ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

…к тому же, если люди открывали больницу


и терпят ее у себя, то, значит, она им нужна;


предрассудки и все эти житейские


гадости и мерзости нужны,


так как они с течением времени


перерабатываются во что-нибудь путное,


как навоз в чернозем.


На земле нет ничего такого хорошего,


что в своём первоисточнике


не имело бы гадости.


Антон Чехов, «Палата № 6»


Вводная новелла


Игорь остановил руку, готовую постучать в дверь с потертой табличкой «Заведующий».

– Не съем я вашего любимого Григория Олеговича, – попытался пошутить он. – Я же не пациент.

Медсестра молча уставилась на него своими испуганными нетрезвыми глазами. Она была усталой и толстой. Выщипанные брови, мешки под глазами и завитые красные волосы напоминали о нехватке равноправия в стране, а лицевые складки в форме просящейся к хирургу елочки пробуждали в сердце Игоря лютый диссонанс, который после возвращения из Калифорнии был особенно острым.

– У меня мало времени, – улыбнулся он. – Поэтому не соизволите ли вы удалиться. То, что мне нужно обсудить с вашим заведующим, сугубо конфиденциально. Идите.

Медсестра непонимающе моргнула.

– Go away, – Игорь потряс тыльной стороной ладони в сторону дежурного поста. Но она лишь шире раскрыла глаза.

– Послушай, красавица, – он достал из кармана заламинированный пропуск в фан-зону на концерт Шнурова. Такие штуки помогали в подобных ситуациях. – Я медийное лицо. На этой красивой карточке мое имя крупными буквами – Игорь Незнанский. Видишь? Встреча с Григорием Олеговичем согласована через главного врача, – он располагающе улыбнулся, провел карточкой перед лицом медсестры, затем взмахом кисти указал на себя и на дверь. – Я иду брать большое интервью у вашего заведующего. Это же его дверь, судя по табличке?

Медсестра несколько секунд непонимающе смотрела на него, потом развернулась и побрела на свой пост в середине коридора. Глядя, как она ссутулилась с книжкой сканвордов на старом диванчике, собранном из потертых ДСП, Игорь подумал о том, что с российской психиатрией все-таки что-то не так. Табличка «Заведующий» согласно закачалась на сквозняке.

– Если считать за табличку принтерный лист, завернутый в целлофанчик, конечно, – пробормотал он.

Игорь поправил пиджак, проверил диктофон, замаскированный под значок Союза журналистов на лацкане, и снова занес руку над дверью.

– Э-э. П-с-с… – раздался хриплый шепот.

Звук донесся слева, из проема в стене, за которым была палата.

– Вы меня? – тоже почему-то шепотом спросил Игорь.

Сквозь решетку пролезла кисть с волосатыми пальцами. Поманила:

– Подойди ближе, только не пались.

На стене сбоку информационный стенд. Гуашью по картону намалеваны картинки. Информация – той же гуашью по трафарету. Игорь сделал вид, что заинтересовался бобровым жиром. Советская медицина умела донести до обывателя способы профилактики: на картинке красивый бобер на белом коне копьем пронзает извивающуюся, как змея, палочку Коха.

– Ты журналист? – кисть нырнула обратно. Вместо нее между прутьями решетки показались верхняя губа с грязной щетиной и перекошенный нос, который ломался по меньшей мере четыре раза.

– Вы угадали. Есть информация о произошедших здесь событиях?

– Нет. У меня сенсационные новости.

Игорь разочарованно выдохнул:

– Конкретнее?

– Мне сообщили о том, что инопланетяне обратились к Путину с просьбой поселиться в Воронеже.

– Почему именно в Воронеже?

– Там еще остались воры в законе.

– Источник?

– У меня конференц-связь с пресс-секретарем.

Незнанский хмыкнул и вернулся к двери заведующего.

– Обожди! – шикнул вслед обладатель губы и носа. – Между тополями у входа немцы зарыли янтарный саркофаг. Главврач знает. Он кинул меня с выпиской.

– Я записал всё, передам в редакцию. Непременно.

Губа и нос нырнули обратно в сумрак палаты. Игорь покачал головой и подумал, что в броуновском движении пузырьков шампанского порядка больше, чем в этой больнице.

– Интервью с заведующим отделением принудительного лечения Горшковской психиатрической больницы, – негромко сказал он в значок на лацкане. – Скрытая запись.

Смартфон в кармане коротко завибрировал, подтвердив, что запись началась. Одновременно с этой вибрацией коридор зашумел. В очередной раз журналист занес руку и решительно, проигнорировав неожиданно возникшие за спиной мат и вопли, постучал в дверь.

Она открылась тут же. Григорий Олегович, растрепанный, в расстегнутом халате, непонимающе посмотрел на гостя и выскочил в коридор.

– Заткнитесь! – истерически крикнул он.

Коридор на секунду притих, будто банку с жужжащими жуками прикрыла массивная ладонь. Сбивчивое, хриплое дыхание заведующего в наступившей тишине звучало очень нервно. За мгновение этого сиплого безмолвия Игорь успел увидеть лихорадочный блеск в глазах своего интервьюера и сделать для себя некоторые выводы. Потом вопли и ругань возобновились с новой силой. Их источник приближался из глубины коридора: Два санитара под руки тащили визжащего больного.

– Григорий Олегович! – на ходу крикнул один из санитаров, похожий на избитого восьмидесятилетнего Брэда Питта, с желтой гематомой под глазом. – Вязать?!

– К чёрту!

– Что?

– К чёрту вас всех.

– Но…

– Аминазин!

– Булыгину?

– Всем! И себе поставьте пару кубов, – Григорий Олегович резко развернулся и нырнул обратно в кабинет. Игорь едва успел проскользнуть следом.

Решетка на окне. Стол из ДСП, два стула, сейф, шкаф – весь бытовой интерьер. Беспорядок. Морозный сквозняк из распахнутой форточки поигрывал беспорядочно разбросанными по столу документами: принтерными листами с печатями и пожелтевшими рецептурными листами образца 1984 года – Игорь видел такие только в своей детской поликлинике в забытых девяностых. Высокий шкаф без одной дверцы под завязку набит черными папками, на них фамилии и инициалы.

Было зябко, но заведующий, похоже, не замечал гуляющего по кабинету сырого ветра февраля – он то и дело хватался пальцами за ворот рубашки, оттягивал его, будто сжатого в кольцо удава, и суетливо бегал по коридору: бесцельно перебирал пальцами черные корешки, открывал сейф и отрешенно смотрел в его глубину, садился за стол и, подперев рукой подбородок, минуту смотрел сквозь окно, потом снова вскакивал.

Игорь наблюдал за этой суетой, напомнившей ему синдром поиска потерянных в кармане ключей у амфетаминовых наркоманов, только в исполнении человека, который их лечит. Было забавно, однако однообразно и не свежо, поэтому, когда Григорий Олегович в очередной раз уставился в окно в позе мыслителя, Игорь звучно закашлялся, привлекая к себе внимание.

Ноль реакции.

Журналист усмехнулся: ситуация в своем невротическом пафосе казалась отрывком скучной пьесы, написанной пьяным русским драматургом девятнадцатого столетия. «Сейчас должны быть выстрел и немая сцена, – подумал он, – потом занавес». Игорь покачал головой: мол, проходили, знаем – и не спеша подошел к шкафчику с папками. Зацепив кончиками пальцев несколько корешков с верхней полки, он вялым жестом сбросил их на пол. С шелестом страниц и шлепком пластика о линолеум папки картинно раскинулись по кабинету; мелкие бумажки и исписанные каракулями страницы разлетелись во все стороны. Игорь прошел к столу, оставляя грязные отпечатки протекторов на чьих-то биографиях.

Григорий Олегович вздрогнул, отрешенно взглянул на гостя:

– Ах, это вы…

– У нас интервью, помните? – журналист брезгливо присел на деревянный стул напротив.

– Да… вы из той газеты.

– Если вы не готовы, мы можем…

– Нет-нет, что вы, я готов, – Григорий Олегович откинулся на спинку своего стула, глубоко вздохнул и прикрыл глаза. Когда открыл их, в зрачках появилась осмысленность.

– Итак, вы хотите красочную историю?

Игорь внимательно посмотрел на врача: сейчас перед ним сидел немного уставший, но уверенный в себе человек – от старорусской неврастении не осталось ни следа. Лицо осунулось, но на щеках румянец; мешки под глазами не вызывали ассоциаций ни с чем, кроме недосыпа ответственного служащего. Короткие волосы немного взъерошены, но без маргинальности. Две верхние пуговицы экстравагантной сиреневой рубашки расстегнуты, правая ключица обнажилась, и над ней пульсирует жилка. В хорошей форме. Даже подкачанный. Молодой.

– Хочу всё по делу.

– Будете записывать?

– Если вы не против, – Незнанский достал из кармана официальный диктофон, нажал на кнопку и положил на стол. Загорелся красный индикатор записи. – Ваши комментарии помогут правильно оценить случившееся.

