ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Часть I. Проза будней и поэзия праздника

НЕВА И БЕЛЫЕ НОЧИ: БЫЛЬ И МИФ7

Александру Николаевичу Мещерякову – московскому петербуржцу

«Быль и миф Петербурга остаются неотделенными и, быть может, неотделимыми, – писал Николай Анциферов. – В истории Петербурга одно явление природы приобрело особое значение, придавшее петербургскому мифу совершенно исключительный интерес. Периодически повторяющиеся наводнения, напор гневного моря на дерзновенно возникший город, возвещаемый населению в жуткие осенние ночи пушечной пальбой, вызывал образы древних мифов. Хаос стремился поглотить сотворенный мир».

«Наводнения для Петербурга то же, что извержение Везувия для Неаполя, – говорил актер Петр Петрович Каратыгин. – Одно стоит другого: там – огонь, здесь – вода; но нельзя не сознаться, что на долю Петербурга выпало из двух зол меньшее».

Ощущая угрозу, не спешили обосноваться в молодом граде и его первые поселенцы (точнее – переселенцы). «В первых годах основания Петербурга жители довольно часто терпели бедствия от наводнений; по преданию, первые обитатели прибрежья Невы никогда не строили прочных домов, но небольшие избушки, которые, как только приближалась бурная погода, тотчас ломали, складывали доски на плоты, привязывали их к деревьям, а сами спасались на Дудерову гору».

Постоянная опасность затопления города порождала легенды о его гибели.

«В 1720 г. явился какой-то пророк-пустосвят, предсказывавший, что ко дню зачатия Предтечи, 23 сентября, с моря нахлынет вода на город выше всех прежних вод. Она затопит Петербург и изведет весь народ за отступление от православия. Жители Петербурга приуныли и стали переселяться с низменных прибережьев Невы на места более высокие».

Нева явно не хотела мириться с городом на ее берегах и сразу же бросила вызов Петербургу и его основателю. Свирепый зев реки почти ежегодно напоминал о себе, особенно осенью и в начале зимы.

Нева оказала воздействие не только на формирование архитектурного пейзажа города, но и на повседневную жизнь его обитателей.

«В нашей жизни Нева играла… большую роль, и день наш располагался по ее норову, – свидетельствует граф Владимир Соллогуб. – То развернется она белою сахарною степью, и по ней играют лучи зимнего солнца. Это обозначало: дети, идите гулять. То вдруг прозрачная лазурная высь начинает туманиться быстро бегающими сизыми валунами, разрывающимися в лохмотья. Ветер стучится в окна и воет в печные трубы. Белыми бархатными пауками спускается на белую равнину густая рассыпчатая занавесь. Вдруг все завертелось, закружилось сверху вниз, снизу вверх. На Неве разыгралась метель. Дети, сидите дома! Зато в светлые, как день, весенние ночи каким очарованием дышала Нева! Влажное и неподвижное ее зеркало, широко обрамленное дремлющими и в воде отражающимися зданиями, далеко и спокойно тянулось к заливу, сливаясь с сонно-безмолвным и гладко-ровным небосклоном. Много видал я впоследствии и рек, и морей, и гор беловершинных, и степей беспредельных. Ничто никогда не внушало мне такого привольного чувства, как затишье Невы в весеннюю ночь. И теперь не могу глядеть на него без задумчивого наслаждения. <…>

Часто приходит мне на ум Нева, дремлющая в огненных отливах солнечного заката. Еще чаще вижу я ее сизо-серую, как сталь, подернутую зыбью под серыми тучами, между гранитом набережных и суровых стен Петропавловской крепости. И с ужасом припоминаю я, как однажды река перестала быть рекою и обратилась в море бешеное, разъяренное, смывающее Петербург с лица земли.

Это было 7 ноября 1824 года».

Особенно много страшных эпизодических рассказов и преданий сохранилось о наводнении 7 ноября 1824 года.

«Скажу тебе, что знаю о следствиях страшной свирепой пятницы, в которую разверзались подземные хляби поглотить нас, – писал художник Алексей Венецианов Николаю Милюкову 24 ноября 1824 года. – <…> Все улицы наполнились водою, в пенистых которой волнах скрылись нижние етажи. <…> Я только выходил к Неве и увидел берег наш таким, каким он был, может быть, и в XVI веке – казался таковым. <…> Все мрачно молчало и леденело… <…> Описывать вам свирепости мокрой могилы, мрачную пасть свою расстилавшей, не стану, воспоминания действия, а более следствий, до гроба, кажется, станут цепенить каждого».

