Оглавление
Глава третья
22 апреля 1897 года
Цюрих, Швейцария
Я уютно устроилась в своей библиотечной кабинке. Просторная, отделанная деревянными панелями библиотека Политехнического института была заполнена почти до отказа, и тем не менее в ней царила тишина. Студенты безмолвно отправляли обряд поклонения той или иной научной дисциплине: одни штудировали биологию или химию, другие – математику, третьи – физику, как я. Здесь, отгородившись от мира стенами кабинки, забаррикадировавшись книгами, вооружившись собственными размышлениями и теориями, я могла почти успешно притвориться перед самой собой, что ничем не отличаюсь от остальных студентов, сидящих в библиотеке Политехнического института.
Передо мной лежали конспекты лекций, несколько обязательных к прочтению текстов и одна статья, выбранная мной самой. Все это требовало внимания, и я колебалась, словно между любимыми питомцами, не зная, кому же посвятить свое время. Ньютону или Декарту? Или, может быть, кому-то из авторов более современных теорий? Воздух в Политехническом институте, да и во всем Цюрихе был пропитан разговорами о последних достижениях в области физики, и мне казалось, все они взывают именно ко мне. Мир физики – это был мой мир. В ее тайных законах, касающихся устройства мира, – в скрытых силах и невидимых причинно-следственных связях, настолько сложных, что, по моему убеждению, их мог создать только Бог, – таились ответы на важнейшие вопросы бытия. Вот если бы мне удалось их раскрыть!
Временами, когда я увлеченно погружалась в чтение и вычисления, забыв свою обычную серьезность и старательность, – я начинала видеть те божественные закономерности, которые так отчаянно искала. Но лишь периферийным зрением. Стоило взглянуть на них в упор, как они растворялись в небытии. Возможно, я была еще не готова увидеть творение Господа во всей его красе. Возможно, со временем Он позволит мне это.
Я была благодарна папе за то, что он подвел меня к этому сверкающему порогу науки и жажды знаний. Единственное, о чем я сожалела, так это о том, что он по-прежнему волнуется обо мне – и о моих перспективах на будущее, и о благополучии моей повседневной жизни в Цюрихе. Хотя в письмах я старательно убеждала его и в том, что по окончании учебы меня ждет море преподавательских вакансий, если моей карьерой не станет научная деятельность, и в нерушимости строгого распорядка, которому подчинена моя жизнь в институте и в пансионе, – все же в его бесконечных расспросах чувствовалось беспокойство.
Любопытно, но маме, судя по всему, оказалось легче принять мой нынешний путь. Всю жизнь она не одобряла мою бунтарскую тягу к образованию, но теперь, когда я освоилась в Цюрихе, она, казалось, смирилась с моим выбором, особенно после того, как я стала пространно описывать ей свои прогулки с Ружицей, Миланой и Элен. По маминым ответам я видела, что ее радует эта дружба. Моя первая дружба.
Мама не всегда была так щедра на одобрение. До недавнего сближения наши отношения омрачались ее тревогами за меня – хромого, одинокого ребенка, так непохожего на других. И тем, как сказалась моя тяга к образованию на ее жизни.
В тот свежий сентябрьский день, почти десять лет назад, в далекой Руме – моем родном городе – мама даже не пыталась скрывать, насколько ей не по душе такой неподходящий для женщины путь, хотя решение продвигать меня дальше по этому пути принял сам папа, которому она почти никогда не перечила. Мы с ней совершали ежедневное паломничество на кладбище, где были похоронены мои старшие брат и сестра, умершие в младенчестве за несколько лет до моего рождения. Сильный ветер трепал платок у меня на голове. Я крепко придерживала его руками, понимая, как недовольна будет мама, если платок слетит, и я останусь с непокрытой головой на священной земле. Туго натянутый платок закрывал уши, заглушая заунывные стоны ветра. Я была рада этому, хотя и понимала, что этот жалобный вой вполне уместен там, куда мы направлялись.
Из церкви доносился запах ладана, сладкий и острый, под ногами хрустели опавшие листья. Я старалась не отставать от мамы. Холм был каменистый, подъем тяжелый, что маме было хорошо известно. Но она не сбавляла шага. Можно было подумать, что этот трудный путь на кладбище – часть моей епитимьи. За то, что я выжила, а брат и сестра нет. За то, что жива до сих пор, а других детей унесли болезни. За то, что из-за меня папа согласился на новую государственную должность в Нови-Саде – большом городе с престижной школой для девочек, куда можно было отдать меня, – а для мамы это означало разлуку с могилами ее первенцев.
