ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

VI. В городе. Опять гимназия. Любин секрет

Вот мы не только перебрались, но успели уже слегка обжиться в городе. Первые дни всё, точно по инерции, жила ещё дачными мыслями. «Надо сегодня сделать то-то, пойти туда-то» – думаешь утром в постели, и вдруг: «Ах да! Ведь мы же в городе!» Во всякой встречной пожилой особе мерещилась либо которая-нибудь из моих старушек, либо так дачница, успевшая за лето запечатлеться в глазах; в каждой бабе заподозришь дворничиху, а в любом босоногом мальчугане кого-нибудь из её карапузов. Про военных уж я и не говорю: ни один юнкер с красным околышком или офицер с белым не могли безнаказанно пройти, чтобы не привлечь моего внимания. Почему, собственно, красные юнкера? – непостижимо, разве так, по доброй памяти; белые офицеры, пожалуй, понятнее.

Мало-помалу начинается осенний перелёт, и все знакомые постепенно водворяются в старые зимние гнёзда. В среду возвращаются мои старушоночки, в пятницу – Николай Александрович. Гимназистки наши, конечно, все в полном сборе. Я поражена была их солидным видом. Взрослые, степенные барышни, да и всё тут. Говорю «видом», потому что пока ещё трудно судить об их внутренней солидности: поживём – увидим. Платья у всех до полу, косы безвозвратно исчезли. Даже Полуштофик вытянулся немного, а значительно подросшие кудряшки подобраны в модную причёску, которую красиво оттеняет чёрная бархотка. Она уж больше не резвый мальчуган, а хорошенькая девушка, но всё же малюсенькая; я много переросла её. Теперь моя коса единственная в классе, свободно болтающаяся по спине, даже Пыльнева изменила мне: её каштаново-пепельные косы диадемой лежат на изящной головке. Все такие весёлые, сияющие, ликующие, все рассказывают свои впечатления, похождения, всякий весёлый вздор. С Любы, видимо, слетела вся её летняя меланхолия; она по-прежнему весело, заразительно хохочет-заливается, и глаза её искрятся задорными огоньками.

Но при взгляде на кого у меня душа болит, это на бедную Веру. Она не веселилась, не отдохнула летом. Овал её лица стал ещё тоньше, ещё прозрачнее, вся она точно воздушная, будто тень прежней, и тогда уже xpупкой, Веры. Одни глаза, большие, тёмные-тёмные, светящиеся, полны жизни, блеска, чего-то глубокого и печального; кажется, будто все силы, вся жизнь сосредоточились в них. Мне хочется плакать, глядя на неё, но я стараюсь не показать, какое впечатление она на меня производит, чтобы не запугать её.

– Ну что же, хоть чуточку отдохнула за лето? Ты последнее время и писать совсем перестала, – спрашиваю я.

– Нет, Муся, плохо я себя чувствую, так плохо! Слабость неодолимая, вся я точно разбитая, болит каждая косточка, каждый суставчик, постоянная тупая боль в груди и в боку. Спать совсем не могу, есть тоже, хочется лежать тихо-тихо, даже мыслей нет, начнёшь думать и не кончишь, мысль слабеет, слабеет и расплывается.

– Так ты, значит, совсем не отдохнула?

– Совершенно. Я ещё больше переутомилась в деревне; дети – буяны, ленивые, дерзкие. Хотя по условию я должна была только учить их, но на самом деле они были всецело на моих руках, я весь день была занята. Ну, и сами помещики, родители их, люди грубые, несправедливые, неделикатные; дети у них всегда правы, виноватой во всём оказывалась я. Тяжело было. Уж я человек невзыскательный и довольно терпеливый, но, думала, не дотяну, невмоготу становилось. Да вот, ничего, слава богу, вытянула.

Вытянула? Это она называет вытянула? Мне бесконечно жаль её; меня приводит в отчаяние сознание своего бессилия что-либо сделать для неё; ведь она ни за что ничего-ничего не возьмёт, ни на что не согласится. Вчера приходила посидеть, поболтать вечерком Люба. Вот кто в настоящее время составляет полный контраст с моей бедной Верочкой; насколько печальна и слаба та, настолько весела и цветуща эта. В ней произошла какая-то неуловимая перемена, которая замечательно красит её; что-то изменилось в выражении лица, в голосе, во всей манере держать себя.

– Ну, рассказывай, рассказывай, что ты поделывала? Верно, завеселилась, потому и писать мне совсем перестала, да и вид у тебя такой хороший. Выкладывай же всё, – говорю я Любе, усаживаясь на маленький мягкий диванчик, стоящий в выступе окна моей комнаты, где всегда так уютно и легко беседуется.

