ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату


«И смех, волшебный алкоголь,

Наперекор земному яду,

Звеня, укачивает боль,

Как волны мертвую наяду».


Саша Черный


Книга первая


1.


Большие и маленькие


Маленьким в доме хоть не живи, отовсюду слышишь: «Тебе чего? А ну, марш в детскую!» Выйдешь поздороваться в переднюю где вешают зонты явившиеся по делам натянутые батюшкины сослуживцы в одинаковых мундирах или поправляет прическу у трюмо заглянувшая на чашку чая матушкина приятельница – потеребят за щеку, молвят фальшиво: «Растешь, егоза?» и шагнут за портьеру. Нужна ты кому!

У старших сестер своя жизнь. Лидия – невеста, ничего вокруг не видит, несется через комнаты едва услышит голос приехавшего на извозчике с букетом цветов своего ненаглядного. В спальню Варвары и Марии путь заказан, там свои тайны. Проберешься ночным коридором к двери, ухо приставишь: шушукаются. Понятно, о чем. О кавалерах, о чем же еще?

Братья, Вадим и Коленька, вовсе недоступны. Первый, лицеист, редкий гость в семье, второй юнкер младших классов артиллерийского училища. Приезжает домой по воскресным дням, часто с кем-нибудь из приятелей. «Отстань, не висни, мундир замараешь!» – и весь разговор.

Для своих шести лет она мала ростом, за чайным столом ей отведено обидное место – на стуле с тремя томами старых телефонных книг. Она хитрит, пробует будто по ошибке сесть к началу чаепития на другой стул, тянется изо всех сил повыше.

– Опять молоко пролили, – ворчит гувернантка Людмила. – И чего не на свое место сели!

Ябеда каких свет не видывал, без конца жалуется маменьке. То растрепанная, то локти на столе держала, то ногти грязные.

После занятий с учительницей музыки она вышивает в комнате бабушки Надежды Фелициановны передничек кукле цветными нитками. Сидящая напротив в шелковом повойнике седенькая «grand-maman», как зовут ее домашние, рассказывает о днях, когда она и дедушка были молодыми, жили у себя то в одном, то в другом имении на Днепре. Каким налаженным было хозяйство: все, что надо для жизни, делали на месте, покупали в городе только чай и сахар, хранили то и другое в запертом шкафчике буфета, ключ от него бабушка носила на шее. Дедушка Александр Николаевич был мотом, одел однажды всю дворню в ситец, про этот его поступок долго сплетничали соседские помещики.

– Что же в этом плохого, бабуля? – отрывается она от шитья.

– Дело в том, дитя, – объясняет «grand-maman», – что ситец в наше время считался роскошью, крепостные девки носили обычно домотканые платья.

– Домотканые?

– Да, из ткани, которую делали сами.

– Чудно как.

Бабушка продолжает рассказывать. О том, как они переезжали целым «поездом» из одного имения в другое.

– В первой карете мы с твоим дедушкой, во второй твоя прабабушка с четырьмя внучками: Варей, Надеждой, Софьей и Александром. Затем карета с гувернерами и мальчиками: Владимиром, Виктором и Николаем. Дальше гувернантки со своими детьми, повара и прочая челядь.

Бабушкина голова клонится на подлокотник кресла, слышно тихое похрапывание.

Она водит иголкой по пяльцам, думает о том, что хорошо было бы стать знаменитостью. Чтобы все ахнули. Стать, к примеру, балериной. Или предводительницей разбойников. Или цирковой наездницей.

За окнами падает снег, видно как бородатый истопник тащит из-под навеса во дворе ведра с углем, исчезает в подвале. Там гудит раскаленная печка, фыркает огненным паром машина согревающая зимой квартиры. Подвал с крутыми каменными ступеньками куда заходить ей категорически заказано кажется ей убежищем таинственных великанов. Глубокой ночью, когда все спят, они собираются вокруг раскаленной печи, черпают из нее огромными ложками, глотают огненное месиво, пляшут свои великанские пляски со светящимися животами.

Скоро чудной праздник, Великий пост. В какой-то день взрослым нельзя есть мясо. Следующую неделю кушать можно только рыбу, яйца и сыр, в среду и пятницу батюшка с матушкой и прислуга не обедают, едят только вечером, а, там, и вовсе целый день голодают.

Она проснулась в темноте спальни от глухих ударов. Колокольный звон за стеной, тревожный, зловещий. Страшно, позвать кого, никто не придет. Сжалась комочком: в коридоре зашлепали чьи-то осторожные шаги, мелькнула в приотворенной двери неясная фигура. «Привидение? Чур, чур меня!»

«Нянька, – тут же сообразила, – ушла к заутрене. И привидений скоро не будет, боятся солнышка, убрались к себе на болота и кладбища». Отлегло от души.

За окном светлеет, прокричали сиплыми голосами петухи, заворочалась на соседней кровати маленькая Лена, захныкала во сне – она пробежала к ней босиком, натянула одеяльце: «Поспи, поспи еще».

Утром, после умывания Людмила помогает ей одеться, заплетает косичку, повязывает синий бант.

– Не забыла, какой сегодня день? – заглядывает в детскую маменька.

– Этот самый…

– Ну?

– Великий…

– Неужели трудно запомнить, Надюша? – сердится маменька. – Прощеное воскресенье! Людмила, смените, пожалуйста, бант! – приказывает горничной. – На темный.

«Придумала: на темный. На старуху буду похожа».

Молиться в храм идут пешком, всей семьей, это неподалеку, за углом. Студено, над обледеневшим каналом висит стылый туман. Бредут среди снежных сугробов по тротуару люди в шубах, тулупах, меховых шапках, двигаются извозчичьи сани с седоками.

В церкви не протолкнешься. Чадят по стенам свечи, духота, похожий на гнома бородатый старичок в золоченых одеждах бубнит что-то с возвышения. Людмила шипит в ухо: «Креститесь, барышня!» «Кланяйтесь!» «Креститесь!» С ума сойти…

Батюшка с матушкой опустились на колени, она делает то же самое. Коленкам больно, присела на пятки. Прямо перед ней огромный светильник на цепях, на нем потрескивают свечи, капает на пол воск. Она тихонько подползает к тому месту, чтобы отколупнуть кусочек. Маменькина твердая рука на плече, гневный шепот: «Веди себя прилично. Наказание господне!»…

Гном на возвышении помахал в очередной раз дымящимся золотым сосудом, произнес нараспев: «Простите меня, православные, если обидел ненароком словом или делом» В рядах задвигались, церковь зашумела, послышалось вокруг: «Прости меня, если можешь», в ответ: «Бог простил, и я прощаю»

У матушки на глазах слезы, прижала к груди, целует, батюшка пощекотал усами, Людмила заслюнявила: «Прости, прости, прости!» Кончился голодный праздник, скоро Пасха! Полный дом гостей, куличи, крашеные яички, катания со снежных горок, поездки на дачу, к родным, знакомым.

– Маменька, папенька, Людмила, – говорит она. – Простите меня за все, за все! И я вас прощаю.

«Всех прощу, – думает. – Даже кривляку и задаваку Катьку»…

Катька Чепцова с соседнего двора старше ее на полгода. У них сложные отношения: неделю дружат, две недели в ссоре. Причина размолвок одна и та же: Катьке во что бы то ни стало надо доказать, что она, во-первых, без пяти минут барышня, что, во-вторых, красивей ее, и что, в третьих, в нее влюблены поголовно все окрестные мальчишки.

– Ты тоже достаточно привлекательна,– успокаивает, – но тебя портят губы. Посмотри на мои. Цветок-бутончик. А у тебя обыкновенные.

Пусть обыкновенные. Зато она в матушку, урожденную Гойер, француженку. А у француженок, подслушала однажды у взрослых, зовущий взгляд. Зовущий, понятно? А твой распрекрасный цветок-бутончик никого не зовет, успокойся!

В женскую гимназию на Литейной они с Катькой поступили в одно время, сидели в классе за одним столом, ходили попеременно друг к дружке делать домашние уроки. Вот и сегодня пишут в Катькиной комнате сочинение: «Какое время года вы больше любите?»

Катька то и дело отвлекает:

– Карамельку хочешь? Нет?.. У дворника собака сбесилась, слышала? Крысу, говорят, бешенную поймала у забора, та ее покусала, и собака сбесилась. Увезли куда-то в клетке.

– Катя, пожалуйста! Сбила с мысли.

– Молчу, молчу.

Через минуту опять:

– У меня намечается роман.

– Роман? – отрывается она от письма. – Что-то новое.

– Ни за что не догадаешься: с кадетом Коломийцевым. Один раз уже поцеловались.

– Интересно.

Врет, скорее всего. Неделю назад уверяла, что в нее влюбился старшеклассник Фишер из соседней гимназии, она на его чувства не ответила, он бросился с горя в пруд, чудом удалось спасти. А потом шли после уроков, мимо на извозчике какой-то мальчуган с нянькой проезжал, поклонился Катьке. «Женя Фишер», – сказала Катька. «Тот, который из-за тебя в пруд бросился?» «Да, а что?» «Да он же совсем маленький, а ты говорила старшеклассник». «Это он на извозчике таким маленьким кажется, ему четырнадцать лет». Ну, ни вруша!

– А ты в кого-нибудь влюблена?

Она в растерянности. Сказать, что влюбиться ей просто не в кого, значит уступить Катьке в споре о привлекательности.

– Влюблена, и даже очень, – слышит словно со стороны собственный голос. – Но сказать об этом сейчас не могу, это страшная тайна.

Удивительно: действительно верит в эту минуту, что влюблена. Вопрос, в кого? Думать, думать…

«Прошлой весной мы ездили за город, – пишет в тетрадке. – Пух цветущих деревьев летел и кружился в воздухе, щебетали веселые птицы, пахло водой, медом и молодой весенней землей. Я собирала на лугу незабудки и на руку мне села божья коровка»…

– Ой, ну не знаю я, что писать про чертовое лето, – бубнит Катька.

– Напиши, как лягушки квакают в болотах, – откликается она.

– Ну, тебя! Я серьезно.

Господи, мало ли что можно написать про лето! На Троицкие праздники они гостили в матушкином имении на Волыни. Народу понаехало тьма, колясок полон двор, в просторных комнатах с распахнутыми окнами разбросаны охапки душистого тростника, на каждую дверь повесили березовые ветки. Вечером она с сестрами насобирала цветов. Связали букеты, спрятали в траве под большим жасминовым кустом, чтобы не завяли до завтра когда пойдут в церковь.

К обеду ждали соседа, помещика Беспалова, которому, как говорили, батюшка помог выиграть в суде какое-то дело. Помещик с пушистыми усами приехал верхом на белой красивой лошади. Поднялся на веранду где был накрыт стол, поклонился, поцеловал руку маман, обнялся с отцом. Рассказывал за обедом разные истории, гости валились со смеху, маман восклицала утирая платочком глаза: «Не могу, уморил, батюшка!»

Во время десерта во двор зашел сухонький старичок, глядел из-под руки на обедающих, матушка велела прислуживавшему за столом дворецкому снести ему кусок пирога. Она попросила у отца грошик для нищего, помещик услыхав извлек из кошелька тяжелый пятак: «Возьмите, барышня».

