни разу не произносил этого слова.

– О господи, нет. – Отец покачал головой. – Дедушка Джек давным-давно умер. Что-то не так было с легкими. Не знаю что. Дыма наглотался.

– А бабушка? – еще одно поразительное слово.

На его лице застыло выражение «я на это не подписывался». Он всего-то лишь хотел приехать в Бруклин, показать мне знакомые места, дом, где он вырос.

– Пневмония; вскоре после Джека.

Я спросил, были ли другие родственники.

– Ты не знаешь?

Я покачал головой. Он мягко отнял мою руку от решетки и повел обратно к машине.

– Бадди и Том умерли от гриппа, Лоретта умерла при родах. Дорин переехала в Канаду – с парнем, за которого вышла; был еще Джеймс, мы с ним дружили, – он погиб на войне. Твоя мать была последним ребенком и всех пережила, кроме разве что Дорин. Она до сих пор в Канаде, наверное.

Я заглянул внутрь себя, чтобы найти там нечто, в наличии чего не был уверен, – часть меня, похожую на мою сестру.

– Почему она уехала?

– Она вышла замуж, муж захотел переехать, – сказал он, не поняв вопроса. – Он то ли был канадцем, то ли ему работу там предложили. Уже не помню точно.

Я остановился. Я даже не потрудился покачать головой, а просто попробовал снова. Это был главный вопрос моей жизни, и я до сих пор ни разу его не задавал:

– Почему мама уехала?

Отец вздохнул, засунул руки поглубже в карманы и посмотрел наверх, будто изучая положение облаков, после чего сказал, что она была сумасшедшей. Это был одновременно развернутый и короткий ответ.

– В каком смысле?

– В том смысле, что могла, например, снять пальто и отдать его бродяге, который, вообще говоря, ее об этом не просил. В том смысле, что могла снять пальто с тебя – и его тоже отдать.

– Но мы вроде как должны так поступать, – мы так не делали, но разве не в этом была цель?

Отец покачал головой:

– Нет. Мы – не должны. Послушай, не пытайся докопаться до сути всей этой истории. Каждый несет свой крест – считай, что это твой. Ее больше нет. Пора привыкнуть к этой мысли.

Когда мы сели в машину, разговор был окончен, и до Манхэттена мы ехали как двое незнакомцев. Приехали в Барнард и забрали Мэйв точно по графику. Он сидела на скамейке напротив общежития в своем теплом красном пальто, а ее волосы, заплетенные в толстую косу, лежали на плече. Сэнди всегда говорила Мэйв, что с заплетенными волосами ей лучше, но дома она никогда их не заплетала.

Меня распирало от желания поговорить с ней наедине, но ничего нельзя было поделать. Будь моя воля, мы бы быстренько спровадили отца домой, но у нас был план пообедать втроем. Мэйв предложила пойти в итальянский ресторан недалеко от кампуса, и мы отправились туда; мне подали целую миску спагетти с мясным соусом – Джослин никогда бы на обед такого не подала. Отец расспрашивал Мэйв о занятиях, и она, купаясь в редких лучах его внимания, рассказывала ему все. Она изучала высшую математику и экономику, а также историю Европы и японскую романистику. Последнее заставило отца неодобрительно покачать головой, но встревать он не стал. Возможно, он был рад ее видеть, а может быть, радовался тому, что не стоит на бруклинском тротуаре, отвечая на мои вопросы, но это был единственный раз, когда все его внимание безраздельно принадлежало дочери. У Мэйв шел второй семестр, а он понятия не имел о том, какие у нее занятия, мне же было известно все: «Мелкий снег» стал для нее наградой за чтение «Повести о Гэндзи»; экономику они изучали по учебнику, написанному их профессором; высшая математика, похоже, легче, чем алгебра. Я набивал рот макаронами, чтобы только не предложить сменить тему.

Когда с ланчем было покончено, а это произошло достаточно быстро, потому что отец терпеть не мог рестораны, мы проводили его до машины. Я не знал, когда мне нужно будет вернуться домой – тем же вечером или на следующий день. Мы это не обсуждали, я ничего с собой не взял, однако речь о моем возвращении так и не зашла. Я снова был с Мэйв, остальное не имело значения. Он скупо обнял ее, сунул немного денег в карман ее пальто, и вот мы с Мэйв уже стоим рядом и машем ему вслед. Пока мы обедали, пошел холодный дождь, и, хотя лило не сильно, Мэйв предложила сесть в метро, доехать до Метрополитен-музея и посмотреть египетские залы, поскольку смысла мокнуть не было. После Эмпайр-стейт-билдинг метро было вторым, что мне непременно хотелось увидеть, но теперь, когда мы спускались по лестнице, я едва смотрел по сторонам.