Упомянутый выше Владимир Соллогуб воспоминает: «Ничего страшнее я никогда не видывал. <…> Нельзя было различить, где была река, где было небо… <…> …Забурлило, заклокотало одно сплошное судорожное море… <…> Мы бросились к окнам на Неву и увидали страшное зрелище. Перед ожесточенным натиском бури неслись в туманном коловороте разваливавшиеся барки с сеном. Ветер разметывал сено во все стороны целыми глыбами, барки разламывались в куски, и мы ясно видели, как посреди крушения какие-то тени стояли на коленях и подымали руки к небу. И видя это, мы тоже почувствовали ужас, и тоже стали на колени, и тоже начали молиться. Спасение казалось невозможным… <…> Существует предсказание, что он (Петербург. – А. К.) когда-нибудь погибнет от воды и что море его зальет. Лермонтов… любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из‐за которого подымалась оконечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом. <…> После наводнения 7 ноября на Петербург легло томящее, свинцовое, все поглощающее уныние».

«В этой драме было много и смешных случаев: так, например, какая-то деревянная хлебопекарня всплыла, а находившиеся в ней люди и не подозревали, что изба их двинулась с места, и продолжали свою работу».

По свидетельству очевидцев, зрелище разбушевавшейся Невы, в первые часы подъема воды, вначале приковало внимание петербуржцев: «При постепенной прибыли воды толпы любопытных устремились на берега Невы и с любопытством смотрели на сей грозный феномен природы. <…> …выражение какого-то недоумения, удивления или любопытства заменяло на лицах зрителей страх или робость. <…> Пока, наконец, вдруг в улицы со всех сторон не хлынула вода. Тогда всеобщее смятение и ужас объяли жителей».

Наводнение 7 ноября 1824 года быстро обрастало фантастическими слухами, закрепляло в сознании петербургский эсхатологический миф, а «наводненческая» тема стала достоянием русской литературы.

Одно из таких преданий (во многих из них мотив смерти, реже – чудесного спасения) приводит Михаил Пыляев. «Рассказывали, что одна молодая вдова, проживавшая в одной из линий Васильевского острова, накануне похоронила на Смоленском своего старого супруга, над прахом которого не расположена была долго плакать и терзаться, потому что покойный сожитель мучил ее своею ревностью. Проводив его на место вечного успокоения, она также думала найти, наконец, душевное спокойствие, но каков же был ее ужас, когда вечером рокового дня она увидела гроб своего сожителя у самого крыльца ее дома!»

«Александр смотрел на ужасы наводнения с балкона Зимнего дворца, – утверждает Каратыгин. – Сохранилось предание, будто мимо дворца неслись по волнам колыбель с плачущим младенцем и гроб (быть может пустой). Это было как бы напоминанием императору о таинственной пророческой связи наводнений с его рождением и кончиной».

«Это страшное наводнение произвело сильное впечатление на государя, – вспоминает современник, – и расположение духа сделалось у него с тех пор мрачным. Он говорил, что это предсказывает ему конец и что он недолго проживет».

Бытовало и устойчивое мнение, что наводнение – возмездие за грехи. Когда вода спала, Александр I «отправился в Галерную [гавань]. Тут страшная картина разрушения предстала перед ним. Видимо пораженный, он остановился и вышел из экипажа; несколько минут стоял он, не произнося ни слова; слезы медленно текли по щекам; народ обступил его с воплем и рыданием. „За наши грехи Бог нас карает“, – сказал кто-то из толпы. – „Нет, за мои!“ – отвечал с грустью император».

«Смотря на всю картину, нельзя было не подумать, что Господь прогневался за грехи наши и посылает на нас кару небесную».

Однако петербуржцы и не думали покидать обжитые места. «В Галерной гавани жили и прожили целые поколения, борясь, чуть не каждую осень, с наводнениями и не соглашаясь переселиться из низменного родимого уголка в более высокие и безопасные части города. Привычка – вторая натура».

Но и когда река не угрожала, вид на Неву пробуждал противоречивые чувства.

Достоевский признается, что «видение» о «самом отвлеченном и умышленном городе на всем земном шаре» («Записки из подполья») посетило его на берегу Невы в зимний январский вечер. «Подойдя к Неве, я остановился на минутку и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром зари, догоравшей в мглистом небосклоне. <…> Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… <…> Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу».

Даже умиротворенная Нева навевала на знаменитого героя Достоевского – Раскольникова, когда он стоял на Николаевском мосту, чувство мучительного беспокойства. «Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. <…> Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, – чаще всего, возвращаясь домой, – случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина. <…> Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его».

Зато Герцен, у которого было особое отношение к имперской столице, восторгался невской панорамой: «Жизнь Петербурга только в настоящем; ему не о чем вспоминать, кроме о Петре I, его прошедшее сколочено в один век, у него нет истории, да нет и будущего; он всякую осень может ждать шквала, который его потопит. <…> В судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное. <…> В Москве на каждой версте прекрасный вид; плоский Петербург можно исходить с конца в конец и не найти ни одного даже посредственного вида; но, исходивши, надо воротиться на набережную Невы и сказать, что все виды Москвы – ничего перед этим».