Когда она подошла к забору, сидевший на скамейке старичок выгребал пальцем капусту из пирога, совал в рот, а корочки отламывал и прятал в мешок. Она растерялась. Положила осторожно монетки на траву, поближе к заляпанным грязью лаптям, из одного из которых выглядывал уродливый черный палец, пошла не оглядываясь к веранде…

– Надоело, не могу больше! – кричит над ухом Катька. – Давай танцевать…

Вытащила из-за стола, закружила по комнате.


Визит к Толстому


В доме пишут решительно все, чернила льются рекой. Батюшка книги по уголовному праву, матушка письма родным и приятельницам, сестры слезливые стихи в тщательно оберегаемых от посторонних глаз дневниках с целующимися голубками. Пишет каракулями нянька в замусоленном «Часослове» чтобы, упаси бог, не пропустить важную службу в церкви, пишет записочки незнакомому кавалеру горничная, прячет как героиня пушкинского «Дубровского» в дупле старого платана на заднем дворе, сама видела несколько раз.

У брата-кадета нашли обрывок стихотворения:

«Что было бы, если

к нам в корпус Лесли

явилась вдруг?»

(Лесли, знали все, была хорошенькая институточка, знакомая Коленьки)

Лицеист Вадим выразил в стихах трагическое состояние, связанное с переэкзаменовкой по алгебре:

«О, зачем ты так жарко молилась в ту ночь

За молитвой меня забывая,

Ты могла бы спасти, ты могла бы помочь,

Ты спасла бы меня, дорогая!»

Пишет иногда и она стихи. Совсем не трудно, рифмы сами лезут в голову. «Людмила – немила», «ученье – мученье», «Катька Чепцова – сонная корова». Соревноваться в стихосложении среди своих что-то вроде бросания друг в дружку подушек перед сном. Лидия заходит в классную комнату, где они с Машей готовят уроки, и с порога:

– Зуб заострился, режет язык.

Маша, не поднимая головы:

– К эдакой боли никто не привык.

Лидия, оживляясь:

– Можно бы воском его залечить… Ну? Надя!

– Но как же я буду горячее пить? – включается она в игру.

Маша мгновенно:

– Не буду я с вами говядину жрать.

Она, торжествуя:

– Так будешь как заяц морковку жевать!

Хохот, поцелуи…

Дурачиться стихами можно сколько угодно. Писать эпиграммы, чувствительные послания в дневниках по случаю дней ангела или рождения. Но, избави бог, увлечься этим всерьез. Увидят корпящей над листом бумаги с вдохновенным лицом, начнут скакать вокруг как сумасшедшие на одной ножке: «Пишет, пишет!»

Утаила от родных сочиненную по случаю юбилея гимназии торжественную оду которая заканчивалась словами: «И пусть грядущим поколеньям, как нам, сияет правды свет, здесь, в этом храме просвещенья еще на много, много лет!» Прочли бы, со свету сжили.

Написала как-то смешливую «Песнь Маргариты». Набралась храбрости, понесла в редакцию сатирического журнала «Осколки», в которых печатался Чехов. Редактор Лейкин, старый, хворый, глянул мимоходом:

– Ответ прочтете в «Почтовом ящике». До свидания.

Прочла через месяц»: «Песенка Маргариты никуда не годится». Ну, и черт с вами! Писательство ее не привлекает, она мечтает стать художницей. По совету Катьки («Сбудется, кровь из носу!») написала о желании на листке бумаги, сжевала, плюнула через левое плечо, выбросала под колеса брички когда ездили всем классом собирать ботанический гербарий в Царскосельский парк. И вот сюрприз: Маша, которая старше ее всего на три года, не просто, оказывается, всерьез увлечена сочинением стихов, но призналась однажды: посвятит этому жизнь, станет русской Сафо.

Сафо, ничего себе!..

Деловые интересы отца вынуждают их переехать в Москву. Незнакомый город, новая гимназия, отсутствие друзей. Спасение от одиночества – книги. Она запоем читает: Тургенев, Гоголь, Достоевский. На первом месте Толстой. В младших классах перечитала несколько раз «Детство» и «Отрочество», сейчас открыла для себя «Войну и мир». Удивительное чувство: словно входишь в дом, где все знакомо, близко, все люди свои, родные.

Она влюблена в князя Андрея Болконского, а Наташу Ростову люто ненавидит. Как она могла ему изменить, такому необыкновенному!

– Знаешь, – делится мыслями с Машей, – Толстой, по-моему, неправильно про нее написал. Не могла она никому нравиться. Посуди сама. Коса у нее была негустая, недлинная, губы распухшие. Жениться на ней князь Андрей собирался из одной только жалости…

Поздний час, дом затих. Лежа в постели она перечитывает при свете ночника невыносимые, рвущие душу страницы романа. Перед глазами Бородинская битва, князь Андрей ходит по полю прислушиваясь к шуму снарядов и считая шаги. Почему он не кинулся на землю когда рядом разорвалось ядро? Ведь адъютант ему крикнул: «Ложись!». Думал о том, что не хочет быть убитым и одновременно, что на него смотрят солдаты. Стыдился…

Как он умирал, невозможно читать! Мгновенье ей кажется: Толстой придумал это нарочно, стоит перелистнуть страницу, и все окажется не так, врачи его спасут. «Надо было умереть не ему, а мерзкому Анатолю Курагину?» – думает в слезах.

Поцеловала книгу, закрыла, положила на тумбочку.

Утром, растрепанная, с опухшим лицом, пошла к сестре

– Маша, – сказала, – я решила ехать к Толстому. Просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, лишь бы не умирал.

– Не сходи с ума…

Не слушая она побежала к двери. Отыскала в салоне Людмилу, спросила, может ли автор изменить что-либо, если книга уже издана?

– Может, барышня. Авторы иногда для нового издания делают исправления.

«Решено, еду!»

Катька сказала, что к Толстому ехать надо непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет.

– Оденься скромнее, он расфуфыренным отказывает.

Карточку, где он снят верхом на лошади, она купила за алтын в ближайшей книжной лавке. Одела гимназическую форму, косу повязала синим бантом. Постояла у зеркала: скромная, хорошенькая.

Улизнуть было несложно, из провинции приехали родственники, в доме шум, суета. Она уговорила сопровождать ее старую няньку, матери сказала, что идет к подруге за уроками.

В Хамовники, где жил в это время Толстой, добирались в нанятой скрипучей коляске с жесткими сиденьями, ближе к усадьбе путь перегородила стража.

– Пеши идите, тут недалеко, – посоветовал извозчик.

В очереди у ворот они простояли больше двух часов, посетителей впускали небольшими группами, нянька сопрела на жаре, ахала и охала. Она мысленно произносила слова, которые собиралась ему сказать. Подмышками было мокро, чесалось.

«Опозорюсь, – стучало в мыслях, – уйти пока не поздно!»

– Пожалуйте, барышня, – приоткрыл дверь дежурный.

Поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж, миновали веранду, вошли в переднюю. Мимо прошла весело что-то напевая молодая дама, за ней усатый господин в чесучовой паре.

– Как вас величать? – негромкий голос.

Господи, он! Возник точно из-за стены Маленький, исхудалый, с белой бородой по пояс, совсем не похожий на свои портреты.

– Надя… Надежда.

– У вас ко мне какой-то вопрос?

Он смотрел выжидающе.

Все разом вылетело из головы: князь Болконский, Наташа, придуманные слова…

– Вот, – протянула фотографию, – просили подписать.

Он взял из рук фотографию, ушел в соседнюю комнату, вернулся через пару минут, протянул снимок.

Она сделала реверанс.

– А вам, старушка, что? – покосился он на няньку.

– Ничего, я с барышней.

В приемную входили какие-то нарядно одетые люди с букетами цветов и коробками перевязанными цветными лентами.

– Идем, – потянула она няньку за руку.


Прощай, июнь!


Всю весну она проболела, на каникулы бонна повезла ее отдохнуть и подлечиться в имение тетки Софьи Александровны под Житомиром. Приехали на Варшавский вокзал за полчаса до отправления, отбили телеграмму, носильщик внес в купе вещи, она стояла в коридоре у окна, махала платочком стоявшей под зонтиком матушке и беззвучно ревевшей с перекошенным от горя личиком Леночке в соломенной шляпке.

Двое с половиной суток утомительного пути. Стоянки на станциях, смены паровоза. Жевала без аппетита в вагон-ресторане жареные немецкие сосиски (от первого отказалась), пила ледяную сельтерскую.

– Пейте небольшими глоточками, мадемуазель, – наставляла сидевшая напротив бонна евшая с удовольствием рыбную селянку. – Простудите горло.

– Я так и делаю, мадам.

На перроне в Бердичеве ее заключила в объятия дородная тетушка в необъятной юбке.

– Худая, боже, чем вы там у себя в Петербурге питаетесь! Познакомься, дитя…

Из-за тетушкиной спины выдвинулся рослый мальчик в светлом гимназическом кителе и фуражке, щелкнул каблуками:

– Григорий, ваш кузен.

У него был нос, который бы не мешало подрезать.

– Очень приятно.

Детей у тетушки кроме носатого Гриши было еще трое. Пятнадцатилетний Вася и две младшие девочки, Маня и Любочка.

Кузины с благоговением осматривали привезенный ею гардероб. Голубую матроску, парадное пикейное платье, белые блузки.

– А-ах! – картинно закатывала глазки Любочка.

– Я люблю петербургские туалеты, – говорила Маня.

– Все блестит, словно шелк! – добавляла Любочка.

Потащили за ворота:

– Идемте гулять!

Качали на качелях, провели по саду, показали густо заросшую незабудками речку где утонул в прошлом году теленок.

– Засосало, – таинственно сообщила Маня, – и косточки не выкинуло. Нам в том месте купаться не позволяют.

Все это в первые дни. Позже, когда к ней привыкли, отношение изменилось. Гриша перестал обращать внимание. Раз только встретив у калитки с книгой в руках спросил:

– Что изволите почитывать?

Не дожидаясь ответа ушел.

Ябедник и задира Вася расшаркивался комично в коридоре, не давал пройти.

– Мамзель Надежда, не будете ли так добры изъяснить, как по-французски буерак?

И тут же дурацкий хохот. Скучно, неприятно, утомительно.

«Как у них все некрасиво», – думала.

Доившие коров горничные на обращение откликались «чаво?» В обед ели карасей в сметане, пироги с налимом, поросят. За столом прислуживала похожая на солдата огромная девка в женской кофте с черными усами. Изумилась узнав, что великанше всего восемнадцать лет.

Тетка была глуховата, весь дом поэтому кричал. Высокие комнаты гудели, собаки лаяли, кошки мяукали жуткими голосами, прислуга гремела тарелками, кузины ревели, кузены ссорились.

Она уходила прочь от этого бедлама в палисадник с книжкой Алексея Толстого в тисненом переплете, читала вслух:

«Ты не его в нем видишь совершенства

И не собой тебя прельстить он мог,

Лишь тайных дум, мучений и блаженства

Он для тебя отысканный предлог».

Задумывалась надолго…

«Ау, – кричали из дома. – Надя-а! Чай пить!»

Снова шум, толкотня, звон посуды. Собаки бьют по коленям твердыми хвостами, кошка вспрыгивает привычно на стол, поворачивается задом, мажет хвостом по лицу. Гриша нападает на усатую Варвару за то, что та не умеет служить.

– Ты бы замолчал, воин, – выговаривает ему круглый седовласый дядя Тема. – Смотри-ка, нос у тебя еще больше вырос.