– Ты идешь, Мица? – спросила мама не оборачиваясь.
Я напомнила себе, что ее суровость вызвана не только недовольством из-за переезда в Нови-Сад. Строгая дисциплина и требовательность – таков был ее неизменный рецепт воспитания детей в страхе Божьем. Она часто повторяла: «Как сказано в притчах: розга и обличение дают мудрость; но отрок, оставленный в небрежении, делает стыд своей матери» .
– Иду, мама, – отозвалась я.
Мама, одетая в свое обычное черное платье и темную косынку – в знак траура по моим умершим брату и сестре, – шагала впереди, напоминая черную тень на фоне серого осеннего неба. К тому времени, как мы добрались до вершины, я совсем запыхалась, но старалась, чтобы моего затрудненного дыхания не было слышно. Это был мой долг.
Рискуя оступиться, я оглянулась назад: уж очень мне нравился вид отсюда. Прямо под нами раскинулась Рума: за церковным шпилем виднелся город, прижавшийся к самому берегу Дуная. Это был небольшой пыльный городок, в центре его помещались только городская площадь, рынок и несколько правительственных зданий. И все-таки он был очень красив.
Но тут я услышала, как мама опускается на землю, и меня охватило раскаяние. Это же не увеселительная прогулка. Я пришла сюда не любоваться. Это один из наших последних приходов на кладбище, теперь нам долго не удастся сюда попасть. Даже папа не мог убедить меня не расстраиваться из-за переезда.
Я встала рядом с мамой у надгробий. Камешки впивались в колени, но сегодня мне даже хотелось, чтобы было больно. Это представлялось мне справедливым воздаянием за ту боль, которую я причинила маме, став причиной переезда в Нови-Сад. Поскольку все, что могла дать для моего образования местная фольксшуле – начальная школа, – я уже получила, папа хотел, чтобы я поступила в Высшую школу для девочек в Нови-Саде. От Румы до Нови-Сада было всего двадцать миль, но путь по извилистым дорогам занимал несколько часов. Часто приезжать сюда не получится.
Я подняла взгляд на маму. Ее карие глаза были закрыты, и без того оживления, которое они обычно придавали ее лицу, она выглядела старше своих тридцати с небольшим. Бремя утраты и груз повседневных забот состарили ее.
Я осенила себя крестом, закрыла глаза и произнесла про себя молитву о душах моих давно ушедших брата и сестры. Они всегда служили мне незримыми спутниками, заменяя друзей, которых у меня никогда не было. Если бы они не умерли, у меня могла бы быть совсем другая жизнь. Может быть, если бы старшие брат и сестра были со мной, мне не было бы так одиноко, и не приходилось бы тайком мечтать об играх с девочками на школьном дворе, даже с теми, которые меня обижали.
Солнечный луч упал на мое лицо, и я открыла глаза. На меня смотрели мраморные надгробия старших брата и сестры. Их имена – Милица Марич и Вукашин Марич – блестели на солнце, как будто их только что высекли в камне, и я сдержала свой обычный порыв – провести пальцем по каждой букве.
Обычно мама предпочитала, чтобы наши визиты проходили в тишине и раздумьях, но в этот день все было иначе. Она взяла меня за руку и воззвала к Богородице на нашем родном, редко используемом сербском языке:
Мама читала так громко, что за ее голосом не слышно было ни ветра, ни шелеста листвы. И она раскачивалась. Мне было неловко от маминого громкого голоса и театральных жестов, особенно когда двое других посетителей издали оглянулись на нас.
Но я стала все же читать вместе с ней. Слова этой молитвы обычно успокаивали меня, однако сегодня казались какими-то незнакомыми. Чуть ли не в горле застревали. Как ложь. И мамин голос тоже звучал иначе: в нем слышалось не благоговейное преклонение, а осуждение. Предназначавшееся, разумеется, мне, а не Деве Марии.
Я старалась отвлечься, вслушиваясь в свист ветра, шорох веток и листьев, топот копыт проходивших мимо лошадей – во что угодно, только не в слова, звучавшие из маминых уст. Мне не нужно было снова напоминать о том, как многое зависит от моих успехов в школе в Нови-Саде. Я должна была добиться успехов. Не только ради себя, мамы и папы, но и ради моих покойных брата и сестры – покинутых душ.