Дремлющую летнюю Неву описывает Константин Батюшков. «Ни малейший ветерок не струил поверхности величественной, первой реки в мире, и я приветствовал мысленно богиню Невы словами поэта:

Обтекай спокойно, плавно,
Горделивая Нева,
Государей зданье славно
И тенисты острова.

Великолепные здания, позлащенные утренним солнцем, ярко отражались в чистом зеркале Невы, и мы оба единогласно воскликнули: „Какой город! Какая река!“»

Владимир Петрович Бурьянов (настоящая фамилия Бурнашев) посвятил ей панегирик «Взгляд на Неву». «Как широка, как величественна эта голубая Нева, окаймленная гранитом… <…> Едва ли какая другая картина сравнится с тою, которую представляет нам наша державная Нева в хороший летний вечер, когда луна, взглянув сквозь темно-голубой покров небесного свода, глядится в ее воды, тихие зеркальные, отражающие в себе всю дивную красоту берегов, обставленных зданиями превосходной архитектуры, к которым привито так много высоких воспоминаний».

С Невой связаны и городские праздники.

При Петре I летние празднества проходили на берегу Невы (в Летнем саду, на Троицкой площади) или на воде (торжества по случаю спуска кораблей, прием именитых гостей). «Одним из любимых удовольствий Петра в его „парадизе“ было катанье по Неве, которое тоже было организовано по указу и должно было происходить по особому регламенту. В определенные дни, в разных местах города вывешивались особые сигнальные флаги, а на флагштоке крепости взвивался морской штандарт. Для жителей тогдашнего Петербурга это означало, что их приглашают выезжать на своих судах на Неву к крепости. <…> Царь бывал на месте на своем буере или шняве, т. е. яхте, один из первых».

В XVIII – начале XIX века на льду Невы устраивались на Масленой неделе народные гулянья, на которые собирался весь город. Возводился (чаще всего напротив Петропавловской крепости) увеселительный городок: две огромные катальные горы, деревянные театры (балаганы), карусели и другие постройки. Этот праздник привлекал петербуржцев обилием зрелищ и развлечений, атмосферой игровой активности и непринужденного веселья. Светская публика и состоятельные горожане выезжали на гулянье, чтобы продемонстрировать новые экипажи и моды, а также посмотреть на забавы народа, который, в свою очередь, с любопытством взирал на множество карет и саней, опоясывающих толпу и постройки. Место, где проходило празднество, превращалось в своеобразную сцену («театр в театре»), а участники «русского карнавала» были одновременно и зрителями, и действующими лицами.

Ежегодно 6 января отмечалось Богоявление (Крещение). «Праздник Богоявления обыкновенно сопровождается большим воинским парадом, для которого собираются почти все находящиеся в столице и ее окрестностях войска, – сообщает Павел Свиньин. – Для совершения сего празднества воздвигается на Неве, против Эрмитажа, великолепный решетчатый храм. Сей храм снаружи украшается осмью вызолоченными изображениями ангелов и четырью живописными картинами, представляющими: крещение спасителя Иоанна, проповедующего в пустыне; переход израильтян чрез Чермное море и избрание апостолов Петра и Андрея. Сверх того, сей храм вокруг обносится широкою террасою и открытою галереею; в первой совершается молебен, а во второй помещаются знамена всех гвардейских полков, приносимые для окропления их святою водою.

Божественную службу обыкновенно совершает митрополит с многочисленным собором духовенства. Минута величественная! При появлении церковного хода, спускающегося по набережной из дворца, тысячи голов вдруг обнажаются и поклонением святым образам представляют море, внезапно всколыхавшееся. Процессия шествует на Иордан в сопровождении всей царской фамилии; гром артиллерии и перекатный огонь ружей возвещают погружение в реку святого креста, и сие мгновение не менее разительно и живописно! Народ, коим бывает устлана вся Нева, мгновенно стремится к прорубам и отверстиям, сделанным на льду реки: тот, стоя на коленах, пьет из горсти воду, другой черпает ее чашечкою, третий наполняет ею бутылку, четвертый умывается, всеми движет одна мысль – исполнить сей священный обычай. Во весь сей день и следующие народ толпится на Иордане, который для сего нарочно оставляется на трое суток».

Вторым праздником, о котором говорил Свиньин, был день Преполовения (вскрытие реки ото льда). В этот день открывались навигация и переправа через Неву.

Вскрытие Невы принадлежит некоторым образом к истории [Петропавловской] крепости, и сие происшествие, столь вообще в России обыкновенное, есть эпоха для петербургских жителей. Премудрый Творец наших флотов и северной столицы, отворив русским плавателям неизмеримое царство морей и превратив, так сказать, Неву в устье внутренних рек, желал всеми способами почтить важность и выгоды, от нее проистекающие. Для сего и установил он праздновать ежегодно вскрытие Невы.