– Да, ты угадала. Последнее время было так хорошо, так хорошо!.. Постой, я начну по порядку. Вернулись мы от вас ночью, поздно. На следующее утро общий чай я проспала, выхожу в сад уже часов в одиннадцать и натыкаюсь прямо на Петю, то есть, я хотела сказать, на Петра Николаевича; чудом каким-то один, без своей белобрысой Дульцинеи. Вид и тон, по обыкновению, небрежный.

– Когда же вы поедете на дачу к Старобельским? – спрашивает вдруг.

– Как когда? Но мы сегодня ночью только вернулись, целых два дня там пробыли.

– Разве вы уезжали? Вот не заметил. Мне казалось, что вы дома были. Впрочем, правда, как будто припоминаю. Ну, а когда мы компанией к «Лысому оврагу» ходили, вы были ещё здесь?

Как тебе нравится! Два дня меня нет, и не изволили заметить! От обиды, от негодования у меня прямо дрожит всё внутри, подступают к горлу слёзы, и вся кровь приливает к лицу.

– Как вы страшно загорели, Любовь Константиновна! – начинает он через минуту опять. – Просто ужас! Раньше как-то внимания не обращал, но теперь, когда я избалован постоянным видом нежного, как лепесток розы, личика Евгении Андреевны, ваше поразило меня, как контраст.

Во мне всё кипит, я буквально боюсь разрыдаться, но храбрюсь.

– Напрасно вы тратите время и портите свой изнеженный вкус, глядя на мою чёрную, как голенище, физиономию, когда вон там, между кустами мелькает «нежный лепесток розы», – указываю я ему рукой на бредущую там его Евгению.

– Ах, в самом деле! Наконец-то! Ау, Евгения Андреевна! Мчусь вам навстречу!

Только и видела его, одни пятки сверкают. Пошла я в свою комнату и даже всплакнула, так больно и досадно было.

Вдруг, понимаешь ли, наряду с этим милейшим господином появляется у меня какой-то поклонник, а кто – никак не могу догадаться. Ясно, что кто-то следит за мной, за моим душевным состоянием, и, чем мне тяжелей, тем больше мне оттуда оказывается внимания, словно утешить меня хотят. В этот самый вечер прихожу ложиться спать, – вся моя кровать закидана веточками жасмина. Другой случай. Играли мы в мнения. С некоторых пор ненавижу эту игру потому, что только дерзости получаешь, да ещё публично. Собирают мнения обо мне. Выхожу. Называюсь «книгой». Преподносят мне, конечно, его мнение: «Говорят, что вы книга – бесплатное приложение к газете „Копейка“». Недурно! Второй раз называюсь «картиной». Объявляют мне, что – «картина эта разве на любителя». Тоже мило! А в комнате на подушке нахожу три прелестные пунцовые розы. Через несколько дней на письменном столике большой венок из гелиотропа, а внутри, на крупных зелёных листах чудные громадные вишни. Кто эти сюрпризы устраивает, никак не могу додуматься. Так вот всё и тянулось. Наконец, опять собирается громаднейшая компания соседей и знакомых, человек до сорока, в лес на целый день с самоварами и т. п. Погода роскошная, но настроение у меня самое отвратительное. С раннего утра Пётр Николаевич наговорил мне уже столько неприятных вещей, что мне плакать хочется и даже голова болит. Но ему ещё мало, хочется окончательно досадить мне.

– Боже мой! – восклицает он. – Какая же у вас сегодня похоронная физиономия; к погребальной процессии она была бы как раз под стать, но сомневаюсь, чтобы на увеселительной прогулке приятно действовала на спутников. Что касается меня, то, простите великодушно, постараюсь держаться от вас в сторонке; у меня сегодня так хорошо на душе, я столького жду для себя от этого дня, столько у меня счастливых надежд, что ничем не хочется омрачать его, хочется, чтобы он навсегда остался памятным, светлым днём моей жизни.

Посмотрела бы ты на него: глаза как звёзды светятся, лицо красивое, тонкое, никогда я его таким не видала. Меня так по сердцу и ударило; чувствую, вся кровь от лица отхлынула, в ушах звенит; ну, думаю, грохнусь сейчас. Ещё бы не хватало! Всю свою силу воли забрала, то есть двумя руками, отдышалась немножко и говорю:

– Едва ли я вам или кому-либо испорчу настроение, так как, кажется, не поеду, – у меня сегодня до безумия болит голова.

Смотрю, он так весь и просиял, едва радость сдерживает, а сам равнодушно так:

– Конечно, самое благоразумное: больной человек и себе, и другим в тягость.