Я слышала скрип перьевых ручек других студентов, работавших неподалеку, но сейчас меня занимал лишь один человек на свете. Филипп Ленард. Я взяла статью известного немецкого физика и начала читать. Следовало бы вместо этого читать тексты Германа фон Гельмгольца и Людвига Больцмана, заданные профессором, но меня заинтересовали недавние исследования Ленарда о катодных лучах и их свойствах. Он пропускал сквозь металлические электроды вакуумных трубок электрический ток высокого напряжения, а затем исследовал лучи. Ленард заметил, что, если конец трубки, находящийся под действием отрицательного заряда, окрасить флуоресцентным веществом, то миниатюрный объект внутри начинает светиться и перемещаться по трубке зигзагами. Это навело его на мысль, что катодные лучи представляют собой потоки отрицательно заряженных энергетических частиц; он назвал их квантами электричества. Отложив статью, я стала размышлять о том, какой свет исследования Ленарда могут пролить на широко обсуждаемый вопрос о природе и существовании атомов. Из какого вещества Бог сотворил мир? Может ли ответ на этот вопрос поведать нам что-то новое о предназначении человечества на созданной Богом земле? Иногда на страницах научных текстов и в проблесках моих собственных размышлений я чувствовала какие-то божественные закономерности, открывающиеся в физических законах Вселенной, которые я изучала. Именно здесь, а не на церковных скамьях и кладбищах, куда водила меня мама, я ощущала присутствие Бога.
Часы на университетской башне пробили пять. Неужели уже так поздно? А я даже не притронулась к тому, что было задано на сегодня.
Я вытянула шею, чтобы выглянуть в удобно расположенное окно. В Цюрихе нет недостатка в башнях со шпилями, и стрелки часов подтвердили: да, уже пять. Фрау Энгельбрехт блюла часы обедов в пансионе по-тевтонски строго, так что задерживаться было никак нельзя. Тем более что девушки уже ждут меня с инструментами, чтобы помузицировать перед ужином. Это был один из наших маленьких ритуалов, самый любимый мною.
Я сложила стопками свои бумаги и стала укладывать их в сумку. Статья Ленарда лежала на самом верху, и одна фраза бросилась мне в глаза. Я снова начала читать и так увлеклась, что подскочила, услышав свое имя.
– Фройляйн Марич, вы позволите мне вторгнуться в ваши мысли?
Это был герр Эйнштейн. Волосы у него были растрепаны еще больше, чем обычно, – как будто он специально ерошил пальцами свои темные кудри, чтобы они встали дыбом. Рубашка и пиджак выглядели не лучше – измяты так, что почти невозможно было понять, что это на нем такое. Своим неопрятным видом он резко выделялся среди аккуратно одетых студентов в библиотеке. Зато, в отличие от них, он улыбался.
– Да, герр Эйнштейн.
– Надеюсь, вы поможете мне решить одну задачу.
Он сунул мне в руку стопку бумаг.
– Я? – переспросила я машинально и тут же укорила себя за то, что не сумела сдержать удивление. Держись уверенно, сказала я себе. Ты ничуть не глупее других студентов в секции VIA. Почему бы соученику и не обратиться к тебе за помощью?
Но было уже поздно. Моя неуверенность уже была замечена.
– Да, вы, фройляйн Марич. По-моему, вы самая умная в нашей секции и куда лучше остальных разбираетесь в математике. Вон те болваны, – он указал на двух наших соучеников, Эрата и Коллроса: они стояли в проходе между двумя стеллажами, шептались и бурно жестикулировали, – пытались мне помочь и не смогли.
– Конечно, – ответила я.
Я была польщена его характеристикой, однако держалась настороженно. Если бы Элен была здесь, она напомнила бы мне об осторожности, но в то же время подтолкнула бы к попытке заключить альянс. В следующем семестре мне нужен будет партнер по лабораторной работе, и это, может быть, единственный вариант. Уже полгода, с тех пор, как поступила на физический факультет, я ежедневно сидела в аудитории с одними и теми же пятью студентами, и все остальные проявляли по отношению ко мне лишь минимальную вежливость, а в целом старательно меня игнорировали. Герр Эйнштейн, который каждый день любезно здоровался со мной и время от времени интересовался моими мыслями по поводу лекций профессора Вебера, был, судя по всему, моей последней надеждой.