Григорий усмехнулся:

– Растаскиваете последние куски с гниющего трупа?

– Если считать трупом российскую психиатрию, – улыбнулся в ответ Игорь, – то это стоило сделать давно.

– Согласен.

Незнанский, не вставая, пододвинул свой стул к столу заведующего. Звук трения старого дерева о линолеум прорезал тишину.

– Буду с вами откровенным: то, что произошло на территории вашего учреждения, – настоящая находка для журналиста. Общество устало от психопатов-рецидивистов, а мы, честно говоря, устали раздувать их истории, которые либо очень нелепы, либо очень кровавы и только поэтому привлекательны, – Игорь мило улыбнулся. – Да-да, я знаю все ваши психиатрические фразочки, которыми вы защищаете пациентов. Иногда мне кажется, что вы их любите больше, чем обычных людей… Ну так вот, нечасто жертвой становится душевнобольной преступник, да ещё такой жертвой! Я видел видео, последние слова – просто огонь. Настоящий мученик.

– Вы так его воспринимаете? – перебил Григорий Олегович.

– Мы ещё не определились. Пока второсортные газетчики лихорадочно долбят по клавиатуре, мы собираем объективную информацию.

– О чём?

– О личностях. Его, малолеток-наёмников, заказчиков… О вас. Вы с Виктором были близки, ведь так? Имею в виду, что ближе, чем с обычным пациентом. Он проводил много времени в вашем кабинете, вы вели философские беседы…

– Не думаю, что это имеет значение, – опять оборвал Игоря заведующий отделением. – Я говорю о жизни с каждым пациентом, если он того хочет. Или может. Порядок рассуждений помогает выявить формальные расстройства мышления.

– Арбалет мыслил последовательно?

– И да, и нет. В его рассуждениях сквозила некоторая паралогичность, но я бы не сказал, что он серьёзно нарушал законы логики. Скорее, его слова были похожи на абстрактные логические задачи про летающих крокодилов.

– Можете привести пример?

– К чему это? – странно усмехнулся Григорий. – Я не совсем улавливаю суть ваших вопросов. Реципиент убит. Опасный психопат обезврежен. Надо героев награждать, а вы про беседы какие-то.

– Почему такой негатив? – спросил Незнанский. – Или это сарказм? Виктор выглядел опасным только для прокурора, для многих же он герой… Преступление получилось нелепым, но не пугающим, – журналист задумчиво повертел в пальцах диктофон, с глухим стуком положил обратно. – Голым выбежал на улицу, стрелял в росгвардейцев из самодельного арбалета, выкрикивая абсурдные политические лозунги. Никого не убил, но одного ранил. Смешно ранил – в ягодицу. Весь резонанс из-за этого и раздули – в нашей стране нельзя так издеваться над копами.

– Тогда можете сами догадаться, кто его заказал.

Игорь откинулся на стуле и внимательно посмотрел на Григория.

– Вы считаете?..

– Я знаю. И Виктор знал, что так будет, но немного не рассчитал время, поэтому развязка получилась скомканной, но это его пьеса. Весь фарс, разыгранный им в духе Пуаро, был отчаянной попыткой вырваться из постмодернизма. И, конечно, вернуть сердце женщины…

– Всё ради неё, – хохотнул Незнанский, – остальное сублимация?

Заведующий отделением посмотрел в глаза журналиста и, не обнаружив в них чего-то, ведомого лишь ему одному, отвернулся к окну.

– Простите, – стушевался Игорь, – я действительно не понимаю ничего. Помогите расследовать эту историю. Рассказать её.

– Выключите диктофон.

Незнанский беспрекословно подчинился. Красный индикатор на демонстрационном аппарате погас.

– Прошлое… – в голосе Григория Олеговича возникла лёгкая хрипотца, с которой он, впрочем, быстро справился. – Иногда оно может перечеркнуть самые благородные стремления к будущему, и тогда человеку не остаётся ничего, кроме огня. Время многое стирает, многое меняет, но некоторые вещи не поддаются его благому разрушению. Будто закалённый в центре нейронной звёзды алмаз, они проходят сквозь годы. Я расскажу вам эту историю. Всё началось 19 ноября…


Интерлюдия 1


В студенческие годы, когда сознание особенно жаждет острых ощущений, я как-то получил от преподавателя совет, который всплыл в моей голове только сейчас. «Всё это дерьмо не стоит жизни, – сказал он. – Точнее, той жизни, может, и стоит, но не твоей нынешней». Таким образом он намекнул, что благородная худоба и бледность кожи видятся благородными лишь мне самому. Для остальных мое лицо – яркий пример пагубного пристрастия к синтетическим стимуляторам.

Совет был забыт, ибо от учителя латыни ждешь других фраз, но емкость выражения осталась в подкорке, порой пробуждая сомнения в правильности моей жизни.

Конечно, от наркотиков к спорту и мужским журналам я перешел не из-за совета преподавателя, а благодаря интернатуре, которую проходил в одной психиатрической больнице, в отделении для съехавших с рельсов наркоманов. Толстые папки с биографиями и анамнезами этих ребят, со своего рода осколками их судеб, заставили меня отождествить свой путь с их путем, что привело меня к некоторому просветлению.

Я понял, что весь рок-н-ролл, к которому я стремился с юных лет, являлся простым оправданием поиска кайфа. Литературно-кинематографические штампы, которыми я пропитан, как альвеолы курильщика – никотином, для меня замещали собой настоящее. И я наслаждался этим. Меня заводила жизнь в рамках сериала про рок-звезду – этакого амфетаминового доктора Хауса, а стимуляторы усиливали эффект.

Не помню точный момент отказа от веществ, но когда у меня получилось перебороть ломки, я осознал себя уже молодым врачом, с блеском закончившим ординатуру. Тогда я устроился сюда. На полную ставку. Уже через два года стал заведующим – моего предшественника судили за коррупцию. Для молодого врача такой успех должен бы видеться головокружительным, но с каждым днём мне становилось всё более тошно. Казалось, я обречён на то, чтобы заглохнуть в этом захолустье.

Сначала я всё время чего-то ждал от своей новой работы. Не знаю… может, неких откровений, осознанной цели, веры в то, что занимаюсь чем-то важным… может, некого сюрреализма, который отвлечет от пресной действительности… Но дни шли, и если кому-то они могли показаться значимыми, наполненными глубокими, как древний колодец, смыслами и, как блики на его поверхности, подсмыслами, то на меня они навевали лишь тоску. Наверное, я ожидал от своих пациентов непредсказуемости, похожей на мои кокаиновые марафоны, внезапности, будто бы вырванных со страниц произведений Кафки бесед. Будь на моём месте кто-то трезвый или даже я сам, но с живыми медиаторами дофамина, этот человек нашел бы в судебной психиатрии и цель, и шарм, но для меня за четыре года отделение превратилось в выжженную пустошь скуки. Дошло до того, что по дороге сюда в голове заедала эта унылая песенка – «Mad world».

Ужасно быть разочаровавшимся в людях священником, но ещё хуже быть психиатром, который разочаровался в существовании вообще.

Всё, что у меня осталось, – инерция прошлого. Мечты. На них я и продолжал разрезать Pacific ocean своей депрессии. И это была погоня, надрывная работа вёслами сквозь мёртвый штиль за ускользающей бабочкой, далекой, как пенициллин от Флеминга. Вернее, даже как сопли Флеминга в чашке Петри относительно Нобелевской премии.

Теперь, в перерывах между написанием этого дневника, я брожу по омертвевшему коридору от палаты к палате и думаю, что бабочка – у меня в руках. Вот она, трепещет пестрыми крыльями, касаясь кожи моих ладоней, щекочет пальцы своим хоботком…

Но эта история не обо мне. Точнее, не совсем обо мне.


Chekhov tribute


Представьте длинный коридор. Стены выкрашены в успокаивающий зеленый цвет, на полу потертый линолеум с рисунком из абстрактных ромбов. По стенам – двери кабинетов и решетки палат. Это моё отделение.

Посередине коридора диванчик, слева от него столик – это пост дежурной медсестры. Справа от диванчика проем в стене – шестая палата. Наблюдательная. Если лениво перегнуться через подлокотник и вытянуть шею, можно заглянуть в нее сквозь решетку. Наблюдатель тогда увидит дальнюю стену с окном, защищенным решеткой – как второе веко у кота, – и ряды кроватей без покрывал, с белым, отмеченным въевшимися коричневыми пятнами бельем. Любая собака учует в этих пятнах старый застиранный кал, но мы убеждаем больных в шоколадной природе явления.

Если пройтись по коридору и заглянуть в другие палаты, можно увидеть тот же интерьер. Разница только в населении. В шестой палате содержатся новички и больные в остром психотическом состоянии, в остальных – пациенты на пути к ремиссии.