При первом очищении Невы ото льду, по данному повелению, капитан над верфью пускается на катере с распущенным флагом вниз по реке и в сопровождении множества всякого рода судов. Он салютует крепости, которая также ему ответствует. В то же время комендант крепости едет с рапортом к государю императору, и капитан над верфью получает тогда ежегодно Высочайший подарок дорогой цены.

В сие время оба берега бывают покрыты множеством зрителей, с нетерпением ожидающих первого выстрела из крепости. Он раздался – и Нева покрывается судами, и там, где за час мертвое молчание дремало на глыбах льда и снега – там все теперь изображает вид пробужденной природы, и самые воды, кажется, торжествуют свое освобождение. <…> Поистине картина сия чрезвычайно богата и ее можно всего ближе уподобить обручению венецианского дожа с Адриатическим морем. <…> В день Преполовения и 1 августа бывают в крепости крестные ходы для водоосвящения, при чем собирается великое множество всякого звания людей и Нева покрывается разноцветными шлюпками. В первый день всякому позволяется гулять по крепостным валам.

И. А. Иванов. Нева у Петропавловской крепости в день Преполовения. Офорт, акварель. 1815


До появления постоянных мостов через реку обитатели Петербургской стороны и Васильевского острова, ожидая, пока на Неве образуется прочный лед, отмечали свой праздник. «Большинство публики на Петербургской стороне, состоящее из чиновников, служащих в сенате, в губернских местах и т. п., имеет свой праздник, продолжающийся несколько дней, растягивающийся или укорачивающийся, смотря по силе мороза; этот праздник – рекостав. <…> В это время начинаются у жителей Петербургской стороны визиты, вечеринки, дружеский преферанчик, танцы и разные удовольствия».

В 1830‐х годах модное светское гулянье перешло с Невского проспекта на набережные, и «взгляд на Неву» невольно стал атрибутом летнего фланёра. «На Невском проспекте гуляют только зимою и весной, – отмечал Александр Башуцкий в 1834 году, – с приближением лета толпы редеют и начинают переливаться отсюда на Адмиралтейский бульвар, Дворцовую и Английскую набережные и в Летний сад. Гулянье хорошей публики продолжается до четвертого часа».

Не в силах был соперничать с коварной Невой парадный и деловой Невский. «С 1836 года Невский проспект, этот шумный, вечно шевелящийся, хлопотливый и толкающийся Невский проспект упал совершенно: гулянье перенесено на Английскую набережную, – писал Гоголь. – Когда Адмиралтейским бульваром достиг я пристани, перед которою блестят две яшмовые вазы, когда открылась перед мною Нева, когда розовый цвет неба дымился с Выборгской стороны голубым туманом, строения стороны Петербургской оделись почти лиловым цветом… и в этой лилово-голубой мгле блестел один только шпиц Петропавловской колокольни, отражаясь в бесконечном зеркале Невы, – мне казалось, будто я был не в Петербурге. Мне казалось, будто я переехал в какой-нибудь другой город, где уже я бывал, где все знаю и где то, чего нет в Петербурге».

Нева была и непременным атрибутом белых ночей.

* * *

В 1922 году Николай Анциферов ввел понятие «душа города»: «В каком смысле можно говорить о душе города? Исторически проявляющееся единство всех сторон его жизни (сил природы, быта населения, его роста и характера его архитектурного пейзажа, его участие в общей жизни страны, духовное бытие его граждан) и составляет душу города», отмечая при этом, что «через познание внешнего облика города» – путь «к постижению его души».

Ставя на первое место фактор «сил природы», исследователь утверждает:

«Город мы воспринимаем в связи с природой, которая кладет на него свой отпечаток… <…> Большое значение для одухотворения города имеет природа. Смена дня и ночи заставляет чувствовать органическое участие города в жизни природы. Утро убирает его часто перламутровой тканью туманов, пронизанных солнечными лучами. Вечер набрасывает на него кроваво-блещущий покров… И белая ночь наполняет его своими чарами, делает Петербург самым фантастическим из всех городов мира (Достоевский). Мистерия времен года, породившая мифы всех народов, превращает самый город в какое-то мифическое существо».

Самые ранние описания белой ночи встречаются у иностранцев, впервые посетивших новую столицу.

«Самым любопытным из виденного мною был путь и обращение солнца, – свидетельствует немецкий путешественник, побывавший в Петербурге в 1710–1711 годах. – Ибо я наряду со многими другими иностранцами и приезжими наблюдал, как солнце в июне и в июле не заходило, разве только в продолжение получаса бывали сумерки, так что я и ночью, и днем совершенно свободно и ясно мог читать и писать все, что угодно. И часто совершенно доподлинно видел, как солнце удивительным образом в полуночное время между 11, 12 и 1 часом лишь ненадолго заходило на востоке у горизонта, или края земного шара, так что мне казалось, будто для человеческого глаза от момента его захода ненадолго и до момента нового полного восхода оно проходило только шагов 200».