Почти дойдя до турникета, Мэйв остановилась и серьезно посмотрела на меня. Наверное, ей показалось, что меня сейчас вырвет. Что было недалеко от истины.

– Ты переел, что ли?

Я покачал головой.

– Мы были в Бруклине.

Наверное, об этом можно было как-то поэлегантнее сообщить, но я не мог подобрать слов для событий того утра.

– Сегодня?

Перед нами была черная металлическая ограда, сразу за ней – платформа. Подошел поезд, открылись двери, люди вышли, люди зашли, но мы с Мэйв стояли на месте. Кто-то спешил мимо нас – к турникету, чтобы успеть на поезд.

– Мы выехали рано. Думаю, они с Андреа поругались, потому что предполагалось, что они поедут с нами, Андреа и девочки, но папа спустился один, и как будто ужасно спешил. – Я разревелся, хотя плакать тут было не о чем. И потом, я уже был не в том возрасте.

Мэйв подвела меня к деревянной скамейке, мы присели; она выудила из сумочки бумажный платок и протянула мне. Положила руку мне на колено.

Когда я рассказал ей все от начала до конца, то сам увидел, что ничего особенного в этой истории нет, но у меня из головы не шли все те люди, что жили в той квартире, а теперь их не было в живых, не считая маминой сестры, переехавшей в Канаду, и мамы, хотя их обеих тоже вполне могло не быть в живых.

Мэйв сидела почти вплотную ко мне. Выходя из ресторана, она взяла из плошки при входе мятную конфетку. Я тоже. Ее глаза были голубыми, но не такими, как у меня. Они были гораздо темнее, почти ультрамариновые.

– Ты сможешь найти ту улицу?

– Это Четырнадцатая авеню, но я не знаю, как туда добраться.

– Но ты запомнил кофейню и ремонт обуви, так что мы найдем. – Мэйв подошла к мужчине в будке с жетонами и вернулась с картой. Нашла Четырнадцатую авеню, прикинула, какой нам нужен поезд, вернула карту и вручила мне жетон.

Бруклин большой, больше, чем Манхэттен, и трудно представить, что двенадцатилетний мальчик, никогда прежде там не бывавший, сможет снова найти многоквартирный дом, рядом с которым провел минут пятнадцать, но со мной была Мэйв. Когда мы сошли с поезда, она спросила дорогу к «Чашке и блюдцу Боба», и, когда мы оказались там, я знал, куда идти дальше: повернуть на углу, повернуть на светофоре. Я показал ей решетки на окнах, которые поставил дедушка, чтобы защититься от долбоящеров, и мы просто постояли там, прислонившись спиной к кирпичной стене. Она спросила, как звали наших дядей и тетей. Я припомнил Лоретту, Бадди и Джеймса, двух других позабыл. Она сказала, чтобы я не расстраивался. Дождь усилился, мы зашли в кофейню. Когда мы попросили хвороста, официантка усмехнулась. Сказала, все разбирают к восьми утра. Нас это не расстроило, учитывая, что голодны мы не были. Мэйв заказала кофе, я – чашку горячего шоколада. Мы сидели, пока не отогрелись и не пообсохли.

– У меня в голове не укладывается, что он взял и показал тебе, где она жила, – сказала Мэйв. – Все эти годы я расспрашивала его о ней, о ее семье, о том, куда она уехала, но он ничего мне не рассказывал.

– Он думал, это тебя доконает. – Я был не в восторге от того, что защищаю отца перед сестрой, но выбора не было. Мэйв заболела из-за маминого ухода.

– Что за чушь. От информации не умирают. Он просто не хотел со мной разговаривать. Как-то раз – я в старших классах уже училась – я сказала ему, что поеду в Индию и попробую ее разыскать; знаешь, что он мне ответил?

Я покачал головой, онемев от этого ужасного образа: Мэйв в Индии и нет уже их обеих.

– Чтобы я думала, будто она умерла, потому что, вероятно, так оно и есть.

Как бы ужасно это ни звучало, мне это было понятно.

– Он не хотел, чтобы ты уезжала.

– Он сказал: «В Индии живет 450 миллионов человек. Желаю удачи».