Их объединяет криминальное прошлое – все попали сюда из тюрем, по решению суда, для прохождения принудительного лечения. Или же из больниц более строгого режима – спец-интенсивов. К слову, наши пациенты признаны опасными для себя и окружающих. У нас тут строгий режим, если проводить аналогию с тюрьмами.

«Ого, у вас, наверное, серьезная охрана?» – спросите вы. Отнюдь. Территория больницы открыта – через хлипкий шлагбаум может пройти кто угодно, его охраняет лишь ангедоничный алкоголик. Вышки, ФСИН, тройной забор, овчарки – прерогатива спец-интенсивов, где создан особый режим для особо опасных – если проводить аналогию с тюрьмами. Наша же больница стандартная, областная. Такие в каждом городе есть. Отделения разные: детское, женское, для немощных, для военных, для наркоманов и вот наше – с преступниками.

Отделение рассчитано на сорок восемь мест – примерно столько же всегда занято.

Сама больница расположена в пригороде города N, на окраине села Горшкова. Местные нашу больницу не боятся: в течение дня на ее территории можно увидеть мамочек с колясками, собачников и прогуливающиеся парочки. Что-что, а воздух здесь чистый. Да и все понимают, что зачастую именно нашим пациентам нужна защита от общества, а не наоборот.

…Дрон, пролетев над больницей, увидит множество ветхих зданий, хаотично, как мышление шизофреника, разбросанных по утопающей в зарослях сорняков и ясеневой поросли территории. Но это летом, а сейчас повсюду только унылый снег и ветхие здания на нём, как сараи.

Вот этот двухэтажный барак из навоза и соломы – пятый корпус. Наше отделение занимает в нем первый этаж. Вот наша парковка. Красивые дыры в асфальте, не правда ли? Банальное сравнение с хорошим бельгийским сыром будет уместным. Такая фактура поверхности наблюдается на протяжении трех километров единственной дороги, ведущей к больнице. Знаю, тут можно бы добавить и описание мощной тряски, которая выбивает из тела все легкие фракции, но через несколько минут начало рабочего дня, надо успеть показать остальное.

По дорожке из треснутой плитки мимо облетевшего каштана пройдем в подъезд. Стойкий запах мочи? Нет, сюда не ходят маргиналы – испарения идут от матрасов: они сушатся здесь, когда на улице дождь. У многих больных недержание. Все-таки психика связана с соматикой.

Вот и матрасы – развешаны на перилах, разложены на полу возле батареи. Тонкие тюфяки, набитые текстильными отходами. Обивка в полоску давно протерлась, и из дыр, как силикон из разбившейся суицидницы, лезут комки разноцветных ниток. В этих дырах больные прячут запретное, а мы их шмонаем. Я находил в таких матрасах наркотики, бритвенные лезвия, лекарства, связанных ниткой сушеных тараканов, куклу вуду…

Кроме матрасов подъезд набит всяким «полезным» хламом. Вон в том углу, например, стоит коробка с вещами санитара Толика, в ней разная мелочь, найденная при уборке территории: резиновая галоша, теннисный мяч, моток медной проволоки и россыпь тусклых пуговиц с больничных роб. Рядом с коробкой – треснутые лыжи времен двадцать второй летней олимпиады, Толик уже три года собирается выехать с ними на тропу здорового образа жизни. Если это произойдет, я инвестирую деньги в «лунный лифт» Рогозина.

Я вдыхаю стойкий аромат подъездной мочи и, глядя на все эти вещи, думаю о том, что в этой системе обе стороны стоят друг друга. Просто изготовление мумий насекомых и предметов ритуальных культов карибских шаманов требует более гибкого сознания, чем собирание однотипных пуговиц. И возможно, пережившие манифестный психоз более счастливы, чем мы – те, кого он ожидает.

…Поднимаюсь по ступенькам к массивной двери с приклеенным принтерным листом «Отделение принудительного лечения», достаю рельефную пирамиду – ключ. Вот оно, королевство, где началась и закончилась эта история. Добро пожаловать.


Палата № 6


F20-F29

F22.01

(МКБ-10)


При входе в отделение меня, как всегда, окатила волна звуков. Будто накрыло огромным валом с гребнем мелкого пластикового мусора. Вопли больных, ругань санитаров, хлопки в ладоши, причитания медсестер – всё это встречало меня каждый день на протяжении четырех лет работы психиатром в отделении. Полтора из них, что прошли в качестве заведующего, только усилили какофонию.

– Григорий Олегович, здравствуйте!

– Здравствуйте, Григорий Олегович.

– Здрав…

– Мое почтение…

– Здр…

– Снимаю шляпу.

– З…

Я закружился в круговерти пациентов. Они тянули ко мне свои руки, что-то спрашивали…

– Григорий Олегович, замените вечерний аминазин на хлорпротиксен. У меня давление или рак. Каждое утро кровь в соплях.

– За решеткой вентиляции в палате спрятана серебряная корона, я…

– Меня Ирина Евгеньевна вчера за член схватила.

– Григорий Олегович, ну походатайствуйте на суде…

У больных до восьми утра завтрак и гигиенические процедуры, поэтому палаты открыты. Из-за того, что я старался попадать на работу раньше официального ее начала, я всегда вливался в эту праздничную феерию и, прежде чем добирался до кабинета, успевал услышать все актуальные новости. Социальное познание при шизофрении раньше вызывало во мне отклик в виде мурашек по спине, но теперь это стало обыденным, и я старался быстрее протолкнуться сквозь толпу в свой кабинет.

– За корону-то выпишите меня? – спросил один из моих любимых пациентов. Он подстроился под мой быстрый шаг и отгонял от меня других больных.

– Рано, Нострадамус. Суд не пропустит.

– Для суда у меня тоже подарок.

– Какой?

Он тронул меня за плечо, призывая притормозить, и заговорщически прошептал:

– Под каштаном немцы спрятали от Красной армии янтарный саркофаг…

– А в нём?

– Наградные кресты СС из белого золота.

– Запишись ко мне на беседу перед судом, – сказал я. – Там поговорим.

Нострадамус просиял:

– Спасибо, Григорий Олегович!

Пост дежурной медсестры. Рыжая женщина со страданиями от похмельного синдрома на лице оторвала взгляд от кроссворда и вымученно улыбнулась:

– Булыгин опять не спал ночью.

– Увеличьте азалептин на пятьдесят миллиграммов.

Медсестра взяла карандаш и медленно написала назначение. Рука у нее подрагивала.

– Медведеву запишите хлорпротиксен в минимальной дозировке на вечер, а Нострадамусу… – я предпочитал называть больных по прозвищам, если таковые имелись, – а Нострадамусу положите сто миллиграммов квентиакса, утром и в обед. Скажите, что это витамины для регидрации. Он такое любит.

Она всё записала и снова вымученно улыбнулась, будто раздвигала уголками губ подсыхающий цемент.

– Сегодня новенького привезут, – сказала она. – Из Орла. Вас вызвать в приёмное?

Я кивнул:

– Да. Кстати, Ирина Евгеньевна…

– Слушаю?

– Не устраивайте в моем отделении харассмент. Больным это вредно.

Я развернулся, не став смотреть, как наливаются кровью капилляры ее лица.

Перед кабинетом решил заглянуть в шестую палату. Подходя к ней, я услышал истошные вопли и перемежающийся психиатрическими терминами мат, который мог выдать только русский санитар. Вопли принадлежали Булыгину, мат – Толику. Я решил посмотреть.

При моем появлении всё смолкло, больные поспешно расселись по кроватям и сформировали на лицах выражение сосредоточенного, немного виноватого внимания, словно не они секунду назад дополняли перебранку сальным гулом. У них всегда такая реакция на врача: на меня смотрели тринадцать нашкодивших котят с физиономиями Чикатило.

У койки Булыгина стоял Толик, на его левой скуле синела гематома. Булыгин был привязан, и его лицо тоже освещалось фингалом. Я присел на его койку – прямо на пятно застиранного шоколада.

– Григорий Олегович! – от Булыги несло алкоголем. – Развяжите, пожалуйста, ни за что примотали.

– Вот, – Толик шмыгнул простуженным носом. – Драться кидался, ночью буянил.

От Толика тоже несло перегаром. Ещё более терпким: он пил постоянно.

– Ах ты сука! – заорал Булыгин. – Сам же мне в «козла» проиграл. А долг где?

– Видите, Григорий Олегович, – нервно пробормотал Толик. – Бредовые идеи.

При мне он явно чувствовал себя неуютно. Та глубинная поэзия хлесткой ругани, которую он умело изливал наедине с пациентами, в моем присутствии уступала место тревожности и имитации достойного заискивания перед начальством. Не знаю почему. Я никогда не отчитывал персонал за такие мелочи. Увольнять за обсценную лексику глупо – замены-то нет. Молодые не хотят трудиться в психиатрии в качестве работников среднего звена.

Я проверил вязки. Не спеша просунул указательный палец между веревкой и телом. Сначала ноги, руки, потом хомут. Булыгина скручивало, будто над ним проводили обряд экзорцизма. Он бесновался.