– Нос огромный, нос ужасный, ты вместил в свои концы, – декламирует нараспев Вася, – и посады, и деревни, и плакаты, и дворцы…

– Дуррак, свинья! – в ответ.

– Такие большие, а все ссорятся, – рассказывала тетка. – Два года тому назад взяла их с собой в Псков. Пусть, думаю, посмотрят древний город. Утром пошла по делам, говорю: вы позвоните, велите кофе подать, а потом бегите город посмотреть, я к обеду вернусь. Возвратилась в два часа, что такое? Шторы как были спущены, оба в постелях. Что, говорю, с вами, чего вы лежите-то? Кофе пили? «Нет». Отчего? «Да этот болван не хочет позвонить». – «А ты-то чего сам не позвонишь?» – «Да, вот еще! С какой стати? Он будет лежать, а я, изволь, как мальчишка на побегушках». – «А я с какой стати обязан для тебя стараться?» Так и пролежали болваны до самого обеда…

В Артемьев день наехали гости. Прикатил на беговых дрожках игумен, огромный, широколобый, похожий на васнецовского богатыря.

– Какие погоды стоят, – говорил за столом, – какие луга, какие поля. Июнь! Ехал, смотрел, и словно раскрывалась предо мной книга тайн несказанных.

До чего замечательно выразился: «книга тайн несказанных» – записать непременно в альбом!

Вечером сидела перед зеркалом в ситцевом халатике, разглядывала худенькое свое личико в веснушках. В доме не спали, слышно было как Гриша катает в биллиардной шары. Дверь внезапно распахнулась, влетела усатая Варвара, красная, оскаленная, возбужденная.

– А ты чаво не спишь? Чаво ждешь? Чаво такого? А? Вот я тя уложу! Я тя живо уложу…

Схватила в охапку, водила пальцами по ребрам, щекотала, хохотала, приговаривала:

– Чаво не спишь? Чаво такого не спишь?

Она задыхалась, повизгивала от щекотки, отбивалась, сильные руки не отпускали, перебирали косточки, поворачивали…

– Пусти! – выдохнула с трудом. – Я умру-у! Пусти!..

Сердце колотилось, перехватило дыхание.

Увидела вдруг ощеренные зубы Варвары, побелевшие глаза, поняла: усатая великанша не шутит, не играет – мучает, убивает, не может остановиться…

– Гриша! – закричала что было сил. – Гриша!

Тот вбежал в спальню с кием в руке.

– Пошла вон, дура! – толкал Варвару к порогу.

– Что уж, и поиграть нельзя… – вяло протянула та.

– Вон, я сказал!.. Вы, Надюша, не бойтесь, – погладил плечо когда Варвара вышла, – она не посмеет вернуться. – Пошел к двери, обернулся: – Я буду в биллиардной, не бойтесь. Закройте дверь на задвижку…

Милый, оказывается, добрый, совсем не такой как казался, и нос вполне ничего. И Вася, в общем, не полный дуралей. Полез опять с каверзным вопросом, она его отбрила, на другой день помог достать в библиотеке с верхней полки книгу.

«Чихать будете, – ухмыльнулся, – и чесаться от пыли».

Ночью, перед тем как лечь, она погасила свечу, в комнате от этого неожиданно сделалось светлее. Толкнула дверь на веранду, спустилась в сад. Боялась стукнуть каблуком, зашуршать платьем – такая несказанная тишина стояла на земле. Молчали деревья, птицы, притихли маленькие зверьки в траве, невидимая плескалась неподалеку река. «Книга тайн несказанных», – вспомнила слова игумена.

Подумала почему-то о Грише: могли бы они подружиться? Наверное, могли бы, не случись скорый его отъезд.

Пришла пора уезжать и ей. Утром после ночной грозы было душно, в воздухе парило. Они с бонной сидели одетые по-дорожному в пахнувшей кожей и теткиными духами коляске, с порога махали рукой заплаканная тетя, дядя Тема, кузины, Вася.

– С богом! – тронул кучер поводья.

«Прощай, июнь, буду помнить тебя всегда!»


Сестра Маша, она же Мирра.


Маша своего добилась. Печатается в «Ниве», «Русском обозрении», «Северном вестнике», подписывается «Мирра Лохвицкая», так благозвучней. Стихи нарасхват, первый же сборник «Стихотворения» удостоен Пушкинской премии. Утерла нос дутым знаменитостям: символистам, футуристам, акмеистам, имажинистам и прочим фокусникам. Те выпустят жиденькую книжицу на серой бумаге с понятными им одним рифмованными ребусами, дарят друг другу, читают на своих посиделках, а каждая новая книга сестры – событие, встречается хвалебными отзывами, исчезает на другой день после выхода с книжных прилавков.

У Маши своя жизнь. Обручилась окончив училище и возвратясь после кончины отца вслед за семьей в Петербург с соседом по даче инженером-строителем Евгением Жибером, живет в просторной квартире на Сергиевской. Мать двоих чудных детишек, домоседка. Коллеги жалуются: вытащить Лохвицкую из дому на писательское собрание, попросить выступить на литературном вечере занятие не из легких.

Сидя под крышей беседки во внутреннем дворике она перечитывает новую книжку сестры. Странно, всегда считала, что пишущие выражают на бумаге самих себя. Читаешь Пушкина: «Я вас любил, любовь еще быть может». Он, никто другой. Лермонтов, Фет, Майков – в любой строчке чувствуешь автора.

А у Маши? С одной стороны:

«Мой светлый замок так велик,

Так недоступен и высок,

Что скоро листья повилик

Ковром заткнут его порог.

И своды гулкие паук

Затянет в дым своих тенет,

Где чуждых дней залетный звук

Ответной рифмы не найдет.

Там шум фонтанов мне поет,

Как хорошо в полдневный зной,

Взметая холод вольных вод

Дробиться радугой цветной.

Мой замок высится в такой

Недостижимой вышине,

Что крики воронов тоской

Не отравили песен мне.

Моя свобода широка,

Мой сон медлителен и тих,

И золотые облака

Скользя, плывут у ног моих».

Конечно же, это Машенька. Мечтательная, застенчивая, редкостно красивая. Ее голос.

И тут же рядом невообразимое:

«Ты сегодня так долго ласкаешь меня,

О, мой кольчатый змей.

Ты не видишь? Предвестница яркого дня

Расцветила узоры по келье моей.

Сквозь узорные стекла алеет туман,

Мы с тобой как виденья полуденных стран,

О, мой кольчатый змей.

Я слабею под тяжестью влажной твоей,

Ты погубишь меня.

Разгораются очи твои зеленей,

Ты не слышишь? Приспешники скучного дня

В наши двери стучат все сильней и сильней,

О, мой гибкий, мой цепкий, мой кольчатый змей,

Ты погубишь меня.

Мне так больно, так страшно. О, дай мне вздохнуть,

Мой чешуйчатый змей!

Ты кольцом окружаешь усталую грудь,

Обвиваешься крепко вкруг шеи моей,

Я бледнею, я таю, как воск от огня,

Ты сжимаешь, ты жалишь, ты душишь меня,

Мой чешуйчатый змей!»

Ужас что такое! Постельный стон развратной кокотки в объятиях сатира! В котором из двух стихов Маша? В обоих? Разве такое возможно?

Многим нравятся именно эти ее стихи на грани неприличия. Вакхические, как их называют. Почитатель ее таланта журналист Василий Немирович-Данченко написал в одной из статей, что сестра (он называет ее то «птичка-невеличка», то «маленькая фея») завоевывает всех ароматом своих песен, что все дальше и дальше оставляет за собой позади молодых поэтов своего времени, «хотя целомудренные каплуны от литературы и вопиют ко всем святителям скопческого корабля печати и к белым голубям цензуры о безнравственности юного таланта». Даже такой поборник морали как Лев Толстой и тот высказался одобрительно в ее адрес в газетном интервью: «Это пока ее зарядило. Молодым пьяным вином бьет. Уходится, остынет, и потекут чистые воды».

Поди, разберись…

Сестра как-то пригласила ее поехать на литературную встречу у своей приятельницы, поэтессы Ольги Чюминой. Кляла себя потом, что согласилась, это был кошмар! В небольшой гостиной, куда она вошла вслед за сестрой, было шумно, толпились вокруг накрытого стола люди. Маша, яркая, красивая, в модной шляпе, пропустила ее вперед, произнесла обращаясь к хозяйке:

– Я позволила себе привести к вам сестру…

Она почувствовала, что начинает краснеть.

– Надя, подойди же…

Она присела неловко в книксене, щеки горели.

– Пишет? – участливо спросил мужчина с элегантной эспаньолкой. («Бунин? Похоже»)

– Пишет, кажется…

Небрежно, между прочим.

Она прошмыгнула в дальний угол, села. Битых два часа делала вид что слушает, хлопала выступавшим. Никому не нужная, нуль без палочки, сестра знаменитой Мирры Лохвицкой.

Заехала спустя неделю к Маше. Поговорить, понянчится с племянниками. Отобедали, нянька увела малышей в детскую. Сестра снова была в положении, лежала на софе в капоте, все такая же красивая, с чудной своей чуть утомленной улыбкой.

Что ее угораздило, непонятно: захватила написанное накануне стихотворение. Решила прочесть, услышать отзыв поэтессы, о которой говорили, что она, как никто другой в России приблизилась по чистоте и ясности стиха к Пушкину.

– Ну, прочти, – услышала в ответ.

Без интереса, равнодушно.

– Да ладно, – смешалась она, – давай в следующий раз.

– Читай, читай, я слушаю.

– Оно коротенькое… – Она достала из сумочки листок.

– Замечательно, читай.

«Мне снился сон безумный и прекрасный, – читала она нарочито монотонно, – как будто я поверила тебе. И жизнь звала настойчиво и страстно меня к труду, свободе и борьбе…

Маша слушала закрыв глаза.

«Проснулась я, сомненье навевая осенний день глядел в мое окно. И дождь шумел по крыше, напевая, что жизнь прошла и что мечтать смешно»…

– Ну, вот, – закрыла тетрадку. – Что скажешь?

– Я плохой критик, Надя, – сестра сладко зевнула. – Давай чайку попьем, а?

– Нет уж, пожалуйста!

– Ты собираешься это напечатать?

– Не знаю, пока не решила.

– Не делай этого.

Мягко, снисходительно, как малому ребенку.

– Что? Так плохо?

– Не в этом дело, Надюша. Сама посуди. Есть поэтесса Лохвицкая. Вдруг является еще одна, тоже Лохвицкая. Смеху не оберешься. Станут язвить, что мы пишем друг за дружку, твои стихи приписывать мне, мои тебе. Цирковые гимнастки на проволоке Дунькины-Варшавские…

Слушать было невыносимо.

– Дунькины-Варшавские в самом деле смешно, – она поднялась с кресла, спрятала листок в сумочку. – Успокойся, пожалуйста, я не собираюсь быть тебе помехой. Писание стихов для меня такая же забава как разгадывание крестословиц.

– И прекрасно. Пиши для себя. Может быть, когда-нибудь в будущем, когда я состарюсь…

– Извини, – перебила она ее, – мне надо идти. Мы с подругой сегодня идем в концерт.

– Посидела бы, – Маша нежно гладила себя по животику. – Муж звонил, скоро придет. Поужинаем, поиграем в четыре руки. Ты же любишь.

– В другой раз, хорошо? – направилась она к двери. – Поцелуй за меня на ночь своих малюток.