«Примечательно, что в два летних месяца солнце почти не заходит, а бывают только, так сказать, вечерние сумерки, когда люди хотя и лишены на три часа настоящего солнечного света, но все же небо остается светлым достаточно, чтобы всю ночь можно было совершенно свободно читать и писать, – вспоминает ганноверский резидент в Петербурге (в 1714–1717 годах) Ф.-Х. Вебер. – Я часто с удивлением замечал, что по утрам через час или два после восхода солнца на улицах еще не было ни единого человека и даже не открывалась ни одна дверь или окно, а все люди еще были погружены в сон. Зимой же, напротив, дни так коротки, что от них мало радости; солнце видишь не больше трех часов, да и то очень редко из‐за тумана и испарений, которыми воздух над землей так насыщен, что зиму с полным основанием можно назвать долгой ночью, а зимние дни – постоянными сумерками».

Итальянский поэт и драматург Витторио Альфиери сетовал: в белые ночи «я чувствовал тоску от этого постоянного печального дневного света и совершенно не помнил, какой был день недели».

«Выспавшись хорошо, я несколько удивился, замечая, что еще ночь. Я снова засыпаю и просыпаюсь при солнечном свете. – Казанова признается, что он впервые в жизни потерял день для своих приключений, проспав тридцать часов. – Был тогда конец мая, а в это время года в Петербурге не бывает ночи. В полночь отлично можно читать письмо без помощи свечки. Великолепно, не правда ли?»

Маркиз де Кюстин, приближаясь к Петербургу на пароходе в 1839 году, отмечал: «Здесь серая земля вполне достойна бледного солнца, которое ее освещает. В России ночи поражают своим почти дневным светом, зато дни угнетают своей мрачностью».

В отеле, где он остановился, «нигде на окнах не было ни портьер, ни штор, ни жалюзи, и это при солнце, которое здесь теперь в течение чуть ли не 22‐х часов в сутки не сходит с горизонта и косые лучи которого достигают отдаленнейших углов комнаты».

Белые ночи поразили Кюстина впервые в Зимнем дворце, где во время бала он был представлен императору:

Я хочу еще упомянуть о том, что доставило мне на этом балу неожиданное удовольствие и что осталось совершенно незамеченным всеми остальными: я говорю о том впечатлении, которое произвели на меня величественные явления северной природы. Днем температура воздуха достигала 30 градусов и, несмотря на вечернюю прохладу, атмосфера во дворце была удушливая. Едва встав из‐за стола, я поспешно направился в амбразуру открытого окна. Здесь я забыл обо всем окружающем и не мог оторваться от поразительных световых эффектов, которые можно наблюдать лишь на севере в волшебно-светлые полярные ночи. Гряды темных, густых облаков разделяли небо на отдельные зоны. Был первый час ночи. Ночи в Петербурге в это время уже начались, но были еще так коротки, что едва хватало времени их заметить, как на востоке появлялась предрассветная заря. Дневной ветер улегся, и в прорывах между неподвижными облаками виднелось ослепительно белое небо, похожее на отдаленные друг от друга серебряные пластинки. Этот свет отражался на поверхности заснувшей в своих берегах Невы, лениво катившей светлые, будто молочные или перламутровые воды.

Перед моими глазами расстилалась большая часть Петербурга с его набережными, церквами и колокольнями. Краски этой картины были неописуемы. Остатки погашенной утренней зарей иллюминации еще светились под портиком биржи, здания в греческом стиле, с театральной помпезностью обрамляющего остров, образуемый Невой в том месте, где она разделяется на два главных рукава. Освещенные колонны этого здания, неуместный стиль которого в этот час ночи и на отдельном расстоянии не так был заметен, отражались в белых водах Невы. Весь остальной город казался голубым, как даль в картинах старинных мастеров. Эта поистине фантастическая картина города в ультрамариновых тонах, обрамленная золоченым окном Зимнего дворца, создавала поразительный контраст со светом люстр и всей пышностью внутренней его обстановки, Казалось, будто весь город, небо, море, вся природа конкурируют с блеском Зимнего дворца и принимают участие в пышном празднестве.

В другом месте своей книги Кюстин говорит:

Сегодня ночью я прощался с Петербургом. <…> В начале одиннадцатого я возвращался с Островов. В этот час город имеет необычайный вид, прелесть которого трудно передать словами. Дело не в красоте линий, потому что все кругом плоско и расплывчато. Очарование – в магии туманных северных ночей, в их светлом сиянии, полном величавой поэзии.