– Су-уки! На наши пенсии «мерседесов» понакупили, де́ржите наше бабло под процентами, а выписка где? Где выписка, я спрашиваю?!

– Очень распространенное заблуждение, – сказал я, – проценты. Откуда вы это взяли? Каждая копейка хранится на вашей книжке и контролируется Минздравом. За махинации с ней придется платить дороже, чем она стоит. Намного дороже, – и я повернулся к Толику: – Перевяжите левую ногу – слишком туго затянуто. А хомут перефиксируйте. Пусть полежит пару дней.

Толик кинулся выполнять указание. Булыгин брыкался и орал – гневное «суки» чередовалось с плачущим «пожалуйста». Алкоголизация, снижение самокритики. Диссимиляция при вспышках бреда. До ремиссии здесь – как улитке до вершины Фудзиямы, и путь тернист.

Больные не любят вязки, это факт. Кажется, нет ничего сложного в том, чтобы полежать несколько дней в кровати. Однако особенности психики и побочные действия нейролептиков превращают это время в изощренную пытку. Проявляются доселе скрытые фобии, обостряется болезнь, пациента мучают панические атаки. Тахикардия, повышение температуры тела, вспышки агрессии – в таком состоянии пациенту очень легко потерять волю, поэтому приходится назначать сильные седативные средства.

– Внутримышечно аминазин, – сказал я. – Два куба, три раза в день, на двое суток.

Булыгин сдвинул брови в гримасе отчаяния.

– Ну Григорий Олегович… – заныл он. – Не надо, я всё осознал. Я буду работать с психологом… Пожалуйста, у меня давление… У вас больше не будет со мной проблем. Развяжите… – и гневно: – Развяжите! Су-у-у-ки!

– А ну словил тишину, пока я кляп не всунул, – шикнул на него Толик. Он чувствовал себя виноватым передо мной и хотел выслужиться.

– После уколов мерить давление, – я встал и стряхнул с халата налипший сор. – Кстати, Анатолий. От Булыги разит. По правилам я должен узнать, откуда он взял спиртное, а после оформить перевод в Орёл. Но я не буду этого делать, потому что тогда придется отправить вас туда в одном вагоне. И привязать на соседней койке. Работайте.


Судебную психиатрию на всех этапах, от экспертизы до амбулаторных точек лечения, можно сравнить с человеческим организмом. Как любой организм, наш обновляется, и как любой организм – частично. Если мозг в последние годы смог вымыть из себя все омертвевшие нейроны и создать новые синапсы, то сердце до сих пор стучит за счет кардиомиоцитов, которые помнят то забавное время, когда пациентам кололи в пятки скипидар.

Посмотрите на любую больницу: кабинет заведующего занимает тридцатилетний, полный амбиций доктор, в ординаторской из четырех врачей трое – не старше двадцати восьми лет. Пока они с оптимизмом смотрят в будущее, в сестринской распивают мутный самогон такие вот Толики и Ирины Евгеньевны, как будто законсервированные с тех дней, когда Бехтерев обращался в Совнарком.

Они – сердце психиатрии. Средний медицинский персонал проводит с больными больше времени, чем любой врач. Посмотрев на эти испитые лица и на бредовое поведение этих людей, впору задуматься над старой шуткой про то, что в психиатрии кто первый надел халат, тот и… Ну, вы знаете.

– Сколько вы работаете здесь, Ирина Евгеньевна? (Она зашла в мой кабинет отчитаться по аптеке.)

– Двенадцать лет.

– А до этого?

– До этого работала в старом корпусе.

Старый корпус – здание дореволюционной постройки, где раньше размещалось наше отделение. Оно пришло в негодность, и мы переехали сюда – в барак, переоборудованный в больницу из хлева.

– Сколько проработали там?

– Двадцать лет.

– А до этого?

– До этого в женском отделении. Шесть лет.

– Сколько вам сейчас? – я горько усмехнулся.

Она немного занервничала, не определив причину моей усмешки:

– Пятьдесят девять, – и гордо: – Я служу этой больнице с двадцати одного.

– Вы были за границей?

– Н-нет.

– А на море – в Краснодаре или в Крыму?

Она немного удивлённо посмотрела на меня и сказала:

– Один раз. По путевке от профсоюза.

– Вы работаете здесь тридцать восемь лет, верно?

– Д-да.

– И живёте здесь же – в Горшково?

Ирина Евгеньевна медленно кивнула и посмотрела на меня с немым вопросом.

– Да нет, ничего, – сказал я после паузы. – Просто задумался о цели существования человека. Глупый экзистенциализм. Идите.

Секунду она ждала чего-то, потом развернулась и вышла из кабинета. Глядя на скрывающиеся за дверью сутулые плечи, я задумался о банальных вопросах, которые в наше время задавать бессмысленно. «Хотели ли бы вы что-то изменить?» – кто вообще сейчас способен уловить в этом смысл?


В дверь постучали:

– Григорий Олегович, куда нового больного?

Я вышел в коридор. Перед кабинетом стояла озабоченная сестра-хозяйка Марина.

– Привезли?

– Пока нет, нужно же место подготовить. И кроватей нет.

Мест нет. Кроватей нет. Люди сходят с ума, воруют, убивают. Плотность потока новоприбывших увеличивается. В нашем отделении, рассчитанном на сорок восемь человек, уже пятьдесят шесть больных. Запасные кровати кончились, а пациентов в зимний период станет больше.

– В шестой палате уберите одну тумбочку, раздвиньте кровати и принесите носилки. Поспит на них, пока кого-нибудь не выпишу.

– Может, лучше топчан?

– Нет, – ответил я. – Топчан рассыпается. Больные могут найти себе гвозди где угодно, но от меня они их не получат.

– Хорошо, – она помассировала толстую щеку основанием ладони. Будто разгладила тесто для пиццы. – У кого забрать тумбочку?

– У Булыгина. У него практически нет личных вещей. Тем более он уже привязан – не придется доставать веревки, когда начнется истерика.

Мою шутку она не оценила, лишь молча кивнула: мол, всё гениальное просто – рационально подходите к делу, доктор. Постояла несколько секунд, ожидая еще каких-нибудь указаний, затем развернулась и, покачивая массивными бедрами, обтянутыми дешёвыми медицинскими штанами с Алиэкспресса, пошла передавать мои указания санитарам.

Я вернулся в кабинет.


Мой день похож на йогурт для улучшения кишечной перистальтики. В размеренности дня постоянно попадаются всякие злаки и кусочки чернослива. Банально, но мы не можем планировать даже на минуту вперед, потому что не знаем, что забурлит через минуту. И где.

– Григорий Олегович! – истерический крик за дверью кабинета.

Я бросил подписывать документы для суда, выскочил в коридор.

– Отрыжка умирает!

Не знаю, почему его так назвали. Тут вообще сложно разобраться в истории прозвищ. Если в тюрьме с этим всё ясно – есть ритуал, дающий «клубное имя», где коллегиально, основываясь на истории преступления или жизни реципиента, перебирают варианты, – то тут зачастую имена всплывают из хаоса. Был один больной, который из Великого Устюга превратился в Санта-Клауса, а потом просто в Утюга. Хотя так бывает не всегда. Нострадамуса назвали в честь знаменитого оракула – за его предсказания.

– Что случилось?

– Н-не знаем, больные позвали. Хрипит, пульс пропадает.

В первой палате толпа и суета. Толик крутится вокруг койки Отрыжки, санитарка Вера причитает с безумными глазами, Ирина Евгеньевна пучит на меня красные глаза и судорожно хватает губами прокисший воздух тесного мужского помещения, еще одна медсестра пытается задрать умирающему рубашку. Больные сидят по своим кроватям, опустив головы, будто накосячившие пионеры.

– Не дышит!

Вызов скорой, искусственное дыхание, непрямой массаж сердца… Пульс мерцал и еле прощупывался, подходил к глухому удару и замирал, будто мощный шланг под напором передавили ногой, отпустили и снова передавили. Густая кровь. Сердцу тяжело ее перекачивать.

– Где они?

Палата недоуменно подняла головы.

– Где таблетки, вашу мать?

Артем, грустный недоразвитый малолетка, стремящийся всем услужить, кинулся к мусорному пакету в углу палаты и, порывшись там, достал две пустые пластины из-под таблеток. Протер их кусочком туалетной бумаги, подбежал, положил в мою ладонь и, не поднимая головы, вернулся на койку.

Ламиктал. Препарат, назначаемый при эпилепсии.

Я выругался. Отрыжка был идеальным больным – тихим, подчиняемым. Работал в столовой, мыл полы в коридоре. Я собирался его выписывать, но теперь придержу. Если выживет. Попытки суицида не всегда заканчиваются хеппи-эндом и просветлением, а в случае, когда это происходит в психиатрических больницах, намного чаще всё заканчивается черным полиэтиленом и ямой в ближайшем лесу.