Избранник


Никогда бы себе в этом не призналась, это поселилось в глубинах сознания: превзойти сестру. Во всем. Та проговорилась однажды, что инженера своего по-настоящему не любит.

– Это у нас, у девушек, порог, через который надо переступить. Иначе не войти в жизнь.

«У меня будет по-другому, – решила она твердо. Любовь, испепеляющая страсть. Заслужила. Смеюсь по-русалочьи, хороша собой».

В гимназии у нее было немало поклонников. Писали любовные письма, умоляли о свидании – все было не то, чувства ее оставались нетронутыми. Дома вертясь у зеркала весело напевала: «Это вовсе не секрет, не секрет, не секрет, я прекрасна, спору нет, спору нет, спору нет!»

Избранник ее будет похож на князя Болконского. Брюнет, мужественный, стройный, возможно, военный. «В ваших руках, Надин, моя жизнь (стоя на коленях). Жду покорно приговора». – «Встаньте, князь, я согласна»…

Вышло как и не думала.

Осенью умер от чахотки двоюродный брат Георгий, они всей семьей поехали в Тихвин. Во время отпевания в заполненном людьми соборе обратила внимание: с нее не сводит глаз рослый красавец с роскошными усами. После погребения шли толпой по дорожке к воротам, он ее нагнал.

– Владислав Бучинский, – вежливо поклонился. – Давний почитатель вашего батюшки. Слушал его лекции по уголовному праву.

Она вскинула на него взгляд:

– Надежда.

Люди рассаживались по коляскам, матушка махала ей рукой.

– Извините, меня зовут.

Во время поминок он сидел за столом наискосок от нее, взглядывал поминутно. Она от волнения глотала без разбора приторную кутью, блины, куски рыбного пирога. Колотилось гулко сердце, мысли мешались. Отодвинула кресло, вылетела на веранду.

За спиной послышались шаги.

– Надежда Александровна…

Он был выше ее на голову. Глухо застегнутый темный сюртук, вьющиеся волосы.

– Я сейчас уеду, – протянул сложенный листок, – прочтите, когда вернетесь домой.

Вышел поклонившись.

В катившем почтовым трактом среди густого леса тесном омнибусе заполненном пассажирами она прочла короткую записку:

«Я полюбил Вас с прошлого Вашего приезда, когда Вы гостили с сестрами у тетушки Елизаветы Тимофеевны. Мне тридцать лет, по Вашему представлению, наверное, старик, я ни на что не надеюсь. Единственная просьба – откликнитесь. Я живу по адресу: Новгородская губерния, Тихвин, Богородицкая улица, дом купца Воротникова».

Ответ она начала писать еще в дороге.

«Уважаемый господин Бучинский!»… Не годится, лучше без обращения… «Не знаю, что Вам сказать»… Глупо… «Я в смятении, все случилось так внезапно»…

Всю осень они переписывались, два, три письма в день с каждой стороны. В доме был переполох, матушка пила лавровишневые капли от нервов, тетушка Александра Александровна говорила басом: «Только что институт кончила и сразу замуж, молодчина!», другая тетушка, Александра Давыдовна, высказалась наедине так: «Он, в общем, кажется, дурак. Если при этом дворянского рода и с деньгами, так чего же тебе еще?»

Он просил новых фотографий, присылал подарки. Жить на расстоянии друг от друга становилось невыносимо, под Новый год он приехал просить ее руки.

Увидев его в окно вылезающим из саней она кинулась в переднюю.

– Надежда Александровна… – сжимал ей нервно ладони. В морозной шубе нараспашку, взволнованный, прекрасный.

– Да, да, идите, – отступила она к стенке, – матушка в будуаре.

«Не даст согласия, убежим, – решила. – Сегодня же!»

Стояла в своей комнате у подоконника, считала минуты.

Дверь отворилась, показалась мать с иконой в руках, он следом. У нее подкосились ноги…

Венчались они в Тихвине. Она, христианка, шла под венец за инославного, католика, церковные правила требовали в этом случае соблюдения многочисленных формальностей, отняли бы время. В провинциальном Тихвине, где у дяди, известного предпринимателя, были знакомые и друзья в чиновных конторах и среди церковного руководства, заполучить необходимые бумаги и подписи было намного проще, чем в столице.

Двенадцатого января 1892 года после обряда венчания в Спасо-Преображенском соборе она стала замужней дамой, Надеждой Бучинской. Зажить семейно сразу не удалось. Владислав искал подходящее жилье, она, уже в положении, обреталась сначала во временно нанятой квартире неподалеку от городской мельницы, потом в усадьбе родственников Галично. Лежала после обеда в летнем саду в гамаке, листала книгу «Мать и дитя» с иллюстрациями. Зародыши, утробные младенцы, животы в разрезе – страшно. А читать надо, следует подготовить себя к неизбежному.

«Через пять месяцев, – не выходило из мыслей. – И ничто не предотвратит, не остановит. Отчего на свете все так тревожно? Должно ведь быть хорошо, радостно когда ждешь ребеночка. Подумать только: не было ничего, и вдруг является новый человечек, беленький, тепленький, свой, особенный»…

– Тебе, Надюша, необходимо готовится к материнским обязанностям, – повторял муж.

Холодное какое слово обязанности.

«Я своего ребеночка накормлю, – думала, – не потому что обязана, а потому что это мне в радость. В радость, неужели трудно понять?»

Над головой сухо шелестят верхушки сосен, холодит колени ветерок. Вытянув руки она смотрит, какие они тонкие, голубые, бессильные. Ничего не удержат, даже маленького…

В конце лета им удалось, наконец, снять небольшой дом на Московской улице с видом на реку и проплывавшие мимо суда-«тихвинки» направлявшиеся с грузом в Новгород. Здесь в начале ноября в присутствии акушера, медицинской сестры и няни Евдокии Матвеевны появилась на свет ее первенькая, Валерия. Беленькая, тепленькая, своя. В радость!

Прожила они в Тихвине чуть больше года, занимавший должность участкового следователя супруг получил новое место работы, судьей в город Щигры Курской губернии.

Степной городок, унылый до ужаса. Летом пыль, зимой снегу наметает выше уличных фонарей, весной и осенью такая грязь, что однажды на ее глазах на соборной площади чуть не утонула тройка, лошадей вытаскивали веревками. Раз с мужем они засиделись в гостях, вышли, а улица успела так раскиснуть, что перейти на другую сторону было невозможно. Пришлось заночевать на постоялом дворе – домой к утру их доставил приехавший на телеге кучер.

Однообразные будни. Распоряжения по дому: что купить, что готовить на обед, что на ужин. Из салона слышно как старая нянька разговаривает в детской с полуторагодовалой Валерочкой. «Вот не будешь меня слушаться, уйду к деткам Корсаковым, они свою нянечку давно ждут».

Выжила из ума: детки Корсаковы сами давно старики. Один генерал в отставке, другой взят под опеку за разгул.

Прислуга в городишке отвратительная. Выпивают, курят табак, по ночам впускают к себе в окошко местного донжуана, безносого водовоза. Выбраться некуда. Есть клуб, убогий, с жуткой мебелью. Чиновники ходят друг к другу играть в карты, дамы сидят по домам, сплетничают, раскладывают пасьянсы. Вышла как-то побродить вечером – тишина, луна светит, ни одного огонька в окнах, из степи несет теплой полынью. Остановилась у соседнего дома где жил знакомый доктор. Жутко, словно по покойнику, кричала за забором докторова цесарка у которой, зарезали накануне самца. Вынести было невозможно, зажав уши она кинулась прочь.

– Теперь я понимаю, как люди вешаются, – сказала вернувшись мужу.

Владислав, слава богу, окончательно разочаровался в профессии, принял решение оставить службу, объявил однажды: к черту опостылевшее чиновничество, едем в наше родовое имение под Могилевым, будем жить для себя.

– Станешь помещицей, барыней-сударыней.

– Не возражаю, дорогой, – отозвалась она. – В этой роли мне быть еще не доводилось.


Барыня Бучинская


«Я, точно, перечитываю заново Тургенева, – писала она матери. – Все, что меня окружает, живые страницы из его книг. От хандры не осталось и следа, дышу полной грудью. Приезжай, здесь тебе понравится»…

– Барыня! – слышится с утра голос горничной Адели. – Прикажете одеваться?

– Спасибо, я сама.

Все ждут от нее распоряжений. Будут ли гости, в каком количестве, на сколько дней? Что на обед, что на ужин, как одеть Валерочку?

Муж с утра пораньше собрался улизнуть. Забежал на минуту, благоухает туалетной водой.

– Я сегодня в клубе, там же обедаю, – пощекотал усами. – Не скучай.

Она смотрит в окно, как он садится в коляску, выезжает за ворота, выбирается на дорогу.

Во дворе по обыкновению оживленно. Проехала телега с сеном, привезли на одноколке мешки с мукой, повар Василий и кухарка тащат из свинарника отчаянно визжащую свинью.

– Серафима, позовите конюха! – кричит она вышедшей на крыльцо с корзиной белья прачке.

– Наше почтение, – топчется спустя некоторое время у порога рыжебородый Тихон. – Прокатиться надумали?

– Надумала, – поворачивается она от зеркала. – Варочку запрягите.

– Варочка, барыня, нынче не в себе. Нервная, козлит. Гон, видать, скоро. Лучше, думаю, Орлика… Пашку кликнуть прикажете?

– Не нужно, поеду одна.

– Слушаю, – пятится он к выходу.

Она идет через двор в костюме для верховой езды: узкая кофточка, длинная суконная юбка, перчатки, легкая шляпка с вуалеткой, сапожки с отворотами, хлыст в руке, хороша неописуемо! Отвечает легким поклоном на приветствия, входит через распахнутые ворота в полумрак конюшни.

Привычный запах прелого сена и навоза, фырканье из-за перегородок. Тихон выводит из стойла оседланного пузатенького Орлика, тот ее узнал, косит глазом под светлыми ресницами. Ногу в стремя, оп-ля! – она в седле, легкое движение поводьями.

– С богом, – Тихон вслед, – не гоните шибко.

Узкая накатанная колея среди зреющей пшеницы, Орлик споро взбирается на косогор, она оборачивается. Внизу залитая солнцем усадьба со службами, парком, зеркалом пруда под ветлами. Мельница, сукновальня, корчма на опушке березовой рощи. Ее дом, семейное гнездо ее детей (разумеется, будут еще дети), место, где они с мужем когда-то состарятся, увидят взрослых внуков…

«Бог мой, что за мысли?»

Привстав в седле она дает легонько шенкеля, пускает Орлика в намет. Свежий ветер в лицо, ошметки грязи из-под копыт, радость от бездумной бешенной скачки.

Спешилась в заветном местечке на берегу Сожа у мшистого валуна. Стреноженный Орлик щиплет неподалеку траву, она прилегла на теплом песочке. Ослабила пояс, потянула повыше юбку, раскинула по сторонам ноги.

Бездонное небо над головой, рощи, перелески на той стороне. Дымя отчаянно трубой тянет вверх по течению груженую баржу катер. У трапа рослый мужчина в белом кителе и фуражке, смотрит в ее сторону. Отдал неожиданно честь – она машинально потянула вниз юбку: неужели увидел?

Пикантное приключение, будет, что рассказать Владу. Покачивается в седле, фантазирует по обыкновению, улыбается. Видит себя художницей, еще не замужней. Едет на этюды в имение родственников, работает на пленере, катается верхом. Жаркий день, решила искупаться в речке. Разделась в укромном месте, пошла к воде. Откуда ни возьмись белоснежная яхта из-за поворота, на нее смотрит в бинокль красавец-капитан. Неожиданный его визит в имение, их разговор в садовой беседке, зародившееся чувство.