Со стороны заката все было погружено во тьму. Город черным, словно вырезанным из бумаги, силуэтом вырисовывался на белом фоне западного неба. Мерцающий свет зашедшего солнца еще долго горит на западе и освещает восточную часть города, изящные фасады которой выделяются на темном с этой стороны небе. Таким образом, на западе – город во мраке и светлое небо, на востоке – темное небо и горящие в отраженном свете здания. Этот контраст создает незабываемую картину. Медленное, едва заметное угасание света, словно борющегося с надвигающейся неумолимой темнотой, сообщает какое-то таинственное движение природе. Кажется, что едва выступающий над водами Невы город колеблется между небом и землей и готов вот-вот исчезнуть в пустоте.

Стоя посредине моста (Исаакиевский наплавной мост. – А. К.), переброшенного через Неву, я долго любовался этой красотой, стараясь запечатлеть в памяти все детали двух столь различных ликов белой петербургской ночи».

Михаил Кузмин создает образ белых ночей в представлении иностранцев:

Лоренца долго не могла привыкнуть к петербургским белым ночам, она занавешивала тремя занавесками небольшие окна их квартиры близ Летнего сада, закрывалась с головою одеялом, даже прятала голову под подушку, напрасно: болезненная белизна, словно тонкий воздух или запах, проникала через все препятствия и томила душу, заставляла ныть сердце и кровь останавливаться.

– Ах, Александр, я не могу! – говорила графиня, – мы живем слишком близко к полюсу!

На Калиостро целодневное светило не производило такого болезненного впечатления; наоборот, эти ночи нравились ему и удивляли его, как и всё в этом странном городе. Ему даже казалось, что призрачный свет – самое подходящее освещение для призрачного плоского города, где полные воды Невы и каналов, широкие перспективы улиц, как реки, ровная зелень стриженых садов, низкое стеклянное небо и всегда чувствуемая близость болотного неподвижного моря – все заставляет бояться, что вот пробьют часы, петух закричит, – и всё: и город, и река, и белоглазые люди исчезнут и обратятся в ровное водяное пространство, отражая желтизну ночного стеклянного неба. Все будет ровно, светло и сумрачно, как до сотворения мира, когда еще Дух не летал над бездной.

Немецких путешественников белые ночи удивляли тем, что можно было «свободно читать и писать».

Альфиери «чувствовал тоску от этого постоянного печального дневного света». Лоренца (у Кузмина) не могла уснуть (Кюстин отмечает, что в домах окна на ночь не затемнялись), и «болезненная белизна, словно тонкий воздух или запах, проникала через все препятствия и томила душу, заставляла ныть сердце и кровь останавливаться». Кюстин был очарован «фантастической картиной города», который «казался голубым, как даль в картинах старинных мастеров».

Однако у Кюстина и Калиостро (опосредованно через Кузмина) проявляется бинарное восприятие белых ночей, характерное и для многих художественных текстов, – восхищение и ощущение угрозы зловещего пророчества «Петербургу быть пусту»:

«Кажется, что едва выступающий над водами Невы город колеблется между небом и землей и готов вот-вот исчезнуть в пустоте» (Кюстин).

«Ему даже казалось… вот пробьют часы, петух закричит, – и все: и город, и река, и белоглазые люди исчезнут и обратятся в ровное водяное пространство… Все будет ровно, светло и сумрачно, как до сотворения мира, когда еще Дух не летал над бездной» (Кузмин).


Вероятно, прогулки в белые ночи вошли в моду при Александре I, который любил прогуливаться по Английской набережной, и летом, когда жил на Каменном острове, каждое утро ходил по берегу вдоль реки.

Георгий Полилов приводит свидетельство иностранца о ночных гуляньях в Петербурге в 1810‐х годах:

«Интересны также ночные гулянья весною по Невскому, в обоих Летних садах и на бульварах, в настоящее время позабытых. Очевидец, итальянец, автор записок, рассказывает, что весною, между часом и двумя ночи, в вышеуказанных местах появлялись разряженные дамы и кавалеры из высшего общества, блестящие экипажи с шумом катились по мостовой, все скамьи на Невском, бульварах и садах были заняты. Светлая весенняя ночь давала возможность читать даже такие газеты, как напечатанные мелким шрифтом „Гамбургские ведомости“. Подобное ночное чтение газет считалось хорошим тоном лучшего общества. Кондитерские и рестораны были в это время открыты, но согласно предписанию полиции огня в них не зажигалось. Около четырех часов начинался разъезд. Пожелав друг другу спокойной ночи, гуляющие разъезжались по домам».

Уже в 1830‐х годах путеводители по городу рекламировали для приезжих белые ночи как одну из достопримечательностей Северной Пальмиры.

«Летние ночи петербургские очаровательны! Это не ночь, не день и не сумрак, а что-то среднее, какое-то таинственное смешение света и тени, ветер утихает, природа как будто покоится; воздух чист, легок и прозрачен; вы можете читать книгу в продолжение целой ночи. Едва вечерняя заря угаснет на горизонте, и новая уже румянит противуположный край неба! Должайший день петербургский заключает в себе 18 часов 20 минут».