– Кордиамин с аспирином. Живо.

Эпинефрин с обыкновенным физраствором сработал бы лучше, но за неимением приходилось выкручиваться.

Обе медсестры побежали выполнять мое указание и картинно столкнулись в дверях. Комедия, б****.

Не знаю, откуда во мне такое видение мира: эмоционально-напряженные ситуации иногда переходят в режим слоу-моушн. Наверное, иногда мое насыщенное блокбастерами сознание так разбавляло скучную память. Как сейчас.

Кто-то закричал, и картинка остановилась. С необыкновенной ясностью я увидел перекошенный рот Толика, несколько золотых фикс, сверкнувших в тусклом свете мерцающих ламп, напряжение в его предплечьях, жилистые ладони, давящие на хрупкие ребра. Затем воспроизведение продолжилось в замедленном темпе.

Я видел, как набухает капля пота на его лбу, как она падает, переливаясь в свете лампочки Ильича на Отрыжку. Смотрел, как вбегала в палату Ирина Евгеньевна, на ходу выпуская воздух из шприца. Тонкая струйка взвилась вверх, замерла и распалась мелкодисперсной пылью. На секунду мне показалось, что промелькнула маленькая радуга.

«Какой в этом смысл? – думал я. – Для чего вся эта четкость в моём восприятии? Обыденная ситуация моей работы, но сознание почему-то драматизирует… Что хочет сказать мне мозг в такие моменты, в которых не должно быть напряжения?

Вот больные, они испуганные и собранные. Однако их беспокойство не связано с критическим состоянием их собрата – они просто боятся шмона. И, надо сказать, не беспочвенно.

Вот медперсонал, у них двойной страх: боятся моего гнева, ибо понимают, что я знаю, откуда Отрыжка украл ламиктал, и боятся, что пациент станет трупом, ибо вскрытие покажет причину смерти, и тогда их ожидает не только мой гнев. Тогда будет разбирательство.

Вот Отрыжка, наверное, он и сам не знает, зачем сожрал столько таблеток. Возможно, даже не знает, зачем вообще украл их из процедурного кабинета. На его тумбочке лежит наша региональная газета шестилетней давности, открыт криминальный раздел. Там на фото чьё-то измученное в отделе лицо, перечеркнутое красным маркером, на полях какие-то заметки.

Сам Отрыжка в коме, его рёбра трещат от давления, цвет лица из бледного переходит в синий. Зачем живёт? Жил?

Руки Толика снова сильно нажали Отрыжке на ребра. Чересчур сильно, я бы сказал. Он будто вогнал в грудную клетку иглу и с ветерком вдавил поршень. Еще одна игла с лекарством впилась пациенту в плечо. Через минуту кто-то крикнул: «Есть пульс!» – и все рассуждения, которые я вел в жидком киселе замедленной съемки, показались мне ужасно резонерскими. Ощущение просмотра замедленной киносъемки исчезло, события и действия вновь приобрели нормальную скорость.

Я решил было просмотреть газету, но кто-то крикнул:

– Дышит!

Толик перекрестился.

– Носилки, – сказал я.


Аспирин разжижает кровь, кордиамин стимулирует сердце, плюс санитар в качестве дефибриллятора – и Отрыжку удалось откачать.

В машине скорой помощи я одну за другой курил сигареты и смотрел в блестящее от сала и пота лицо этого парня. Он попал к нам из интерната пять лет назад, за двойное убийство. Зарезал в туалете двух ребят, пытавшихся по указанию воспитателя его «опустить». Помню, когда я изучил его анамнез, то подумал, что в отделении появится опасный бунтарь, головорез, но увидел лишь очередного ребёнка. С пятнадцати лет он практически не изменился: те же мясистый нос, высокий лоб и ямочки на щеках. Пять лет без амфетамина сделали его даже моложе, чем он был прежде.

Отрыжке тогда очень повезло: за два трупа он мог получить спец-интенсив. Помог директор интерната: нашел деньги, заплатил кому надо, тем самым загасив общественный резонанс. А эксперты из Сербского и прокурор пожалели мальчугана: дали наш режим, позволили сохранить немного рассудка.

Я вдавил сигарету в пустую банку из-под колы и закурил ещё одну. Фельдшер очень неодобрительно стрельнул в меня красным глазом.

– У этого парня два жмура, – сказал я.

Фельдшер безразлично пожал плечами.

– Знаешь, многие думают, что вся жесть – в тюрьмах или в таких заведениях, как наши, – я выпустил густой, как миазм Волан-де-Морта, клуб дыма. Он медленно взлетел и растекся по потолку автомобиля скорой помощи, контурно вибрируя в такт наездов машины на кочки. – Нет, вся жесть – там, где растут сироты. Просто это не принято освещать для широкой общественности.

– Дети вообще жестокие существа, а когда растут в грязи – вдвойне, – поддакнул мне фельдшер, поправив сбившуюся на очередной кочке капельницу.

– Не куришь?

Он покачал головой и отвернулся, а я начал искать причины этой нелепой попытки суицида. Может показаться, что такие, как Отрыжка, только и думают, что о самоубийстве, но это не так. Судя по моей практике, подобное – редкость. Случай Отрыжки – лишь пятый за всю мою практику. Причины всегда банальны, обычно они лежат под матрасом. Надо было сразу прошмонать палату…

Что-то не отпускало моё сознание, какая-то мелкая, но важная деталь, странное предчувствие…

Фельдшер зашуршал «Горшковским вестником».

– Газета… – пробормотал я.

– Хотите почитать?

– Нет.

От никотина тошнило. Я потушил недокуренную сигарету и сделал зарубку в памяти: надо посмотреть то издание с тумбочки. Что-то подсказывало мне: ответ там.

Не лишним будет сказать, что я забыл это сделать. Но эта газета всё же попала мне в руки – позже…


Почти весь день я пробыл в отделении реанимации. Палата. Куда положили Отрыжку, была как две капли воды похожа на нашу палату № 6. Думаю, эта бело-зелёная окраска стен в стиле хрущевского подъезда прописана в каких-нибудь СНиПах как обязательный атрибут отечественной медицины. Такие стены, говорят, успокаивают. Не знаю, не знаю… На меня в таких стенах всегда нападали меланхолия и лёгкая посткоитальная депрессия. Будто я трахнул свой мозг солнечным, пахнущим свежей краской советским фильмом про добро.

– Мне тоже когда-то хотелось закончить вот так, – произнес я.

На сгибе локтя Отрыжки был синяк – медсестра пробила ему вену насквозь; из второй руки торчала трубка. Во взгляде смесь вины и безразличия. Два «матраса» ламиктала кажутся хорошим выходом, но…

Отрыжка с интересом моргнул, ожидая продолжения, но я не нашёл нужных слов. Потому что не видел счастливого конца его жизни. В принципе, как и любой жизни.

– Там был свет. И родители, – сказал он и сглотнул. По судорожному движению кадыка было видно, насколько у него сейчас вязко во рту.

– Всё, что ты видел, связано с недостатком в твоем организме кислорода и глюкозы, – я сторонник честности и академического, что ли, подхода к объяснениям пациентам их отклонений. Многие коллеги меня осудят, но нельзя давать таким пациентам веру в Бога, ибо Бог прощает… – У тебя остановилось сердце. Это были околосмертные переживания. Понимаешь же, что у тебя никогда не было родителей?

Он кивнул.

– Григорий Олегович?

– Что, малыш?

– А у вас есть дети?

– Нет. И не будет, пока этот мир полон агрессии, пока существуют вещи, превращающие круглолицего «подсолнуха» в жестокое быдло.

– Тяжело так… – он прикрыл глаза. Его реплика явно относилось не ко мне.

У меня есть традиция следить за всеми сообщениями интернет-СМИ о моих пациентах. Имею в виду о тех, чьи преступления вызывают хоть какой-нибудь общественный отклик. Особенно интересно читать комментарии читателей под такими постами. Они все безумно однотипны и содержат в себе слепую ярость, призывы к самосуду и недовольство наказанием… Порой хочется показать воочию этим ангелам с праведной пеной на губах, что такое существование делает с человеком. Нет, я не оправдываю преступников, просто не понимаю, чего хотят от них все эти диванные мстители. Смерти? Ладно. Наказания? Вот это читать очень смешно.

У Отрыжки было много интернет-защитников, в комментариях разыгрывались эпические битвы между сторонниками линчевания и теми, кто полностью оправдывал этого преступника. Но мне интересно не это, благодаря своей амбивалентности я принимаю любое мнение, мне в этих сообщениях интересны мелкие биографические подробности, упущенные следователем. Например, один комментатор написал, что Отрыжка работал наркокурьером и сам употреблял наркотики, другой – о нетрадиционной сексуальной ориентации парня. Естественно, неподтвержденным словам верить нельзя, но, наблюдая за тем, как журналисты подхватывали эти слухи и лепили к своей следующей статье, а потом за тем, как расследование в Интернете обрастало новыми подробностями и к финалу представляло собой абсолютно иную историю, чем та, которую привезли мне в желтой папке вместе с пациентом, я смеялся и вспоминал вывод Померанца о том, что стиль полемики важнее ее предмета.