Подошла официантка с кофейником, предложила подлить кофе, Мэйв отказалась.

Я думал о решетках на окнах квартиры. Я думал обо всех долбоящерах мира.

– Почему она уехала? Ты знаешь?

Мэйв допила кофе.

– Я точно знаю, что она терпеть не могла этот дом.

– Голландский дом?

– На дух его не переносила.

– Да быть не может.

– Она же мне это и сказала. Говорила каждый день. Чувствовала себя в своей тарелке разве что на кухне. О чем бы ни спросила ее Флаффи, мама всегда отвечала: «Делай как считаешь нужным. Это твой дом». Она всегда говорила, что это дом Флаффи. Как же папа из-за этого бесился. Как-то раз она сказала мне, что, будь ее воля, она бы передала дом монахиням, чтобы они переделали его в сиротский или стариковский приют. Но тут же добавила, что сестры, сироты и старики вряд ли смогли бы здесь жить.

Я пытался это представить. Ненавидеть потолок в столовой – это понятно, но весь дом? Да лучше дома на свете не было.

– Может, ты как-то не так ее поняла?

– Она не раз это говорила.

– Значит, она была чокнутой, – едва я это произнес, тут же раскаялся.

Мэйв покачала головой:

– Нет, не была.

Когда мы вернулись на Манхэттен, Мэйв отвела меня в магазин мужской одежды и купила мне сменную пару нижнего белья, новую рубашку и пижаму, а в аптеке по соседству – зубную щетку. Тем вечером мы пошли в кинотеатр «Париж» и посмотрели «Моего дядюшку» – Мэйв сказала, что обожает Жака Тати. Я слегка переживал, что придется смотреть фильм с субтитрами, но, как выяснилось, там почти никто не разговаривал. После фильма мы зашли поесть мороженого и вернулись в Барнард. Мальчикам любых мастей строго запрещалось заходить в общежитие, но Мэйв объяснила ситуацию девушке, сидевшей при входе, очередной ее подружке, и мы поднялись наверх. Ее соседка Лесли уехала домой на пасхальные выходные, и я спал в ее кровати. Комната была до того маленькой, что мы могли с легкостью дотянуться друг до друга. Когда был помладше, я постоянно спал в комнате Мэйв, но теперь уже и позабыл, как же это здорово – проснуться посреди ночи и услышать ее ровное дыхание.

В итоге я остался в Нью-Йорке на пятницу и большую часть субботы, и, если Мэйв звонила домой, чтобы сообщить о наших планах, меня в тот момент поблизости не было. Она сказала, что слишком устала от учебы, чтобы таскаться по всевозможным туристическим местам, поэтому мы сходили в Музей естественной истории и в зоопарк Центрального парка. Невзирая на дождь, мы поднялись на верхушку Эмпайр-стейт-билдинг, и все, что увидели, – густые влажные облака вокруг нас. Мэйв показала мне кампус Колумбийского университета и сказала, что именно здесь я должен учиться в колледже. На мессу в Страстную пятницу мы пошли в церковь Нотр-Дам, и по крайней мере половину нескончаемой службы я был захвачен красотой этого места. В какой-то момент Мэйв, извинившись, вышла в притвор, чтобы вколоть себе инсулин. Позже она сказала, что люди, по всей видимости, приняли ее за торчка – шприц, свитер. Ближе к вечеру Великой субботы она отвезла меня на Пенсильванский вокзал. Сказала, папа хочет, чтобы на Пасху я был дома, и потом – нам обоим на занятия в понедельник. Она купила мне билет, пообещав, что позвонит домой и сообщит Сэнди, когда меня встречать, и взяв с меня обещание, что я позвоню ей, как только доберусь до дома. Она дала проводнику чаевые и попросила посадить меня рядом с самым безобидным на вид человеком во всем поезде, но, как оказалось, поздним вечером Великой субботы в Филадельфию ехали лишь несколько человек, и в моем распоряжении оказался целый ряд кресел. Мэйв купила мне книгу о Юлии Цезаре, которую я выклянчил у нее в «Брентано», но всю поездку она пролежала у меня на коленях, а я смотрел в окно. Поезд уже проехал Ньюарк, когда до меня дошло, что я так и не показал ей дом, где вырос папа, а она так и не спросила.