– Дайте взглянуть.
Он протянул мне растрепанный ворох, в котором почти невозможно было разобраться. Неужели мои сокурсники настолько безалаберны? Если так, то мне за себя можно не беспокоиться. Я пробежала взглядом его путаные вычисления и быстро обнаружила ошибку. Небрежность, в сущности.
– Вот, герр Эйнштейн. Если вы поменяете местами эти два числа, то, думаю, придете к правильному решению.
– Ах, вот оно что. Спасибо за помощь, фройляйн Марич.
– Рада была помочь.
Я кивнула и снова стала собирать свои вещи.
Тут я почувствовала, что он заглядывает мне через плечо.
– Вы читаете Ленарда? – спросил он с удивлением в голосе.
– Да, – ответила я, продолжая складывать бумаги в сумку.
– Он не входит в нашу учебную программу.
– Нет, не входит.
– Весьма удивлен, фройляйн Марич.
– Почему же, герр Эйнштейн? – Я с вызовом взглянула ему в лицо. Может, он думает, что мне не под силу разобраться в статье Ленарда – тексте гораздо более сложном, чем наша основная программа по физике? Эйнштейн был выше меня на целую голову, и мне приходилось смотреть на него снизу вверх. Еще один мой недостаток – маленький рост, который я ненавидела не меньше, чем хромоту.
– Вы, очевидно, образцовая студентка, фройляйн Марич. Никогда не пропускаете занятия, не нарушаете правила, скрупулезно ведете конспекты, часами просиживаете в библиотеке, вместо того чтобы прохлаждаться в кафе. И при этом вы богема, как и я. Кто бы мог подумать.
– Богема? Я вас не понимаю. – И слова, и тон у меня были резкими. Он назвал меня богемой, а это слово, очевидно, как-то связано с австро-венгерской областью Богемия, – не оскорбительный ли это намек на мое происхождение? Из язвительных замечаний Вебера на лекциях герр Эйнштейн знал, что я сербка, а предубеждение германцев и западноевропейцев против людей с востока было хорошо известно. О корнях самого Эйнштейна я могла только гадать, – мне было известно лишь, что он родом из Берлина. Темноволосый, темноглазый, с характерной фамилией – он мало походил на типичного блондина-германца. Может быть, его семья откуда-то переехала в Берлин?
Он, видимо, почувствовал мое невысказанное раздражение и поспешил пояснить:
– Я употребляю слово «богема» на французский манер, от слова bohémien. Оно означает человека, мыслящего независимо. Прогрессивного. Не такого буржуазного, как некоторые наши сокурсники.
Я не знала, как это расценить. Кажется, он не насмехался, а, напротив, пытался сделать мне комплимент в такой странной форме. С каждой минутой я чувствовала себя все более неловко.
Собирая оставшуюся на столе стопку бумаг, я сказала:
– Мне пора, герр Эйнштейн. Фрау Энгельбрехт придерживается строгого распорядка в своем пансионе, мне нельзя опаздывать к ужину. Хорошего вечера.
Я захлопнула сумку и сделала прощальный книксен.
– Хорошего вечера, фройляйн Марич, – ответил он с поклоном, – и примите мою благодарность за помощь.
Я прошла в дубовую арочную дверь библиотеки и через небольшой каменный дворик вышла на оживленную улицу Рэмиштрассе, примыкавшую к Политехническому институту. Этот бульвар был со всех сторон окружен пансионами, где проводили ночи многочисленные цюрихские студенты, и кафе, где те же студенты днем, в свободное от занятий время, обсуждали мировые проблемы. Насколько я успела понять, украдкой заглянув туда несколько раз, основным топливом для этих горячих споров служили кофе и табак. Но это лишь предположение. Присоединиться к ним я не решалась, хотя однажды заметила герра Эйнштейна с несколькими друзьями за столиком на открытом воздухе у кафе «Метрополь», и он помахал мне рукой. Я сделала вид, что не заметила его: женщины рядом с мужчинами в этих приютах вольнодумства были редкостью, и я пока не могла заставить себя переступить эту черту.