Пять лет назад Отрыжка не имел ничего, сейчас у него есть и того меньше. Когда он освободится, всё, что у него останется, – это полуразрушенные лекарствами органы и усталые глаза на неизменно юношеском лице. И люди будут шарахаться от него во все стороны.

– Какой молодой…

Вошедшая в палату медсестра проверила капельницу, посмотрела на меня.

– Психический?

– Да.

Она устало вздохнула:

– Бедняга.

– На нём два трупа, – сказал я, мне нравилось наблюдать за реакциями на такую информацию.

Медсестра не особо отличалась от наших внешне, но выглядела непьющей. Скорее всего, у неё много внуков, она любит вязать спицами и смотреть Малышеву или Гузееву. Поэтому меня не удивил её ответ.

– Растущие в грязи дети – тоже цветы. Может, опасные, может, ужасные, но цветы.

– За цветами следует ухаживать, – проронил я.

– Воспитывать и любить, – добавила она.

Я кивнул и промолчал.

Многие думают, что будущее ребенка зависит от воспитания. Нет. Ни капли. Оно зависит от окружения. Это легко понять, проработав в любом месте, сквозь которое проходит поток правонарушителей. Мои пациенты попадали к нам в больницу с разными статьями, были из разных слоев общества, разного достатка, диапазон диагнозов тоже был разнообразен; их объединяла только грязь, в которой они росли. И не среда выбирала их, но сами они искали лужу, где можно изваляться.

Механизмы прихода человека к маргинальности в сознании большинства людей ошибочны. Многие думают, что за каждым углом ребёнка стережёт дилер, жаждущий продать ему немного наркотиков, порнографии, бунтарских идей, посадить на иглу. Фишка в том, что такое отношение к проблеме как раз и заполняет планету говном. Оно самовоспроизводится и покоряет новые и новые территории. Чистые клочки остались разве что в Гималаях, и то скоро и под древними камнями будут искать закладки дети тех, кто перебрался туда в поисках чистоты.

Не спрятаться. Мы сами создали эту среду. Остаётся ждать. Ждать, когда общество потребления разведет в ложке дозу для самого себя и сделает, наконец, золотой укол. Круг замкнется. Уроборос укусит свой хвост.

Отрыжка заворочался, прикрыл глаз:

– Когда я вернусь домой?

– Надеюсь, это был риторический вопрос?


***


По вечерам я откупоривал бутылку пафосного бурбона и смотрел американское кино. Это моя страсть: бурбон – с тех пор как слез с наркоты, кино – всю жизнь.

Я садился в кресло, ставил на столик лэптоп, бутылку, стакан, салфетки и погружался в свой идеальный мир, где любая банальность похожа на афоризм Шопенгауэра, а любой диалог звучит так, будто Сенека и Лао-цзы делят лошадей в салуне Дикого Запада. Я любил кино, она наполняло мою жизнь смыслом.

В тот вечер я смотрел «Джокера». Историю о пределе терпения, историю о пробуждении гнева. Сказку про гадкого утенка или лучше про унылый чертополох, расцветающий в опасную своей сексуальностью орхидею.

Я наполнял стакан «Джеком», выпивал залпом и растворялся в кино-алкогольных парах. Через полчаса ещё порцию. Так проходил мой обычный вечер.

Любой кассовый фильм наполняет меня откровениями, вселяет новые идеи. От «Джокера» я ожидал понимания механизмов зарождения бунта в душах несдержанной молодёжи. Хотелось своими глазами увидеть, как свобода, пусть и мнимая, продаётся за эпатажные жесты. Я не про героя фильма, конечно же, а имею в виду зрительские интерпретации загруженного в ленту посыла.

Но погрузиться в фильм до конца не получалось, голова была полна другим. Герой страдал, расцветал, уходил в закат по коридору психбольницы, оставляя за собой цепочку кровавых следов, а я прокручивал в голове прошедший день и почему-то сравнивал улыбку Джокера с той хмурой физиономией с фотокарточки из желтой папки.


Мы вернулись в нашу больницу только после ужина. Таксист попался из тех, которые скрипят зубами после моей реплики о двух трупах, даже не вникнув в контекст. Неудивительно, что он даже не дождался, пока из отделения выйдет санитар мне на помощь, – машина рванула с места, стоило хлопнуть дверцей.

«Дома» нас ждали, поэтому персонал был трезв и на своих местах. Обычно они начинали самогонный угар, когда кончался мой рабочий день – после четырёх. Теперь было уже семь часов вечера, но их лица были сосредоточенными. Приятно знать, что тебя уважают настолько, что готовы отложить вечеринку.

Конечно же, Отрыжку пришлось перевести в шестую палату и привязать. Он еле стоял на ногах и не сопротивлялся. Понимал, что виноват.

– Первый раз, малыш? – спросил я просто так. Толик тем временем завязывал Отрыжке вторую руку.

Отрыжка кивнул и вымученно улыбнулся. Я ожидал, что он попросит прощения, спросит, сколько дней предстоит лежать, но он лишь отвернулся и закрыл глаза. Кажется, сразу уснул.

– Хомут уберите. Достаточно четырех точек. И не затягивайте ноги слишком сильно.

Шестая палата заполнилась под завязку. Четырнадцать человек, которым требуется усиленное наблюдение…

Я огляделся. Больные наблюдали за происходящим, кто напряжённо, кто безразлично, кто изображал смирение, а кто-то вообще спал. Двое были привязаны. Я подошёл к койке Булыгина; он раскинулся в позе сломанной куклы, увитой хомутами, как виноградом. Оттянул ему веко – зрачок сужен до макового зёрнышка, результат смеси аминазина с азалептином. Значит, истерика по поводу тумбочки всё же была.

– Вечерний обход, док? – подал голос Нострадамус. Он лежал через койку и читал книгу в потрепанной красной обложке. Прищурившись, я прочёл название: «История КПСС».

– Можешь считать, что да, – ответил я. – Как вам новенький?

– Улёт, – восторженной модуляцией хриплого баритона ответил Нострадамус и погрузился обратно в книгу. Я решил понять это как «хорошо».

Новенький спал. Во сне люди не выглядят привлекательно, а когда спят на разложенных носилках – вдвойне. Из-под одеяла торчала обритая наголо голова, центр лба украшал засохший прыщ – как будто бинди. С другого конца одеяла торчали ноги в стянутых до кончиков пальцев черных носках, жёлтые пятки отражали свет энергосберегающей лампы.

Верхней половиной тела он спал на боку, но положение его ног указывало на параллельность позвоночника полу. Выглядело это так, будто под одеялом два разных человека; голова прилипла виском к подушке, плечо бугрилось ввысь, ноги же лежали ровно, кончики пальцев смотрели в потолок. Чтобы так спать, в районе пояса нужно сделать мощную скрутку. Неестественно.

В изголовье носилок стояло четыре пакета с личными вещами: Tommy Hilfiger, Levi's, «Спортмастер», Wildberries. Пухлые пакеты: одежда, еда, парфюм, книги – я провел небольшой шмон, оставивший во мне осадок неприязни к новенькому.

Нет, мне плевать на то, что у преступника в заключении есть доступ к хорошим вещам; такие, потеряв свободу, страдают больше неимущих. Меня коробит социальная пропасть, которая плохо влияет на тех, кто беднее: они будут испытывать зависть, а иногда и классовую ненависть. Один хорошо одевается и хорошо питается, другой сидит на гособеспечении, баланде и одевается в пижаму. Как тут привить сознательность?

– Паренёк в порядке, – сказал Нострадамус, заметив, что я не спешу покинуть палату. – Заехал – сразу колбасу модную об колено разбил, подарки всем раздал, – он сунул руку под подушку и вытащил белые носки Adidas. – Мне вот достались носочки молодёжные…

– Журналы с бабами дал полистать, – добавил ещё один больной из угла.

– Тебе лишь бы баб, Борода. Зубы вставь сначала.

– А чо зубы?

– Ничо. Пропил за чай зубы тухлые свои, – гнусавенько пропел Циклоп из другого угла.

– Не, ему их бабка выпердела! – крикнул Медведь.

– Смейтесь, смейтесь… Пожрёте с моё толчёного аминазина – посмотрю, что от ваших останется.

– Чистить вежей надо, тогда хорошо будет.

– Что за вежа?

– Говно свежее.

Палата номер шесть захохотала. Буллинг – любимое занятие в любых местах заключения. В больнице это одно из наилюбимейших занятий пациентов, во время которого они забывают даже про начальство. Я обожал эти редкие моменты, когда можно было в полной мере насладиться поэзией психиатрической грязи.

– Борода, а?

– Чо?

– Ты когда парашу по продолу несёшь, представляешь, что идёшь по деревне с бидоном молока?