Не поеду, решила, ни за что! Зачем? Смотреть, как он будет за Женькой ухаживать? Или слушать публичные дерзости? Или дождаться, чтобы он пришёл заявить: «Мы, мол, жених и невеста»? Осталась. Конечно, пошли всякие препирательства с мамой, с папой, кто-нибудь из них ради меня непременно тоже хотел оставаться, но я умолила всех ехать. Я только и мечтала побыть одной и хорошенько на свободе выплакаться. Слава богу, убрались, кто на велосипеде, кто верхом, кто пешком. Теперь до самой ночи я одна, раньше 11–12 не вернутся.

Пошла в свою комнату, легла на постель, уткнулась в подушку и всласть наплакалась. Так тяжело, так больно! Кажется, все слёзы выплакала. Даже устала совсем. Голова болит. Не заметила, как вздремнула. Часа в три разбудила меня горничная: «Обедать, барышня». Пошла, поболтала ложкой, поковыряла немножко вилкой – ничего не хочется. Отправилась бродить по саду, в самую глубь, там у нас скамеечка такая над обрывом стоит, моя любимая. И вот представляется мне, что теперь там в лесу делается. Он, конечно, с Женькой, лицо сияет, глаза блестят, вот как утром, когда он только ещё мечтал о ней. Невыносимо тяжело стало, положила голову на столик и реву, реву неудержимо, прямо трясёт всю. Вдруг, слышу, что-то шуршит за моей спиной; я вздрагиваю; прежде чем успеваю повернуться, чувствую, кто-то прикасается ко мне, и вижу рядом с собой стоящего на коленях Петра Николаевича.

– Милая, родная моя, ты плачешь? – говорит он, беря мои руки. – Как бесконечно мне больно видеть эти слёзы и вместе с тем как глубоко счастлив я, что они льются. Тебе больно, да? Я, я сделал тебе больно? Бедная, милая! Сколько сам я выстрадал, причиняя боль тебе. Сколько раз хотелось, вот как теперь, как сейчас, стать перед тобой на колени, вот так же взять в свои твои милые, маленькие ручки и сказать, как глубоко, как преданно и прочно я люблю тебя, одну тебя… Но я не был уверен, я не смел, боялся… Теперь, теперь, когда мне показалось, что и в твоём сердечке зародилось что-то, когда я увидел тебя сегодня, такую бледную, печальную, я едва владел собой. У меня была одна мысль – заставить тебя остаться дома, какой бы крутой мерой ни пришлось добиться этого. Я ударял, больно ударял тебя одной рукой, а в душе мечтал, как, лишь только вся компания займётся чем-нибудь в лесу, я помчусь к тебе, как моя другая рука крепко, крепко прижмёт тебя к сердцу, в котором скопилось столько любви, столько глубокой привязанности. Скажи, скажи, что и ты любишь, что мы с тобой соединимся на всю жизнь.

Не могу передать, что сделалось со мной: я думала, с ума сойду от радости. После такого глубокого отчаяния – такое счастье. Тогда только поняла я, как сама люблю его. Теперь я счастлива, бесконечно счастлива. Муся, милая, поцелуй меня, поздравь!

Я, конечно, от всей души горячо целую, поздравляю её.

– Так ты, значит, невеста?

– Да, только это большой секрет. Ни папа, ни мама, ни – сохрани Бог! – Саша не знают. Мы скажем только совсем потом, уже перед… свадьбой.

– А почему же это секрет?

– Да, видишь ли, мама почему-то не особенно хотела этого, ну, так мы решили пока молчать. А помнишь, я говорила тебе про «Дорогой поцелуй», который ставить собирались. Ещё я так обиделась, что мне горничную «дать» хотели. Оказывается, он себе на уме был: с горничной ему, видишь ли, по пьесе целоваться приходилось. Каков? Скажите пожалуйста, а каким казался тихоней. Вот уж, поистине, в тихом омуте чертенята водятся.

– Да, подобной прыти и я никак не ожидала от Петра Николаевича, – подтверждаю я.

– Ну, а ты как? Что у тебя слышно? – спрашивает Люба.

Но я отделываюсь общими фразами. Ни за что, ни за что не была бы я способна на то, что сейчас сделала Люба: так подробно, просто повторить каждое слово Петра Николаевича, всё то, что чувствовала и сама она? Мне было бы жалко, жутко даже; казалось бы, что со всяким слетающим с моего языка, громко выговоренным словом, там, в душе, что-то как бы стирается, тускнеет, отлетает, точно меньше остаётся милого, дорогого, неприкосновенного, моего собственного, только моего…