Все то время, что я был в отъезде, я ни разу не вспомнил об Андреа, но теперь задавался вопросом, не случилось ли дома какого небогоугодного скандала. Но потом вспомнил слова отца о том, что то, с чем мы ничего не можем поделать, лучше выбросить из головы. Я попробовал, и оказалось, это гораздо проще, чем можно было предположить. Я просто смотрел, как за окном проносится мир: города дома деревья коровы деревья дома города – и все в таком духе.

Сэнди встретила меня на станции, как и обещала Мэйв, и, пока мы ехали домой, я рассказал ей обо всех своих приключениях. Сэнди хотела знать, как дела у Мэйв, какая у нее комната.

– Очень маленькая, – ответил я. Сэнди спросила, достаточно ли, на мой взгляд, Мэйв ест:

– На Рождество она выглядела исхудавшей.

– Думаешь? – спросил я. Мне казалось, Мэйв выглядела как обычно.

Когда мы добрались до дома, все уже сели ужинать.

– Смотрите, кто вернулся, – сказал отец.

На месте, где я обычно сидел, был приготовлен прибор.

– Мне на Пасху подарят кролика, – сообщила Брайт.

– А вот и нет, – сказала Норма.

– Давайте дождемся завтра, а там видно будет, – сказала Андреа, не посмотрев в мою сторону. – Доедайте.

Поднося мне тарелку, Джослин подмигнула. Она приехала, чтобы подменить Сэнди, пока та забирала меня со станции.

– В Нью-Йорке есть кролики? – спросила Брайт. Забавно, что девочки обращались со мной как со взрослым, будто по возрасту я был ближе к отцу и Андреа, чем к ним.

– Их там куча, – сказал я.

– Ты их видел?

Честно, кроликов я видел только в пасхальной витрине магазина «Сакс» на Пятой авеню. Я рассказал, как они возились под ногами разряженных манекенов и как мы с Мэйв, вместе с толпой других людей, стояли и смотрели на них добрых минут десять.

– А на спектакль вы попали? – спросила Норма, и тут Андреа подняла глаза. По ней было видно, что знание того, что мы с Мэйв попали куда-то, куда хотела попасть она, причинит ей страдания.

Я кивнул:

– Они постоянно пели, но это оказалось не так скучно, как я ожидал.

– Где вы умудрились достать билеты? – спросил отец.

– Через однокурсницу Мэйв. Ее отец работает в театре. – В те годы я был не особо подкован во вранье, но вроде у меня получилось. Никто из присутствовавших не смог бы проверить мою историю, а если бы и смог, Мэйв не задумываясь прикрыла бы меня.

Больше мне вопросов не задавали, поэтому пингвинов в зоопарке Центрального парка, кости динозавра в Музее естественной истории, «Моего дядюшку» и комнату в общежитии я оставил себе. Я планировал все рассказать моему другу Мэтью в понедельник в школе. Мэтью был одержим идеей побывать на Манхэттене. Андреа заладила про завтрашний пасхальный обед, про то, как она будет занята, хотя Сэнди сказала мне, что всю еду до последней мелочи приготовили заранее. Я все ждал, когда встречусь глазами с отцом и получу хотя бы мимолетное свидетельство того, что между нами что-то переменилось, но так и не дождался. Он не спросил меня ни о том, как мы провели время с Мэйв, ни о спектакле, который я не видел, и больше мы никогда не разговаривали о Бруклине.

* * *

– Тебе не кажется странным, что мы ни разу с ней не встретились? – спросил я Мэйв. Мне было уже под тридцать. И я полагал, что хотя бы раз-другой это должно было случиться.

– С чего бы нам с ней встречаться?

– Ну, мы постоянно паркуемся у ее дома. Пересечься в какой-то момент было бы вполне логично, – как-то раз мы видели Норму и Брайт, шедших в купальниках в сторону бассейна, – но и только, да и это было когда-то тому назад.

– Это не слежка. Мы же не все время здесь сидим. Ну, заезжаем раз в пару месяцев на пятнадцать минут.

– Подольше чем на пятнадцать, – сказал я. – И уж явно чаще, чем раз в пару месяцев.

– Ну и что? Значит, нам повезло.

– Ты думаешь о ней хотя бы иногда? – Не то чтобы я часто думал об Андреа, но, когда мы вот так парковались около Голландского дома, мне порой начинало казаться, что в машине нас трое.

– Бывает, думаю, не помирает ли она, – сказала Мэйв. – Думаю, когда уже наконец. Не более того.

Я усмехнулся, хотя был уверен, что она не шутит.

– Я думаю в несколько ином ключе – счастлива ли она, есть ли у нее кто-нибудь?