«Но лучшим украшением здешнего лета его ночи, светлые, тихие, таинственная борьба света с мраком. Еще не успеет совершенно угаснуть вечерняя заря, как с другого края небосклона разливается свет томный, чуть брезжущий, осеребряя мало-помалу блестящие главы храмов и скользя на поверхности вод. Ежели вы не желаете читать книг в эти ночи, то идите на Дворцовую набережную, хоть к Летнему саду, прислушайтесь там к отдаленному городскому шуму, к резким звукам шарманки, мерным ударам весел плывущего ялика, посмотрите на противоположный берег Невы, объятый безмолвием, и вас ожидает очаровательная картина, какою могут дарить только летние петербургские ночи и расточительная природа в Крыму».

«Как широка, как величественна эта голубая Нева, окаймленная гранитом… <…> Едва ли какая другая картина сравнится с тою, которую представляет нам наша державная Нева в хороший летний вечер, когда луна, взглянув сквозь темно-голубой покров небесного свода, глядится в ее воды, тихие, зеркальные, отражающие в себе всю дивную красоту берегов, обставленных зданиями превосходной архитектуры, к которым привито так много высоких воспоминаний».

В 1844 году Владимир Зотов в очерке «Заметки петербургского зеваки» писал:

«Но бывает в Петербурге время, за которое можно простить ему и его мостовую, и дождь, и все. Ни под небом Италии, ни средь развалин Греции, ни в платановых рощах Индии, ни на льяносах Южной Америки не бывает таких ночей, как в нашем красивом Петербурге. Бездна поэтов описывала и восхваляла наши северные ночи, но выразить красоту их словами так же невозможно, как описать запах розы и дрожание струны, замирающей в воздухе. Не передать никакому поэту того невыразимого, таинственного молчания, полного мысли и жизни, которое ложится на тяжело дышащую Неву, после дневного зноя, при фосфорическом свете легких облаков и пурпурового заката. Не схватить никакому живописцу тех чудных красок и цветов, которые переливаются на небе, отражаются в реке, как на коже хамелеона, как в гранях хрусталя, как в поляризации света. Не переложить музыканту на земной язык тех глубоко проникнутых чувством звуков, поднимающихся от земли к небесам и снова, по отражении их небесами, падающих на землю. Высокою, неразгаданною поэмою оканчивается пошло-прозаический день Петербурга. Дышит чувством, теплым и обаятельным, роскошная ночь его. Что-то похожее на мысль шевелится в голове, что-то близкое к чувству затеплится в сердце самого обыкновенного человека из человеков, и с грустно-приятною мечтою задумывается о чем-то странном, непонятном, недосказанном бедный труженик, встречавший в течение скучного дня один низкий комизм, одну комическую низость. Забываются в эти ночи и отношения, и преферанс, и сплетни, и подлости, и скромный наблюдатель нравов много хорошего находит ночью в тех людях, в которых днем не видал ни искры теплого чувства, ни проблеска светлой мысли».

Глеб Успенский в очерке «Нева» (1867) передает свое восторженное отношение к белым ночам:

«Мы прежде всего обратим внимание на некоторые декорации, обставляющие в летнюю пору физиономию Невы. Перемена начнется с весны. Ладожские льдины пронеслись в море, настали белые ночи, и как похорошела Нева! Еще недавно, возвращаясь темным зимним вечером с Васильевского острова, вы были испуганы тем непроницаемым мраком, тою бездною тьмы, которая наступала на вас со стороны взморья, яркие газовые пучки Николаевского моста не в силах были разогнать хоть на аршин эту непроницаемую тьму… <…> Но теперь белые петербургские ночи разогнали этот пугающий мрак и на Неве воцарилась только красота… Часу во втором летней ночи она вся покрыта белым туманом, протянувшимся над ней в виде бесконечно длинной и бесконечно высокой горной цепи; гряда белых дымящихся гор заслонила собою все берега Невы, гордо какими-то прихотливо очерченными фигурами рвется на вершины громадных зданий набережной, и только высокие мачты бесчисленных кораблей высовывают свои острые вершины из этого, поглотившего все, тумана. Где-то, в глубине белых гор, слышны крики людей, плещет одинокое весло, и вода, не умолкая, чмокает об гранитную набережную; но ни воды, ни весла, ни людей не видно… Туман. Вдруг загорелся первый луч солнца, загорелся шпиль Петропавловской церкви, сверкнув в тумане какою-то, упавшею с неба, золотою крапиною; в белой массе тумана сразу разлился какой-то розовый, или, вернее, перламутровый оттенок, и внутренность туманных гор озарилась чудным светом: глаз начинает различать кой-какие предметы, еще недавно погребенные туманом; вдали движутся барки, видны люди с шестами, видны мачты, паруса, натянутые веревки… Но все это еще не может явиться в своем настоящем виде, в своих действительных цветах: все это окрашено в тускло-перламутровый цвет, повсюду что-то фантастическое и чудесное. Даже крики уже видимых глазом рабочих, разговоры прохожих, появляющихся то в том, то в другом месте на набережной Невы, не в силах уничтожить чудес, сделанных туманом».