Борода был флегматичным крестьянином и сейчас находился в ремиссии после брутального психоза. Вялая травля – отличная проверка его психики.

– А ты когда сосешь, представляешь леденец? А, петушок? – отмахнулся он.

Снова хохот. Луч внимания переместился на Циклопа – отстающего в развитии вора-рецидивиста. Катается по психбольницам с малолетки, не умеет читать и писать. Насчёт него у меня иллюзий нет, я держу его, как если бы он сидел в тюрьме. Таких рано или поздно приходится выписывать назад к водке, кражам какой-нибудь мелочи и возвращению сюда. И так снова и снова, пока нейролептики окончательно не убьют его мозг.

– Ты, бля, ведро с говном таскаешь, а базар по-блатному вести пытаешься, – вяло отреагировал Циклоп.

– Кo-ко, – забавно округлив губы, изрек Борода.

– Кo-ко-ко, – подхватила палата.

– Отъебитесь от пацана, – хохотнул Медведь. – Он может себе позволить за пачку чая на х** сесть, а у нас на это не хватит мужества.

– Мне твои шутки, что ремонт маршрутке. До п****.

– Это не шутки, мы встретились в Ми-и-шу-утке, – похоронным басом запел Борода.

– Данс-данс!

– Пыщ-пыщ.

Вечерние таблетки начали действовать. Блокада дофаминергической передачи заглушила бредовые концепции их сознания. Короткая перепалка затихла, замедлилась, будто песня в севшем плеере.

Я прокашлялся:

– Пора спать, ребятки.

Обо мне тут же вспомнили: тринадцать котят с физиономиями Чикатило виновато подняли головы.

– Новенького не обижайте, – сказал я.

– Не бу-удем, – дружное «му» моего детского сада.

Я кивнул Толику, он всё это время нервничал в стороне, не знал, как поступить: то ли орать на пациентов за неприемлемое поведение, то ли мне уши закрыть. Стыдно ему за них. И за медицину в целом.

– А новенький крутой, – сказал напоследок Нострадамус, когда я уже выходил из палаты. – Про Тимоти Лири задвигал. И про трансперсональную психологию. Говорил, что сознание не является результатом работы человеческого мозга. Типа, как видосы на Ютубе не являются продуктом экрана смартфона – их источник вовне.

– А ещё что рассказывал?

– Про бунт, революцию. Феминисток хвалил. Ругал Грету Тунберг…

– Занимательно. Всё?

– Нет, – Нострадамус покачал головой. – У меня предчувствие, что грядет что-то интересное. Я видел татуированных карликов и синее пламя.

Я внимательно посмотрел на него и вышел из палаты.


Налив в опустевший стакан немного виски, я закрыл лэптоп. Джокер расцвёл. Ради финала стоило посмотреть фильм до конца. «Долгий апогей сорванной резьбы», как пел Егор Летов.

Не знаю почему, но в тот вечер у меня зародились стойкие ассоциации между Джокером и новым пациентом. Это было удивительно, потому что обычно я ассоциировал понравившихся героев с самим собой. Мне нравилось некоторое время примерять на себя свежий образ, думать так же, как протагонист блокбастера, говорить его фразами. Кто-то периодически меняет свой имидж, я же менял модель мышления.

Но, похоже, я слишком стар, чтобы ассоциировать себя с Джокером.

Покинув палату, я направился в свой кабинет. На столе лежал конверт с делом новичка, на нём зелёная полоса.

Это было странно, потому что зелёная полоса на папке с анамнезом означает дезорганизацию, склонность к бунту. Новые больные прибывали в основном с полосами синего или красного цвета, то есть были склонными к суициду или к побегу. То, что парня привезли к нам из спец-интенсива, ни о чём не говорило. Режим назначают исходя из состава преступления, точнее – из опасности, которую преступление несёт обществу, а не исходя из особенностей личности преступника. Бунтари в психиатрии редкость. Этот был для меня первым.

С интересом я разорвал желтую бумагу. Под ней цветная папка. ФИО, дата рождения. Целый букет статей: покушение на убийство, причинение тяжкого вреда здоровью, хранение наркотиков, оружия, сопротивление правоохранительным органам, экстремизм.

Пробежал по диагонали историю. На удивление мало информации: 2014 год, Виктор Владимирович N в состоянии наркотического опьянения выходит голым на улицу, имея при себе спортивный арбалет и листовки с провокационными антиправительственными лозунгами. Разбрасывает листовки, стреляет в прохожих, призывает к свержению власти и к всеобщей амнистии. Всё. И ничего конкретного; такое впечатление, что следователь упражнялся в канцелярской стилистике – сухой текст на десять страниц.

Немногим более подробно окончание: при попытке задержания он ранил полицейского и скрылся. Задержали на следующий день. Куда ранил, как скрылся, где задержали, не сообщается, зато после этого следователь на двадцати страницах приводит результаты всех экспертиз: от дактилоскопической и баллистической до психиатрической. Я не стал копаться в остальных, открыв сразу психиатрическую.

Профессора́ тоже «порадовали»: в одном коротком абзаце умещались диагноз, симптоматика психоза и короткая заметка о перенесенной в детстве травме головы. В общем, кроме того, что парень страдает параноидальной шизофренией эпизодического типа, я не узнал абсолютно ничего. Паралогическая расшифровка русских пословиц не в счёт – паралогическое мышление характерно для большей части моих больных.

Переворачивая страницы, я всё больше и больше испытывал недоумение: больше половины документа занимала развернутая биография. Детский сад, школа, бесчисленные секции, показания друзей в формате интервью, тонны положительных характеристик… Такое невозможно собрать в рамках уголовного дела. У меня складывалось ощущение, что кто-то намеренно издевается надо мной.

Когда я дошёл до части, где было написано, что на момент задержания Виктор учился на втором курсе режиссерского факультета, на кафедре теории драматургии, мои брови были готовы сорваться в гиперпрыжок к Альфе Центавра. Я понимал, что не усну без беседы с ним.


***


– Знаю, что тебе не интересно, но вот результаты тестов.

– В них мало смысла.

Оля бросила на стол тонкую пачку бумаг и грациозно опустилась на стул.

– Как они это делают? – спросила она.

– Что?

– Обманывают СМИЛ.

– Элементарно. Завидую твоему удивлению.

Она вытащила из стопки лист, пробежала по нему глазами – быстро, словно по неожиданному сообщению от человека, от которого сообщение не ожидалось. Потом прищурилась на какую-то фразу и подняла глаза на меня.

– Корнеев. Достоверность полная. По результатам он сбалансированная спокойная личность, флегматик, склонный разве что к нарциссизму. Рекомендованные профессии – писатель, адвокат, библиотекарь, – она вернула бумагу на место, скрестила руки на груди. – Как, блин, такое возможно, учитывая, что он женщину изнасиловал, а сейчас каждый день попадает в навязки за драки и агрессию в отношении медперсонала. С остальными такая же фигня: по результатам они все пай-мальчики.

– Этот опросник устарел лет двадцать назад, – ответил я. – Для того чтобы алгоритм посчитал результаты достоверными, достаточно правильно ответить на вопросы ключа лжи. «Я иногда вру» – да. «Бывает, что мне приходится скрывать от других людей некоторые свои поступки» – да. «Я всегда говорю только правду» – нет. И так далее. А то, как создатели теста замаскировали этот ключ, лично у меня вызывает усмешку. После вопроса «Хочется ли мне иногда причинить вред человеку» стоит вопрос «Я никогда не вру». Только идиот не догадается, как ответить.

– Да, но раньше они не догадывались. Результаты сошли с ума после того, как я вернулась из отпуска. Это тенденция последнего месяца!

Я улыбнулся. Мне были известны причины, но раскрывать их не хотелось.

– Вижу, тебя не слишком это беспокоит, – после паузы сказала она.

– Нет.

Оля одернула юбку, поправила непослушную прядь коротких волос и с вызовом посмотрела на меня.

– Ты слишком мягок для заведующего судебным отделением.

– Просто я реалист. А ты слишком строга для психолога. Ваша братия обычно испытывает большее сочувствие к убогим.

В дверь кабинета тихо постучали. Вошла Ирина Евгеньевна.

– Еще одного привезли. В шестой мест нет, – она неуверенно подошла к столу и положила передо мной папку с историей.

– Корнеева в первую. Новоприбывшего на его место.

Медсестра кивнула и так же медленно, слегка криво, словно по кочкам сквозь туманное болото, вышла.

– Я феминистка, – сказала Оля. – Сочувствовать патриархальным отморозкам будет офигенно неправильно.

– Возможно, – кивнул я.

Она ждала, что я разверну мысль, отвечу контраргументом, но я молчал.

– И всё? «Возможно»? Твоя манера общения – еще больший пережиток патриархата, чем твои пациенты. Ты обчитался Хемингуэя.

– Так и есть.

– Иногда ты просто бесишь.