– Нет. О таком я не думаю.

– Она не такая уж старая. Вполне могла бы с кем-нибудь встречаться.

– В этот дом она никого никогда не пустит.

– Слушай, – сказал я. – В самом конце она обошлась с нами ужасно – это к доктору не ходи, – но я вот думаю, может, она сама не знала другого обращения. Возможно, она была слишком молода, чтобы со всем этим справиться, возможно, все это было от горя. А может, в ее жизни было много всего и помимо нас. В смысле – что мы вообще о ней знаем? Правда в том, что у меня куча хороших воспоминаний о ней. Просто я циклюсь на плохих.

– С чего тебе вдруг понадобилось говорить о ней хорошо? – спросила Мэйв. – Какой в этом смысл?

– Смысл в том, что так оно и есть. В те дни я ее не ненавидел, ну и чего вот я сейчас буду отскабливать каждое хорошее воспоминание, что-то вызывающее уважение, во имя воспоминаний о чем-то ужасном? – На самом деле я хотел сказать, что нам пора перестать ездить к Голландскому дому, потому что чем дольше мы будем пестовать нашу ненависть, тем больше будем отрывать себя от жизни, просиживая в этой машине, припаркованной на Ванхубейк-стрит.

– Ты ее любил?

Я с досадой выдохнул:

– Нет, не любил. Это все, что я могу выбрать? Любовь или ненависть?

– Ну, – сказала она. – Ты говоришь, что не ненавидел ее, поэтому мне бы хотелось определиться с параметрами. По мне, подобный разговор – вообще какая-то нелепость, если тебе интересно мое мнение. Скажем, по соседству живет мальчик – ты с ним особо не дружишь, но и стычек у вас не было. И вот однажды он пробирается к тебе в дом и забивает твою сестру бейсбольной битой.

– Мэйв.

Она вскинула руку:

– Дослушай. Неужели этот факт перечеркивает все прошлое? Возможно, нет, если ты любишь ребенка. Возможно, если ты его любишь, то попытаешься докопаться до сути произошедшего, посмотреть на ситуацию его глазами, подумать, не избивали ли его родители, нет ли у него в мозгу химического дисбаланса. Ты даже можешь подумать, что часть ответственности за это ложится и на твою сестру – может, она над ним издевалась? Может, была с ним груба? Но все эти мысли придут тебе в голову, только если ты любишь его. Если он тебе просто нравится, если он никогда не был для тебя чем-то большим, чем просто сосед, то я не вижу смысла ковыряться в добрых воспоминаниях. Он уже в тюрьме. Ты больше не увидишь маленького говнюка.

Я проходил интернатуру в медицинском колледже Эйнштейна в Бронксе, и каждые две-три недели ездил на поезде в Филадельфию. На то, чтобы остаться с ночевкой, у меня не было времени, но приезжал я каждый месяц. Мэйв всегда говорила, что, когда учеба закончится, мы будем видеться чаще, но не в этом было дело. В те дни у меня не было лишнего времени, и я не хотел тратить то немногое, что у меня было, сидя перед этим проклятым домом, но именно этим мы и занимались: как ласточки, как лосось, мы были беспомощными пленниками наших миграционных схем. Мы делали вид, что потеряли дом – не мать, не отца. Мы делали вид, что то, что нам принадлежало, отнял человек, живущий внутри. Листья на липах начали желтеть – пару раз уже были ночные заморозки.

– Ладно, – сказал я. – Проехали.

Отвернувшись от меня, Мэйв разглядывала деревья. «Спасибо».

Оставшись таким образом наедине со своими мыслями, я все же попытался сосредоточиться на хорошем: вот Андреа хохочет с Нормой и Брайт; вот Андреа заходит ко мне посреди ночи после того, как мне удалили зуб мудрости, и спрашивает, как я; несколько вспышек из первых дней, когда я видел, как радуется ей отец, как он касается рукой ее поясницы. Впрочем, это были мелочи, и, по правде сказать, меня все это порядком вымотало, так что я переключился на клинику, перебирая в уме пациентов, которых предстоит обойти, обдумывая, что я им скажу. Меня ждали обратно к семи.

Культовый для послевоенной Японии и полюбившийся читателям по всему миру роман Дзюнъитиро Танидзаки (1886–1965). – Здесь и далее прим. перев.
Одно из величайших произведений (романов-моногатари) японской классической литературы. Создано предположительно в начале XI в. Авторство приписывается поэтессе Мурасаки Сикибу.