Едва вернулась, успела подняться на крыльцо, бонна в дверях с озабоченным лицом. Валерочка с утра какая-то вялая, кажется, температурит, уроки лучше отложить.

Пашку немедленно за доктором! Томительное ожидание…

«Гланды, гланды… не застужать горло… не кутать без надобности… с возрастом пройдет… вот рецепт для полоскания… подержите пару дней в постели… теплая жидкая пища… в случае чего дайте знать».

Ей двадцать первый год, Валерочке четвертый. Они не вполне сходятся характерами. В отличие от эмоциональной порывистой мамы полненькая большеголовая дочура человек уравновешенный, спокойный, с коммерческой жилкой: с утра до вечера выторговывает у нее шоколадки. Утром не желает вставать пока не получит любимое лакомство. Не желает без подношения идти гулять, возвращаться с прогулки, завтракать, обедать, пить молоко, идти в ванну, вылезать из ванны, спать, причесываться. Не дай бог отказать, на тебя глядят как на изверга и детоубийцу, раздается немыслимый, не вяжущийся с понятием малое дитя оглушительный рев на всю округу.

Снисходительно смотрит на мамину бестолочь, слегка даже жалеет, ласкает теплой, всегда липкой от конфет ладошкой. «Ты моя миленькая, – говорит, – у тебя как у слоника носик». Комплимент для нее нешуточный: красоту своего резинового слоника ставит выше Венеры Милосской.

Кроме конфет Валерочку мало что интересует. Раз только пририсовала усы старым теткам в альбоме, проронила вскользь: «А где сейчас Иисус Христос?» И не дожидаясь ответа попросила шоколадку. Строга насчет приличий, требует, чтобы с ней первой здоровались. Следит за порядком в имении. Прибежала как-то, и с порога:

– Кухаркина Мотька вышла на балкон в одной юбке, а там гуси ходят!

Рождество в тот год выдалось нерадостным. Разлаживались отношения с мужем. Она старалась быть веселой, смеялась, очень хотелось жить счастливо на Божьем свете. Плакала, потому что жить счастливо не удавалось…

Дочь со слоненком подмышкой целые дни говорила про елку, надо было готовиться к празднику. Разбирала ночью выписанные тайно от Мюра и Мерелиза чудесные картонажи: попугаи в золотых клеточках, домики, фонарики, маленький восковой ангел с радужными слюдяными крылышками, весь в золотых блестках – чудо! Висел на резинке, крылышки шевелились.

«Лучше его на елку не вешать, – решила. – Валя все равно не поймет его прелести, может сломать. Оставлю себе»…

Утром дочка чихнула: боже, насморк! Ходила из угла в угол, корила себя за черствость. «Ничего, что она на вид толстушка, все равно хрупкая. А я плохо о ней забочусь, не развиваю любовь к прекрасному, я плохая мать».

Накануне сочельника убирая елку достала ангела, долго любовалась – мил необыкновенно! Веселый, румяный, роза в коротенькой толстой ручке. Такого ангела спрятать в коробочку, а в пасмурные дни, когда почтальон приносит печальные письма и лампы горят тускло, и ветер стучит железом по крыше, тогда только позволить себе вынуть его, подергать за резиночку, полюбоваться. Повесила ангела высоко («В случае чего не достанет»). Вечером зажгли елку, пригласили кухаркиного Мотьку и прачкиного Лешеньку – праздник начался.

Валерочка вела себя мило, была со всеми ласкова, сердце ее оттаяло. Подняла на руки чудную свою лапушку лицом к ангелу.

– Ангел? – осведомилась та деловито. – Дай, пожалуйста.

Она дала.

Валерочка долго его разглядывала, гладила крылышки. Нагнула голову, поцеловала в щечку – милая ты моя!

В это время явилась соседка Нюшенька с граммофоном, начались танцы. Она носилась с детьми вокруг елки, водила хороводы и все время думала, что надо было все же упрятать ангела, чтобы случайно не сломали…

Потеряла ненадолго из виду дочуру, искала взглядом, увидела: Валерочка стоит со смущенным видом за книжным шкафом, рот и щеки вымазаны чем-то ярко-малиновым.

– Валя, что с тобой? – кинулась к ней. – Что у тебя в руке?

Та раскрыла улыбаясь ладошку с прилипшими слюдяными крылышками, сломанными и смятыми.

– Он был немножко сладкий, – сообщила.

Боже, краска ведь могла быть ядовитой! Вытереть скорей язык, дать теплое питье, пусть вырвет!..

Все, слава богу, обошлось, дочь веселилась с детьми у елки, а она плакала у камина бросая в огонь сломанные слюдяные крылышки. Подошла Валерочка, погладила снисходительно по щеке, утешила:

– Не плачь, глупенькая. Я тебе денег куплю…


Бежало время, зимы сменялись веснами, приходило лето, долгое-предолгое, наступала осень. Осыпался ближний лес, журавлиные стаи в небе, первый снег, катания на санях, праздники, именины, крестины. Выдался неурожайный год – пустые закрома в амбарах, толпы нищих за оградой просящих милостыню. Она мать троих детей, родила близняшек, мальчика и девочку. Леночка (имя в честь любимой младшей сестренки) веселая и озорная, Янек, напротив, тихоня и затворник: сидит часами в детской, что-то мастерит, клеит высунув язык.

Она скучает по Петербургу, по матушке, сестрам. Письма оттуда приходят редко, пишет по большей части любимая Леночка. Прислала фотографии: выросла, похорошела, того и гляди замуж выйдет.

От Маши ни слова. Портреты в газетах и журналах, новые сборники стихов, премьеры театральных драм. Ходят слухи о ее романе с Константином Бальмонтом, самим Бальмонтом! – такое невозможно представить. Зачитывалась им как и вся Россия с гимназической скамьи, многие стихи знала наизусть. «Открой мне счастье, закрой глаза». «В моем саду сверкают розы белые, сверкают розы белые и красные, в моей душе дрожат мечты несмелые, стыдливые, но страстные». Волшебные строки, перезвон хрустальных созвучий вливающихся в сердце с первым весенним счастьем, первой влюбленностью. Увидела его впервые въявь на квартире Маши. Забежала на минуту, забыла зачем. В гостиной рядом с сестрой сидел на софе картинно закинув нога за ногу знакомый по бесчисленным фотографиям Бальмонт в строгой визитке.

Она присела в поклоне чувствуя, что краснеет, он улыбнулся, произнес по-французски:

– Здравствуйте, мадемуазель блондинка.

– Здравствуйте, монсеньор…

То ли просипела горлом, то ли просвистела. Махнула торопясь сестре:

– Забегу позже, пока…

Волнующие воспоминания, родной, далекий Петербург! Там жизнь. Театры, концерты, выставки художников, ученые лекции. У людей какие-то цели. Занимаются благотворительностью, веселятся на балах, ездят к цыганам, продуваются в пух и прах за игорными столами, стреляются из-за женщин на дуэлях. А здесь, бог мой! Именины, крестины, молебствия с приходским батюшкой. Год за годом, одно и то же. Бесконечные гостевания: одни гости уезжают, другие приезжают. Крики, шум, звон тарелок. Безумно веселы, говорят одновременно, не слушают друг друга, отобедав расходятся, дамы в малую гостиную посудачить, молодежь на лужайку поиграть в крокет, мужчины в биллиардную покурить или на боковую до вечера. Монотонная череда дней точно мельничное колесо. Меховые вещи привезли из городского холодильника. Варочка в очередной раз окотилась. В соседнем лесничестве пожар. В Шепетовке волки загрызли ночью у арендатора двух собак.

Не забыть случай. Лесник затащил во двор деревенского парня: поймал на порубке. Отнял топор, наказал отработать в страдную пору, иначе в суд. Парень, злой, красный, в распахнутой рубахе, молча слушал, смотрел затравленно на лесника. Ей было стыдно, спряталась за крыльцо, чтобы парень ее не увидел.

– Лесник у него даже пояс отнял, – поведала вечером Владиславу.

– И правильно сделал, – последовал ответ. – Иначе мы скоро без леса останемся.

Странное бесчувствие…

Прокатилась в пику мужу одна заграницу. Побывала в Мадриде, Риме, Париже. Свободно путешествующая русская дама, молодая, свободная, беспечная. Забота одна: напомнить тоскливому педанту, чтобы вовремя выслал деньги. На туалеты к лицу, духи, крем для рук, пудру, массаж. Вернулась, ничего этого, оказывается, не надо: ты не головокружительная кокетка, а матушка-барыня, мать подрастающих дочерей и болезненного сынишки, купленный кружевной пеньюар на ночь тебе надевать смешно, потому что получишь в нем не утренний букет от отельного донжуана, а известие из сморщенных губ ключницы о том, что две коровы передоились, а одна стельная, а остальных и считать нечего, все одиннадцать дадут разве что общими силами четыре стакана молока, и что кучер выхлестнул вороному глаз, а деревенские ребятишки клубнику обтоптали, а прачка все шелковое белье ржавчиной перепортила, а повар пьет, а садовник малину продал, а куры не несутся, а свинью скотница не доглядела и она своих поросят сожрала, а если лакей клянется, что не свинья сожрала, а сама ключница, так это он врет, потому что живет с поваровой женой, и все они заодно и одним миром мазаны, а ей, ключнице, никаких поросят не нужно, хоть озолоти ее, а конюха напрасно выгнали, он теперь грозится гумно сжечь, и, конечно, барыне самой за всем не доглядеть, у ней сил не хватит…

Мужа она почти не видит. Баллотируется в земские гласные, председательствует в уездном общественном собрании, член местного комитета Красного Креста. Встает после завтрака, целует торопливо в щеку: «До вечера, дорогая». В уезде сплетничают о его связи с некоей особой содержащей модный магазин в Могилеве, ее это почти не трогает, чувства к нему давно остыли нет близости, понимания. Теплый когда-то дом сделался немилым, дуют из щелей ледяные сквозняки. Спасение от тоски – по-прежнему книги. Весной Тургенев, летом Толстой, зимой Диккенс, осенью Гамсун…

Дети ушли с бонной на прогулку, она сидит за обеденным столом в одиночестве, есть не хочется, ковыряет безразлично в тарелке. Заглянула горничная, смотрит участливо.

– Полегче чего-нибудь, барыня? Рыбку паровую?

– Спасибо, не надо, Адель.

Идет на веранду, закуривает.

Курить стала недавно, втайне от мужа. Чистит сразу же зубы, жует лавровый лист.

– Ты случайно в шкафу гусара не прячешь? – шутит в спальне Владислав.– От подушки табаком несет.

– Прячу, – роняет она холодно. – Двух попеременно.

– Эх, спинку бы кто на ночь почесал… – позевывает муж. – Устал чего-то сегодня, – поворачивается на бок. – Спокойной ночи, дорогая.

– Спокойной ночи.

Пробудилась однажды в темноте спальни объятая ужасом. Снилась лесная погоня, волки.

– Влад! – закричала, – зажги скорей свечу!

– Это совершенно невыносимо! – он сидел в ночной рубашке, голос злой. – Поезжай, сделай милость, к своей умнице-маменьке, которая сделала из тебя истеричку! Чудесное воспитание, нечего сказать! Днем ревет, ночью орет! Никакие нервы с тобой не выдержат!