На Рэмиштрассе опускалась ночь, но улица была ярко освещена электрическим светом. Сгущался туман, и я натянула капюшон, чтобы волосы и одежда не пропитались влагой. Дождь усилился – неожиданно, ведь с утра день был ясным и безоблачным, – и пробираться по закоулкам Рэмиштрассе стало труднее. Я ведь была гораздо ниже ростом, чем все остальные в этой толпе. Я вся промокла, камни мостовой стали скользкими. Не отважиться ли мне нарушить собственное правило и не укрыться ли в каком-нибудь кафе до тех пор, пока небо не прояснится?
Неожиданно дождь перестал поливать меня. Я подняла голову, ожидая увидеть голубое небо, но увидела лишь что-то черное и потоки воды вокруг.
Герр Эйнштейн держал у меня над головой зонтик.
– Вы совсем промокли, фройляйн Марич, – сказал он. В глазах его светилось привычное веселье.
Как он здесь оказался? Несколько минут назад было совсем не похоже, что он собирается уходить из библиотеки. Он что, следил за мной?
– Неожиданный ливень, герр Эйнштейн. Большое спасибо за зонтик, но мне и так неплохо. – Мне не хотелось, чтобы кто-то из моих однокурсников видел во мне беспомощную барышню, а в особенности герр Эйнштейн. Он ведь наверняка не захочет выбрать меня в партнеры для лабораторной работы, если будет считать меня слабой?
– После того как вы спасли меня от неминуемого гнева профессора Вебера, исправив ошибку в моих расчетах, самое меньшее, что я могу сделать, – это проводить вас до дома в такой дождь. – Он улыбнулся. – Поскольку вы, кажется, забыли свой зонтик.
Я хотела возразить, но, по правде говоря, мне действительно нужна была помощь. С моей хромотой ходить по скользким камням было опасно. Герр Эйнштейн взял меня под руку и поднял повыше зонт у меня над головой. Жест был вполне джентльменский, хотя немного дерзкий. Ощутив прикосновение его руки, я поняла, что, если не считать папу и дядей, я еще никогда не была так близка к взрослому мужчине. Несмотря на то что на бульваре было людно, и все мы были закутаны в толстые плащи и шарфы, я чувствовала себя до странности незащищенной.
По пути герр Эйнштейн пустился в оживленный монолог об электромагнитной волновой теории света Максвелла и высказал несколько неожиданных мыслей о связи света и излучения с материей. Я сделала несколько замечаний, на которые герр Эйнштейн отозвался одобрительно, но целом я больше молчала, слушала его безостановочную речь и старалась оценить его интеллект и увлеченность.
Мы подошли к пансиону Энгельбрехтов, и герр Эйнштейн довел меня по ступеням до самой входной двери, над которой был козырек. Я испытала громадное облегчение.
– Спасибо еще раз, герр Эйнштейн. Ваша любезность была чрезмерной, но я вам очень благодарна.
– Рад был помочь, фройляйн Марич. Увидимся завтра на занятиях, – сказал он и повернулся, чтобы уйти.
Из приоткрытого окна гостиной на улицу донеслась нестройная мелодия пьесы Вивальди. Герр Эйнштейн вновь поднялся по ступенькам и заглянул через окно в комнату, где девушки устраивали свой обычный концерт.
– Боже, какой яркий ансамбль, – воскликнул он. – Жаль, что я не захватил с собой скрипку. Вивальди всегда лучше играть на струнных. Вы играете, фройляйн Марич?
Не захватил скрипку? Какая самонадеянность! Это мои подруги, мое неприкосновенное убежище, и я его к нам не приглашала.
– Да, я играю на тамбурице и на фортепиано, и еще пою. Но это неважно. Энгельбрехты очень строго относятся к визитерам-мужчинам.
– Я мог бы зайти не как визитер, а как сокурсник и коллега-музыкант, – предложил он. – Это их успокоит?
Я покраснела. Как глупо с моей стороны было предполагать, что он хочет прийти в качестве моего визитера.
– Возможно, герр Эйнштейн. Это еще нужно выяснить.
Я надеялась, что он примет это как вежливый отказ.
Он понимающе кивнул.
– Вы меня сегодня поразили, фройляйн Марич. Вы не просто блестящий математик и физик. Похоже, вы еще и музыкант, и богема.
Улыбка у него была заразительная. Я невольно улыбнулась в ответ.
Он изумленно уставился на меня.
– Кажется, я впервые вижу, как вы улыбаетесь. У вас очаровательная улыбка. Хотелось бы мне выманить побольше таких улыбок из ваших суровых уст.
Смущенная его замечанием, не зная, что ответить, я повернулась и ушла в пансион.