Я отпил остывший кофе из своей кружки и разорвал бумагу на истории нового пациента. Пробежал глазами первую страницу, отложил в сторону.

– Я никого не оправдываю. И не предлагаю давать им право на ошибку, – сказал я. – Но те, кого мы лечим, склонны к совершению зла больше других. Как ни парадоксально, но их вины в этом только часть. И стигматизация, которой они подвержены больше обычных шизофреников, гибкое сознание и недостаток образования должны вести если не к оправданию, то хотя бы к пониманию причин их поступков.

– Ты считаешь, что диагноз отделяет человека от его поступков? Типа «Ой, это сделал я? Не может быть. Гребаные голоса».

– Я так не считаю, но вообще-то так и есть. Задумайся над тем, что все сидящие здесь не сделали ничего общественно опасного хладнокровно. Каждое невменяемое преступление обусловлено множеством внутренних факторов, толкавших реципиента к своему манифесту. У здоровых людей это называется аффектом и частично принимается и оправдывается обществом. Здесь тот же аффект, только вызванный не оскорблениями реальных людей или, например, долгими истязаниями, а пресловутыми «голосами». Добавь сюда влияние среды – получишь пациента. Это не вечный вопрос про дрожащую тварь и право – это то, что создали мы… общество.

– Ты смешиваешь понятия. Психоз одно – под ним нет воли, «голосовики» же вполне способны отделять бред от действительности. Девяносто процентов твоих больных убийц попали сюда осознанно.

– Возможно, но психоз мог случиться немного ранее или сразу после преступления, – ответил я. – Когда я сказал про манифест, то имел в виду не само преступление, а именно вспышку. Пойми, это изменение сознания на биохимическом уровне.

– Но с голосами-то ты согласен? Что их можно отделять.

– Если ты Джон Нэш.

Я опрокинул остатки кофе себе в горло и попытался сделать взгляд серьезным.

– Проблема в том, что сто из ста наших пациентов не Джоны Нэши. Они неграмотны, жестоки и ведомы. Их любимые телепередачи показывают по РЕН ТВ, они голосуют за президента, зная только его имя, и так же не принимают то, чего не понимают.

– А еще они воруют, грабят, убивают, – фыркнула Оля. – Как и все граждане нашей страны, да?

– Верно, – я улыбнулся. – Жизнь – хищник. Ее когти и клыки в крови. Люди жаждут крови. Все. И я их в этом не виню. Только статистика же тебе известна? Сколько у нас в стране психически больных и сколько из них хоть раз проходили по уголовным статьям? А сколько простых уголовников…

– Ты, блин, сейчас кого защищаешь, знаешь?

– Никого. Мне вообще плевать на людей – с «голосами» или без. Плевать, потому что это самый правильный вариант отношения к реальности, – я достал сигарету, прикурил, затянулся. – Я хотел сказать только, что наши ошибки пропорциональны насыщенности нашей жизни. И любая ошибка меняет ход жизни, заставляет съехать с уютной колеи, поменять приоритеты, сдвинуть свою парадигму. Порой это очень неприятно для нас и для окружающих, порой очень больно… Но жизнь если не ошибка, то состоит из ошибок, мы размазываем их по дороге, по которой идем. Основная задача – не обосраться в пути. Остальное не важно.

Оля странно прищурилась, встала со стула и, оперевшись руками о стол, наклонилась ко мне. Кулон из белого золота в форме журавля повис в районе декольте. Я постарался смотреть ей в глаза.

– Вот именно – тебе плевать, – сказала она. – Твоя философия игнора насущных проблем цивилизации превратила тебя в инфантильного тюфяка. Что случилось? Год назад ты был еще полон энергии…

– Взглянул на всё с точки зрения Вселенной.

– И какая она? Эта точка зрения.

– Ее нет.

Оля поморщилась, дым от моей сигареты коснулся ее лица.

– Знаешь, – она подошла к окну и посмотрела сквозь решетку на грязный декабрь. – Вчера беседовала с Зайцевым… Он терроризировал свою семью, приковывал детей к батарее до тех пор, пока они не сделают уроки…

– Я знаю его историю.

– Так вот: на мой вопрос о том, чего он больше всего хочет в жизни, он ответил: «Хочу, чтобы мне подали стакан воды в старости».

– И что? Нормальное желание.

– Да, но не от семьи, которую ты годы держал в синяках.

Я тоже встал и подошел к окну.

– У тебя очень легкие ответы на все вопросы, – сказал я. – Завидую. А что до воды, то все мы хотим кого-то близкого, кто подаст ее в нужный момент.

– А ты? – она поймала мой взгляд. – Ты желаешь этого?

– И мне хочется быть с женщиной, которая подает кувшин ключевой, провожая в дорогу.

– О какой дороге речь? Ты целыми днями просиживаешь в кабинете со своим психопатом.

– Чтобы идти по дороге, не обязательно куда-то идти. Можно быть путешественником по миру и стоять при этом в одной точке, а можно сбить сто пар ботинок о камни и долго идти по грязи и пыли, не покидая при этом пределы изолятора. Виктор не психопат.

Она странно посмотрела на меня. Редкий случай, когда моя спина покрывается мурашками. Не знаю, почему эта женщина оказывала на меня такое влияние.

– Ты, глупый софист, иди сюда.

Я подошел.

– Потуши сигарету.

Я потушил.

Дыхание.

Отклик по спине.


***


– Пищевое поведение.

– Что?

– Вы спросили меня про мои дальнейшие планы. Вот.

– Пищевое поведение?

– Именно.

– Виктор…

– Да?

Он сидел на стуле напротив и демонстративно изучал окно. Худой, бритый наголо, в узких серых джинсах и большем на два размера худи цвета индиго с надписью «Univers». Забавный лук в моем кабинете. Наша первая встреча.

– Я пока у тебя ничего не спросил.

– Но собирались, – он посмотрел на меня и весело улыбнулся. – Вопрос про дальнейшие планы входит в тройку лучших вопросов тюрем и больниц.

– У меня другая система, – я тоже непроизвольно улыбнулся. – Но раз ты считаешь важным, что ж, давай обсудим пищевое поведение. Что ты ел на завтрак?

– Сечку, как и все.

– Мне казалось, ты имеешь возможность не есть сечку.

Он рассмеялся:

– Чертовски верно! Но дело в том, что сечка полезна, не так, как овсянка или гречка, но тем не менее… Клетчатка, комплекс необходимых микроэлементов, правильные углеводы… Забавно наблюдать, как пацаны плюются и чуть не плача запихивают в себя ложку, они считают утреннюю кашу наказанием худшим, чем галоперидол.

– А ты нет?

– А я считаю баланду лучшей вещью в жизни с того момента, как я вышел на улицу с арбалетом, – он подмигнул мне. – Теперь мы будем долго говорить про мой манифест, да?

– С твоего позволения я бы еще послушал про баланду.

– Всё просто, док, – сказал Виктор. – Я хочу, в конце концов, прийти к здоровому питанию. Вы считаете это бредовой идеей?

Я взглянул в его лицо: живая мимика, рефлексы соответствуют норме, глазные яблоки не выпирают и не погружены в глазницы, зрачки не расширены и не сужены, колебаний радужки не наблюдается. Передо мной сидел образец стойкой ремиссии.

– Нет, не считаю.

– Хорошо, – он кивнул. – Вы бы, наверное, хотели, чтобы я раскрыл тему? Кратко, не впадая в резонерство?

– Изволь.

– Что ж, всё дело в традиционных для постсоветского пространства застольях.

Виктор мне сразу не понравился. Его манера говорить показалась мне ужасно натянутой, фальшивой. Было заметно, как он наслаждается словами, создает искусственную интригу. Впоследствии я осознал, что это работало и со мной, его пассажи зачастую создавали эффект просветления, сходного с похмельным, заставляли окунуться в бесполезные психоделические дебри собственного сознания.

Он любил нагнетать интерес короткими сюрреалистическими мыслями. Заставлял задавать ему вопросы. Во время многозначительной паузы он улыбался и с вызовом смотрел на собеседника.

– Дашь детали? – спросил я.

Почуяв интерес, он с хулиганской улыбкой приступил к своим пассажам, паралогичность которых создавала весь его образ.

– Я рос в нулевых. В обеспеченной семье.

– Хорошо.

– Мама и папа – химики, оба работали в НИИ…

– Интеллигентная семья? – уточнил я.

– Да, но денег не хватало, – Виктор опустил голову и взглянул на меня исподлобья. Потянулся рукой через стол. – Я закурю, не против?

– Давай.

Наглость бывает интересной. По тому, как он вытаскивал сигарету из моей пачки (долго, нервно), я понял, что ему самому удивительны его поступки и проявления.

– Ах-х, бля, – закашлялся он после первой же затяжки. Отогнал ладонью кумар от головы и, потянувшись через стол, вдавил сигарету в пепельницу. – Шесть лет не курил. Фу-ух.

– Стоило начинать теперь? – я аккуратно собрал пепел, просыпавшийся через край.