Утром сидела непричесанная на подоконнике.

«В Америку что ли убежать?»

Мечтали когда-то с Леночкой начитавшись Майн Рида и Фенимора Купера убежать из дома в американские прерии. Сушили тайком сухари, запасались бисером для торговли с туземцами, видели себя скачущими на диких мустангах женами «Ястребиного Когтя» и «Орлиного Глаза» охотящимися на буйволов. Не получилось: засосала жизнь. Уроки, сольфеджио, куча скучных дел. А мечта не умирала. Повзрослев, оставшись вдвоем сидели обнявшись у окна, перемигивались заговорщицки:

–Убежим?

– Давай!

И радостно смеялись.

В детстве, чтобы быть счастливой, достаточно было малости. Шла шестилетней по улице, увидела, как из-за поворота вывернула конка. Белые, изумительной красоты лошади, красный вагон, люди смотрят из окон, на подножке кондуктор с золотыми пуговицами и фуражке с кокардой трубит в золотую трубу: «Ррам-рра-раа!» Будто солнечные брызги звенели и вылетали из раструба искрящимися брызгами.

– Лена, – закричала придя домой, – я видела конку!

Ни о белоснежных конях не рассказывала, ни о красном вагоне, ни о кондукторе с золотой трубой из которой брызгало солнце, а маленькая сестренка поняла. По выражению ее лица, радостному голосу: встретила по дороге счастье!

Все это потом куда-то ушло, краски мира потускнели, стали черно-белыми, утратила способность быть счастливой просто так. Гимназисткой девятого класса оказалась по какому-то случаю на окраине города. Июльская жара, пыль, поблизости ни одного извозчика. Стояла озираясь на загаженном тротуаре, увидела подъезжавшую к остановке конку. Рассохшийся, облепленный пассажирами вагон с открытыми окнами тащила из последних сил тощая кляча с распаренными боками, в печальных ее глазах читалось: «Сдохнуть бы вам всем назло, пешком потопаете по жаре». Она поднялась по ступенькам, взяла билет. Унылый кондуктор сипло протрубил в рожок. В заполненном людьми вагоне нечем было дышать, пахло раскаленным утюгом. Она нашла свободное место, села – моментально пристроилась рядом развязная личность, произнесла дыша в лицо соленым огурцом: «Разрешите вам сопутствовать». Не говоря ни слова она встала и вышла на площадку…

В дверь стучат, горничная принесла свежую почту. Пачка газет, казенные письма мужу. Вскрыла ножницами бандероль: настенный календарь на новый, 1901-ый, год. Двадцатое столетье на дворе, бог мой! Прошла к окну, отогнула занавес, смотрела на сугробы во дворе, заснеженные крыши, утопавший в снегу лес. Устала от бесконечной зимы, волчьего воя за окнами по ночам. Съездить что ли к парикмахеру в Могилев, привести себя в порядок к Рождеству? А после заглянуть во всей красе в модный магазин мужниной пассии. Пройтись небрежно среди полок, купить что-нибудь из галантереи, вызвать через приказчика хозяйку. «Так это вы? – спросить прищурясь. – Полагала, что у мужа лучше вкус»…

Глупо как, пошло, бр-рр!

Прошла к шифоньеру, отворила створку, принялась перебирать платья, юбки. Извлекла из нижнего ящика купленную на прошлогодней ярмарке в Житомире котиковую шубку. Ни разу не надевала: зачем? Намного удобней ходить по-деревенски, в бараньем полушубке. И в валенках с калошами.

– Адель! – закричала в открытую дверь. – Поезжайте на станцию, закажите мне билет в Петербург на будущую неделю!


2.


За синей птицей


Откланялся кордебалет, вновь пошел занавес, зал гремел аплодисментами. Из-за кулис за руку с Сергеем Легатом выпорхнула бабочкой Кшесинская в диадеме и колыхавшихся ажурных тюниках поверх очаровательных ножек только что протанцевавших на бис в стремительной круговерти тридцать два фуэте.

«Виват, Кшесинская! Браво! Брависсимо!» – слышалось со всех сторон. Летели с балконов цветы, в проходах обгоняя друг друга спешили к авансцене с корзинами роз, гиацинтов и лилий балетоманы. Аплодисменты то затихали, то возобновлялись с новой силой, выбегавшая на поклоны примадонна застывала у рампы наклонив головку в грациозной позе, уносилась стремглав сопровождаемая партнером, возвращалась на очередной шквал рукоплесканий…

Створки занавеса запахнулись в последний раз, померкла хрустальная люстра, загорелся свет. Они прошли вслед за публикой к гардеробу, оделись, вышли на пронизываемую ледяным ветром площадь. Стояли пряча руки в муфты, искали взглядами свободного извозчика.

– Ног не чую, – постукивала нога об ногу Леночка. – Давай к каналу пройдем, там легче будет перехватить.

– Дождемся здесь, стой спокойно, – отозвалась она.

Из-за угла, со стороны служебного входа вывернули в эту минуту сани, они, было, кинулись навстречу. Что за дьявольщина! Упряжку вместо коней тянула с радостными выкриками группа молодежи в студенческих шинелях и фуражках, следом вприпрыжку, утопая в сугробах шумная толпа. Сани проехали в нескольких метрах от них, промелькнула в свете фонаря накрытая по плечи меховой полостью Кшесинская в горностаевой шапочке, миг, и живописная кавалькада растаяла в снежной круговерти. Театр!

Ехали спустя короткое время в заледенелом коробке на визжащих полозьях, валились смеясь друг на дружку на поворотах. Согрелись за ужином мадеркой, Лена по давней привычке прибежали к ней в спальню в ночной рубашке, забралась под одеяло, прижалась.

– Поговорим, да?

Засопела через минуту ровненько в бочок. Дылдочка, ласкушка, лучшая в семье, была бы милостива к ней судьба…

Она долго не могла уснуть. Думала об оставленных детях. Папочкины дочки, проживут спокойно без нее, А она без них? Наверняка она плохая мать: месяц с лишком в отъезде, а не скучает, не рвется назад. Петербург спрут. Увлекает, кружит голову, вселяет надежды.

Неузнаваем: электрические фонари вдоль проспектов, банки на каждом шагу, модные магазины, иллюзионы, увеселительные заведения, игорные дома. Люди вокруг деятельны, возбуждены, торопятся жить. Женщины укорачивают юбки, завивают коротко волосы, в салонах до упаду танцуют фокстрот, уанстеп и танго, на благотворительных и литературных вечерах в открытую нюхают «порошок» (кокаин в аптеках продается свободно, самый лучший, немецкой фирмы «Марк», стоит полтинник за грамм).

Машу она не застала – уехала в санаторий. Жалуется последнее время на боли в сердце, ночные кошмары, лечится у знаменитых докторов.

Она купила в Пассаже последний сборник сестры. Поэтическая перекличка с Бальмонтом напоминающая стихотворный адюльтер, мрачная мистика, предчувствие смерти («Я хочу умереть молодой, золотой закатиться звездой, облететь неувядшим цветком, я хочу умереть молодой»).

Мучило сознание, что не стали с сестрой по-настоящему близкими. Что-то стояло между ними, эгоистичное, ненужное. Шла в предвечерних сумерках по набережной с книжкой, остановилась у парапета. Смотрела на хмурый, многоводный простор Невы, силуэты мостов.

«Зачем я здесь? – думала. – Хожу в концерты, обедаю в ресторанах, бездельничаю».

Записала вечером на листке давнее свое восьмистрочное стихотворение, которое в свое время высмеяла Маша.

– Обедайте без меня, я задержусь в городе, – сказала на другое утро матери.

Нашла, поплутав по коридорам мрачного строения неподалеку от Исаакия табличку над дверью: «Иллюстрированный журнал «Север», дождалась в приемной очередь к главному редактору, шагнула решительно за порог: будь, что будет!

– Лохвицкая? – вскинул голову взъерошенный человек в пенсне прочтя стихотворение. – Не родственница нашей этуали?

– Сестра, – отозвалась она.

– По стопам, значит. Похвально…

Поправил на увесистом носу пенсне, вновь уставился в листок.

– Мне снился сон безумный и прекрасный… – бормотал… – и жизнь звала настойчиво и страстно…

«Выхватить из рук, и за дверь»… – мелькнула мысль.

– Напечатаем, пожалуй, – редактор потер переносицу. – Возможно в следующем номере…

На заваленном бумагами столе зазвонил телефон.

– Всего хорошего, поздравляю, – он торопясь снял трубку. – Нижайший поклон Марии Александровне.

Она устремилась к дверям. Шла домой как побитая собака: навязала жалкое свое восьмистишие за счет сестры, из-за имени. Литературная приживалка, тьфу!


Природа брала свое: полгода одиночества. Нервничала, томилась, одолевали желания. Пыткой было выглядеть недотрогой, игнорировать внимание мужчин. Чудом устояла от соблазна. Зашла за эклерами к «Филиппову», шла с коробкой в руках в сторону Аничкова моста. Нагнала лакированная коляска, выглянул военный, козырнул:

– Позвольте подвести, сударыня?

Веселоглазый, щегольские усы.

Шагнуть с тротуара и в коляску. Кому какое дело?

Растерялась, виноватая улыбка в ответ:

– Это не в моих правилах, извините.

Карета двигалась еще какое-то время рядом по обочине, прибавила ход, скрылась из виду. И все приключение…

Она успела напечатать к тому времени с десяток стихотворений в нескольких журналах, обрела знакомства в редакциях. Покровительствовавший ей сотрудник «Новой жизни» Леонид Галич привел ее однажды на одно из заседаний литературного кружка «Пятница», которым руководил известный литератор, редактор «Правительственного вестника» Константин Случевский собиравший два раза в месяц у себя на квартире «клуб взаимного восхищения» как едко назвал собрания на Николаевской улице кто-то из фельетонистов.

В просторной гостиной на втором этаже с диванами вдоль стен и роялем в углу было шумно, накурено, два лакея разносили на подносах чай и бутерброды. Ждали запаздывавших, звонил то и дело телефон. Час был поздний, время окончания спектаклей, концертов, кто-то протелефонировал, что едет прямо с вокзала.

Галич подводил ее то к одной, то к другой группе беседовавших, представлял:

– Знакомьтесь, наша молодая звезда Надежда Лохвицкая.

Ей пожимали руки.

– Сологуб.

– Мережковский.

– Щепкина-Куперник.

– Бунин, – поклонился элегантный мужчина с эспаньолкой.

Подошла высокая, с дымящейся пахитоской особа пронзительной красоты в мужском костюме. На шее розовая ленточка, за ухо перекинут шнурок на котором болтался у самой щеки монокль. Задержалась, оглядела внимательно с ног до головы, пошла, не сказав ни слова, дальше.

«Зиночка в своем репертуаре», – пророкотал голос за спиной.

Бальмонт! Рыжеватый, с быстрыми живыми глазами.

– Здравствуйте, небесное создание, – поцеловал руку. – Что вы делаете в этом стойле скучных пегасов?

– Учусь брать препятствия, – нашлась она.

Шутку встретили смехом.

– Семеро одного не ждут, садимся, господа! – Случевский похлопал в ладоши. – Попросим выступить первым многоуважаемого Константина Дмитриевича.