Не было единого мнения о том, как влияют белые ночи на здоровье петербуржцев, и у врачей.

«Летние ночи наши доставляют поистине очаровательное зрелище и как нельзя более придают цены удовольствиям сего времени; они бывают столь светлы, что чрез всю ночь без свечи можно читать книгу, напечатанную мелкими литерами, – говорилось в 1820 году в издании «Медико-топографическое описание Санктпетербурга». – Едва угаснет на чистом горизонте вечерняя заря, как уже румянит оный соседственная Аврора. В должайшие дни от 2‐х часов утра до 9-ти вечера солнце совершает круг небесного течения своего, и токмо пять часов сокрыто бывает от взоров наших».

«Майские дни в Петербурге отличаются не столько приятностию, сколько своею долготою, – сообщалось в 1834 году в справочнике «Медико-топографические сведения о С. Петербурге». – Вообще должно признаться, что весеннее время в Петербурге, а особливо до вскрытия Невы, есть и неприятное и для здоровья весьма трудное. Число занемогающих разными болезнями, преимущественно горячками: желчною, нервною и гнилою, бывает гораздо значительнее в марте, апреле и мае, нежели в другое время года»,.

С болезнью ассоциируется белая ночь у героя повести Тургенева «Призраки» (1864):

«Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало… <…> Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари – чахоточный румянец – не сошел еще, и не сойдет до утра с белого, беззвездного неба; он ложится полосами на шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперед свои холодные синие воды».

Подобного ощущения не разделяет Гаршин:

«Южанин родом, я полюбил бедную петербургскую природу, белые весенние ночи, которые – к слову сказать – ничем не хуже наших пресловутых украинских ночей».

Сквозь «призму Достоевского» (выражение Анциферова) вглядываются в белую ночь символисты, разделяя состояние героев писателя.

«Но тревога поднимается во мне в такую ночь, – говорит писатель Евгений Иванов. – Что-то полубезумное, полупророческое в этом прозрачном полусвете белых ночей и что-то блудное – блуждающее»,.

«Белая ночь есть бездонное, неуловимо проницательное созерцание, – утверждает Николай Ге. – Глубочайшее в мире, обнаженно живое и стыдное – это живая ночь бытия, то, чего не знает день».

Как утверждает путеводитель, «для привычных петербуржцев белые ночи менее чувствительны», и традиционные ночные прогулки по городу продолжались в начале XX века:

«Петербургские лето отличается одной замечательной особенностью: здесь не бывает ночи – это так называемые белые ночи, напоминающие собою сумерки, продолжающиеся без перерыва от солнечного заката вплоть до рассвета. Как это ни странно, но для людей непривычных такие ночи весьма утомительны, лишая их необходимого ночного отдыха. Для привычных петербуржцев белые ночи менее чувствительны, хотя установившийся склад жизни всего лучше указывает, что ночному отдыху уделяется значительно меньше времени, чем где бы то ни было в другом городе России. Оживленное движение не прерывается в течение всей ночи, а трамваи, экипажи и пассажирские пароходы действуют круглые сутки без перерыва»,.

«Знаменитые „белые ночи“ – лучший прекрасный цветок бледного северного климата. На нервы впечатлительных людей эти „задумчивые ночи“ оказывают тревожное воздействие».

Для художника Мстислава Добужинского вид на вечернюю Неву с Литейного моста – одно из ярких переживаний юности:

Когда наступила весна, я любил делать долгие прогулки вдоль всей Невы, по набережной от Летнего сада до Николаевского моста, любуясь панорамой Петербурга и белыми ночами. <…> С нашего моста вечером… открывалось чудесное зрелище: по всем набережным Невы тянулись бесконечные ровные цепочки фонарей, и вдали их огоньки сливались в одну тонкую нить, которая всегда дрожала и переливалась, а когда было тихо на Неве, от каждого фонаря в воду опускалась острая и длинная игла.

Зрелище это меня притягивало, и веселило, и наполняло каким-то смутным чувством – я не понимал, конечно, еще всей грусти и таинственности – словом, поэзии – этой петербургской ночной красоты.

«Белые ночи – сколько о них уже сказано и писано, – вспоминает Александр Бенуа. – Как ненавидели их те, кто не мог к ним привыкнуть, как страстно любили другие. Но нигде белые ночи так не властвовали над умами, не получали, я бы сказал, такого содержания, такой насыщенности поэзией, как именно в Петербурге, как именно на водах Невы. Я думаю, что сам Петр, основавший свой Петербург в мае, был зачарован какой-нибудь такой белой ночью, неизвестной средней полосе России»,.

Белые ночи и постоянные наводнения – как предвестники гибели города – неотъемлемая часть петербургского текста и мифа.