– Виноват, не в форме, – Бальмонт устраивался поудобней на диване. – Простуда чертова. Если можно, в другой раз…

На пороге возник некто всклокоченный в клетчатом сюртуке, с папкой для бумаг. Пробежал бочком, плюхнулся рядом с ней на софу. Улыбнулся рассеянно.

– Регулярно опаздывающий Минский приглашается на плаху, – ткнул выразительно в его сторону Случевский. – Прошу, прошу Николай Максимович! Разогрейте аудиторию.

– Чего не сделаешь, ради хороших людей…

Взлохмаченный сосед вытащил несколько листков из папки, устремился на эстрадку у стены.

– Два пути, – произнес. Глянул в листок, стал выкрикивать, воодушевляясь от строчки к строчке:

«Нет двух путей добра и зла,

Есть два пути добра.

Меня свобода привела

К распутью в час утра.

И так сказала: « Две тропы,

Две правды, два добра –

Раздор и мука для толпы,

Для мудреца – игра»…

Стихотворение было длинным. О проклятии, блаженстве, любви. Она слушала внимательно:

«Моей улыбкой мир согрей,

Поведай всем, о чем

С тобою первым из людей

Теперь шепчусь вдвоем.

Скажи, я светоч им зажгла,

Неведомый вчера.

Нет двух путей добра и зла,

Есть два пути добра»…

Вернулся под жидкие хлопки на место, вытирал платком высокий лоб.

– Оваций не сыскал, – улыбнулся. – Как вам?

– Понравилось, – отозвалась она. – Особенно окончание.

– Рад, спасибо. Вы у нас в первый раз? Пишете прозу, стихи?

Читавший с эстрады элегантный Бунин бросил недовольный взгляд в их сторону.

– На нас обращают внимание, – шепнула она.

– Да, да, извините…

Далеко заполночь они вышли вместе со всеми на крыльцо. Близок был рассвет, над крышами дальних строений светлела полоска зари. Минского дожидалась служебная коляска (был, по его словам, присяжным поверенным в судебной палате). Предложил подвести. Обнял по дороге за плечи, стал целовать, она не сопротивлялась. Все остальное было в тумане: второразрядная гостиница, тесный номер с коптящейся лампой, исступленные ласки мужчины, блаженная опустошенность.

Довез в одиннадцатом часу утра до дому, махал со шляпой из коляски…

– Что с тобой? Где ты пропадала? Мы с мамой ночь не спали! – встретила ее на пороге квартиры Лена.

– Была в гостинице с мужчиной.

– Перестань, что ты такое говоришь!

– То и говорю.

– У тебя была с ним близость? – ужаснулась та.

– Самым натуральным образом.

– Как можно! Ты же замужняя женщина!

– Можно, Ленок. Поживешь с мое, поймешь. Прости, миленькая, – легонько отстранила сестру, – умираю, хочу спать.

В июле приехал с дочерьми муж (Янека оставили из-за болезни), она встретила их на вокзале. Маленькая Лена смотрела испуганно, жалась к отцу, девятилетняя Валерия в соломенной шляпке протянула руку:

– Здравствуйте, мама Надя, как поживаете?

Она к тому времени переехала на съемную квартиру в Спасском переулке, чтобы чувствовать себя свободной в общении с любовником, муж с детьми устроились в гостинице. Катались по Неве, были на представлениях в цирке. Выбрав время она повезла девочек пригородным поездом в Петергоф – обе без интереса бродили по парку, пугали ворон, маленькую в кондитерской после того как съела мороженное вырвало на пол.

– Боюсь, к папуле хочу! – ревела на обратном пути в каюте речного катера.

У нее был тяжелый разговор с мужем. Приехал в светлом чесучовом костюме, вручил букет цветов и шоколадный торт в нарядной коробке. Говорил долго, витиевато, точно с судейской трибуны. Что супружеская жизнь не накатанная дорога, бывают подъемы, спуски, темные и светлые периоды, что в отношениях мужа и жены не исключены кризисы, недопонимание – все преодолимо, если сохранить цементирующую основу, семью, верность церковной клятве, долг перед детьми.

– Семья, верность церковной клятве, дети, – повторил.

«Как я могла прожить столько с этим человеком? – смотрела она на все еще красивого, с импозантными усами Владислава. – Он же тоскливый до ужаса!».

Был кошмарный момент. Она заварила кофе, достала из буфета китайский кофейник, фарфоровые чашки, ложечки, расставила на десертном столике. Принесла и поставила на консоль вазу с цветами. Он нарезал торт. Глянул неожиданно, бросил нож. Обхватил за талию, ловил губы…

– Нет, только не это! – с силой оттолкнула она его. – Здесь не дом свиданий!

Провожала три недели спустя родных птенчиков, так и не пустивших в настороженные свои сердечки нехорошую мамочку, и официально остававшегося мужем постороннего мужчину. Шла вытирая слезы по перрону рядом с набиравшим скорость синим вагоном, за окном которого маячили лица девочек. «Увидимся, увидимся, увидимся», – простучали по рельсам колеса хвостовой платформы, стал тускнеть, утонул в сумеречной дали малиновый огонек стоп-сигнала.

Шла с последними провожающими к выходу, спустилась по ступеням, обогнула палисадник со свежеполитыми анютиными глазками.

«Зацветают цветы», – мелькнула в голове фраза, следом другая: «ах, не надо! не надо!» Торопилась домой в коляске, мелькали по сторонам огни, колеса отстукивали на брусчатке: «та-та-та…та-та-та». Бросилась вернувшись к журнальному столику, стала писать разбрызгивая чернила в тетрадь:

«Зацветают весной (ах, не надо! не надо!),

Зацветают весной голубые цветы…

Не бросайте на них упоенного взгляда!

Не любите их нежной, больной красоты!

Чтоб не вспомнить потом (ах, не надо! не надо!),

Чтоб не вспомнить потом голубые цветы,

В час, когда догорит золотая лампада

Не изжитой, разбитой, забытой мечты!»


Проклятый год


Начавшаяся в тысяча девятьсот четвертом году русско-японская война казалась ей подобно большинству соотечественников небольшой армейской прогулкой к тихоокеанским берегам. Утихомирят япошек и вернутся домой – кишка тонка у косоглазых с Россией тягаться. Сам ведь государь совершивший в молодые годы путешествие в Страну Восходящего Солнца сказал что безнадежно отставшая от мирового прогресса Япония с ее рикшами, гейшами и бумажными фонариками падет в считанные недели. «Все-таки это не настоящее войско, – высказался накануне войны о противнике, – и если бы нам пришлось иметь с ним дело, то от них лишь мокро останется».

От настроений шапкозакидательства вскоре не осталось и следа. После полугодовой осады пал Порт-Артур, потерпела поражение в морском бою у острова Цусима эскадра контр-адмирала Рожественского. Неудача за неудачей на театре военных действий в Маньчжурии, немыслимые потери. Вернувшийся по ранению брат Коленька, которого она навестила в госпитале, с горечью говорил о бездарности руководства, воровстве в интендантском ведомстве, подавленности среди лишенного инициативы офицерства.

Муторно на душе. Угасает день ото дня Маша. Летом уехала с детьми на дачу в Финляндию, почувствовала, себя, вроде бы, лучше. Вернулась через две недели в клинику: возобновились сердечные боли, держится на морфии.

Новый год и Рождество она провела в одиночестве: мать уехала на воды в Баденвейлер, Лена мучилась с зубами. Минский забежал на минуту, румяный с мороза, затащил с дворником елку, вручил подарки. Ерзал в кресле, вытаскивал то и дело часы. Сказал, извинившись, что должен ехать домой, обязан встретить праздник в кругу семьи: давняя традиция, ничего не попишешь. Весело, ничего не скажешь. Выпила с горя четверть бутылки шампанского, завалилась с вечера спать.

Январь выдался тревожным. Начатую рабочими Путиловского завода забастовку подхватили за малым исключением все столичные предприятия. Перестала ходить конка, не было электричества, ужинали при свечах. На улицах неспокойно, всюду военные патрули, разводят то и дело мосты. Шквальный ветер с моря, холод, слякоть, зловещая тишина за окнами

В субботу приехала из Москвы старшая сестра, осталась ночевать. Назавтра они собирались на премьеру в Театр литературно-художественного общества Суворина поставивший первый ее драматургический опыт, одноактную пьесу «Женский вопрос». Написала сгоряча смутно представляя себе сценичность вещи. Назвала «фантастической шуткой». Семейная история с персонажами шиворот- навыворот: мужчины рядятся в женщин, женщины в мужчин. «Господи, освистают, деньги назад потребуют за билеты»…

Режиссер Евтихий Карпов, человек старого закала, настойчиво советовал придумать псевдоним.

– Для афиши, чтобы бросалось в глаза. «Надежда Бучинская» обыденно, скушно.

«Стоит ли? – думала? А, в общем, отчего не попробовать. Псевдонимы у литераторов вещь обычная».

Прятаться за мужское имя не хотелось: малодушно и трусливо. Выбрать что-нибудь звучное, на иностранный манер? Вспомнила лакея в доме, Степана, редкостного дурака, домашние звали его за глаза «Стеффи». Дураки, как известно, приносят счастье. Отбросить для благозвучия первую букву, получится «Тэффи». Звучит выразительно, даже загадочно. У Киплинга, вспомнила, в каком-то рассказе читала о маленькой девочке Таффимай Металлумай, или, сокращенно, Taffy по-английски. Отлично!..

Вечером вымыла по совету Вари пышные свои волосы настойкой из ромашки и розмарина.

– Головка у тебя загляденье, – накручивала кончики ее прядей на папильотки сестра. – Глянь на мои патлы. Как у цыганки. Вечно сальные, перхоть сыплется. И отваром из дуба мою, и календулой, и подсолнечником – как мертвому припарки.

В воскресенье они припозднились, позавтракали к одиннадцати. В театре она обещала быть к полудню, из дому вышли имея в запасе час, поймали санного извозчика.

– К Фонтанке нынче непросто подъехать, барышни, – сообщил озабоченно извозчик. – Неспокойно, войска кругом, полиция вертает назад от центра. Народ валит со всех сторон. Челобитную, вроде, вручить хотят царскому величество. Ко дворцу прорываются.

– Постарайся, голубчик, – протянула она бородатому вознице трешку, – нам в театр нужно позарез.

– Актерки?

– Актерки, актерки. Давай, трогай!

– Эх! – надвинул поглубже шапку возница. – Где наша не пропадала!

Было не холодно, умеренный ветерок с залива, редкие снежинки в воздухе. День для прогулок, на улицах много гуляющих.

На Невском попали в затор: тротуары заполнены толпой, по проезжей части двигались рабочие колонны с плакатами, хоругвями, царскими портретами. Молча, сосредоточенно, с угрюмыми лицами.

– Попали, – бурчал жавшийся к обочине извозчик, – таперь не развернешься..

У набережной Мойки путь колоннам преградили кавалерийские отряды. Из конного строя навстречу демонстрантам вылетел офицер с нагайкой.

– Назад! Не велено далее!

– Нам велено! – чей-то звонкий голос в ответ. – Мы к государю, с петицией.

– Назад, сказано! – кружил, осаживая лошадь, офицер.

Со стороны Дворцовой площади бежали с винтовками наперевес солдаты, прозвучали первые выстрелы.

– Слезайте, барышни, – отвернул меховую полость возница.– Как бы шальную пулю не схлопотать…

Со стороны Александровского сада гремели залпы, в конных полицейских летели камни и палки, слышались крики: «Палачи!» Убийцы!» «Долой самодержавие»!

Они пробирались задними дворами к театру, натыкались на патрули, умоляли пропустить:

– Вон же наш дом, за углом! Дети одни остались! Пожалуйста, господин офицер!

– Нашли время для прогулок! Не видите, что творится?

– Умоляем, господин офицер!

– Давайте, мигом!

Театр на удивление был заполнен, пьеса прошла на-ура, публика смеялась. Ужас первых минут прошел, хохотала вместе с залом когда изображавшая женщину-генерала комическая старуха Яблочкина маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы.

Подняли занавес, актеры кланялись.

– Автора! – послышалось. – Автора!

– Надюшь, тебя… – подтолкнула ее сестра.

Она побежала к кулисам, занавес в это время опустили, она пошла назад. Аплодисменты не смолкали, актеры вновь вышли на поклон.

«Где же автор?» – слышалось за спиной.

Кинулась вновь к кулисам, занавес перед ее носом опустился.

– Да вот же она, черт возьми! – схватил за плечи режиссер. – Занавес давайте! – заорал.

Когда они с Евтихием Карповым вышли на просцениум, увидели только спины последних покидавших зал зрителей. Бывший на премьере автор знаменитой «Татьяны Репиной» Алексей Сергеевич Суворин поцеловал ей руку:

– Успех, госпожа Тэффи! С первого раза это мало кому дается… Банкет, к сожалению, отменяется, – повернулся к окружившим их исполнителям. – День безрадостный, господа.


Расстрел мирной демонстрации в столице всколыхнул страну, вызвал небывалую протестную волну. Всероссийская забастовка, паралич хозяйственного механизма. Не выходят газеты, остановились поезда, министр путей сообщения князь Хилков сидит на чемоданах, не может выехать в Москву. Волнения в воинских гарнизонах, восстал Черноморский флот, в Одессе, Севастополе, Ростове-на-Дону уличные бои, у стен Кремля погиб от бомбы террориста великий князь Сергей Александрович.

Правительство опомнившись от потрясения закручивало гайки. Облавы, аресты, переполнена бунтовщиками печально знаменитая «Бутырка», вереницы арестантских эшелонов по дороге в Сибирь и на Колыму, на улицах Петербурга расклеен приказ войскам городского генерал-губернатора Трепова: «Холостых залпов не давать и патронов не жалеть».

Подняли, как водится в смутные времена, головы махровые защитники престола, черносотенцы, люмпены, голытьба, нашли козлов отпущения – евреев. «Бей жидов, спасай Россию!» Череда еврейских погромов в Мелитополе, Житомире, Екатеринославе, Симферополе, Киеве. Шайки громил врываются в принадлежащие евреям лавки, магазины, частные дома, тащат все подряд, жгут мебель, выбрасывают на улицу вещи. Сотни убитых, тысячи покалеченных. Власти смотрят на бесчинства толпы сквозь пальцы, полиция сплошь и рядом потворствуют погромщикам.

«Революция, – шепчутся в гостиных, – чем все это закончится, господа?»

Время тревог, время потерь. Осенью в частной клинике в Териоках умирала Маша. Они дежурили по очереди в ее палате с видом на залив. Последние дни ее были ужасны: адские боли в области сердца, одышка. Металась на постели, звала детей. В кабинете заведующего созвали консилиум, приехал светило нейрохирургии профессор Бехтерев, за закрытыми дверями долго совещались.

– Есть, скажите, надежда? – подошла она к одевавшемуся в гардеробе профессору.

– Нет, к сожалению. Простите.

Обошел боком, заспешил к выходу.

Вечером девятого сентября они сидели втроем у нее в изголовье – она, убитый горем муж, приехавший из части брат. Удостоенный боевой награды подполковник плакал как мальчишка глядя на бескровное, со спутанными на подушке волосами лицо сестры. Она была без сознания, часто, со всхлипами дышала.

Вошел лечащий врач. Подержал невесомую, в голубых прожилках руку Маши, осторожно опустил.

– Кончается, – произнес.

Она бросилась к постели, обхватила голову сестры.

– Не надо, не надо! – закричала.

Отпевали Машу в Духовской церкви Александро-Невской лавры, здесь же, на Никольском кладбище, обрела она вечный покой. Месяц спустя вышел посмертный, пятый по счету, сборник ее стихов «Перед закатом» удостоенный Пушкинской премии, вторично в ее литературной карьере.

Киигу она купила в типографской лавке, в день выхода. Пухлый том с портретом, стихотворения, баллады, фантазии. Стала читать драму «Бессмертная любовь». Средневековый сюжет с оккультным подтекстом в стиле английских баллад. С трубадурами, ведьмами, призраками. Замужняя графиня влюблена в романтичного Эдгара, готова бежать с ним из замка от сурового, деспотичного мужа. Уличенная в измене, скорее платонической, нежели земной (женщиной в полной мере чувствует она себя в объятиях брутального супруга, графа Роберта де-Лаваля) умирает мученической смертью под пытками палача.

Полусказочная история явно перекликалась с личной жизнью Маши. Запутанными отношениями с чуждым по духу красавцем-мужем, «поэтическим романом» (поэтическим ли?) с Константином Бальмонтом, о котором не переставали сплетничать в гостиных.

Она перечитала еще раз заключительный эпизод.

«Снова доносятся нежные звуки арфы. Агнесса приподнимается на ложе и говорит медленно и торжественно, с вдохновенным лицом:

Агнесса: Предсмертному я внемлю откровенью:

Пройдут века – мы возродимся вновь.

Пределы есть и скорби, и забвенью,

А беспредельна лишь – любовь!

Что значит грех: Что значит преступленье?

Над нами гнет невидимой судьбы.

Слоним ли мы предвечные веленья,

Безвольные и жалкие рабы?

Но эту жизнь, затоптанную кровью

Придет сменить иной бытие.

Тебя люблю я вечною любовью

И в ней – бессмертие мое.

Я умираю… Друг мой, до свиданья,

Мы встретимся… И там ты все поймешь:

Меня, мою любовь, мои страданья,

Всей нашей жизни мертвенную ложь.

Прощай, Роберт! Я гасну… Умираю…

Но ты со мной, и взгляд я твой ловлю.

Твой скорбный взгляд… Ты любишь?!

Знаю, знаю, и я тебя прощаю и… люблю!

(откидывается на изголовье и остается неподвижной)

Роберт: Открой глаза! Открой! Не притворяйся!

(обращается к доктору):

Скорее, врач! Послушай сердце ей!

Доктор: (выслушав сердце Агнессы): Она мертва.

Роберт: Не верь. Она нарочно дыханье затаила и молчит,

Чтоб посмотреть не буду ль я терзаться и звать ее. Я знаю эту тварь.

Она живой в могилу лечь готова, чтоб сердце мне на части разорвать…

Доктор: Она мертва. Не дышит. Нет сомненья.

Роберт: А! (после некоторой паузы говорит спокойно): Хорошо. Тогда ступайте все. Вы не нужны мне более…

(Доктор, палачи и слуги уходят, оставив один факел, слабо озаряющий подземелье. Роберт молча смотрит несколько минут на умершую и падает ей на грудь с отчаянным воплем)»…

«Удивительно, – думала она, – какой точный слепок с ее жизни! Нелюбимый муж был с ней до последней минуты. Мучился, страдал. А этот, поэтический возлюбленный, или как, там, его? Завуалированный Эдгар? Написавший в ответ на ее «Вакхическую песню»:

«Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,

Из сочных гроздьев венки свивать,

Хочу упиться роскошным телом,

Хочу одежды с тебя сорвать».

Не пришел проститься! Цветочка не положил на могильный холмик! Неискренний, эгоистичный, самовлюбленный!


Господа-товарищи


Открыто называвший себя социал-демократом Минский познакомил ее с приятелем, Константином Прокофьевым. Странная личность. Из богатой семьи, сын сенатора, театрал и эстет, раздирался между стихами Бальмонта и идеями большевистского лидера Ленина.

– Вы должны непременно поехать в Женеву к Ленину, – обмолвился при разговоре.

– К Ленину? Это еще зачем?

Она смотрела на него с недоумением.

– Приобщитесь к идее социализма, поймете, почему нельзя больше жить так, как мы с вами живем. Вернетесь другим человеком.

– Простите, Костя, – пожала она плечами. – Мне нравится жить так, как я живу. И я не хочу быть другим человеком.

Она к тому времени стала регулярно печататься. Опубликовала в бичевавших отцов города «Биржевых ведомостях» басню «Лелянов и канал». О городском голове Лелянове вознамерившемся засыпать Екатерининский канал.

«Свой утренний променад однажды совершая,

Лелянов как-то увидал

Екатерининский канал

И говорит: «Какая вещь пустая!

Ни плыть, ни мыть, ни воду пить.

Каналья ты, а не канал,

Засыпать бы тебя, вот я б чего желал»…

Длинная, больше ста строк, басня «под Крылова» понравилась государю, который был против леляновского проекта. Пожалованный высочайшей улыбкой издатель Проппер прибавил ей две копейки за строчку, просил что-нибудь еще в этом роде.

– Чтоб против шерстки. Ага?

Гладить против шерстки власть имущих становилось в России модой: страна стремительно левела. В обществе шли разговоры о новых веяниях, в парикмахерской рядом с ней завивалась краснощекая бабища, содержательница извозчичьего двора, говорила парикмахеру:

– Я, мусью, теперь прямо боюсь из дому выходить.

– Чего же так?

– Да, говорят, скоро начнут антиллигенцию бить. Ужасти как боюсь!

Встретила в одном доме приехавшую из-за границы баронессу, та возмущалась, отчего в России нет до сих пор карманьолы?

– Какая же революция без карманьолы? Карманьола веселая песенка, под которую пляшет торжествующий народ. Я напишу музыку, а кто-нибудь из ваших поэтов пусть напишет слова…

Публицисты писали бичевавшие строй статьи и сатиры, старые генералы брюзжали на скверные порядки, нелестно отзывались в приватных беседах о личности царя. В Петербурге поставили запрещенную пьесу «Зеленый попугай» из времен французской революции, всенародно любимую благочестивую «Ниву» вытеснил «Пулемет» Шебуева, на одной из обложек которого красовался отпечаток окровавленной ладони, черт-те что! Встретила как-то старую приятельницу матери, вдову видного сановника, сподвижника и друга реакционера Каткова. «Хочу почитать «Пулэмет», – сообщила. – Сама купить не решаюсь, а Егора посылать неловко, он не одобряет новых веяний» (Егор был ее старый лакей).

– Надин знакома с социалистами, – подразнила как-то мать старшего брата, бывавшего в придворных кругах.

«Ну, начнется буря», – подумала она.

– Ну, что ж, дружок, – лукаво улыбнулся дядюшка, – молодежь должна шагать в ногу с веком.

Так-то!

Восторженный ленинец Прокофьев всерьез, судя по всему, вознамерился приобщить ее к социалистической идее. Знакомил с друзьями. С загадочной особой Валерией Ивановной, которую на самом деле звали иначе, «Валерия Ивановна» было ее кличкой. С товарищем Каменевым, товарищем Богдановым, товарищем Фин-Енотаевским, товарищем Коллонтай. Собравшись в круг товарищи горячо говорили о малопонятных вещах. О съездах, резолюциях, кооптациях. Повторяли часто слово «твердокаменный», ругали каких-то меньшевиков, цитировали Энгельса утверждавшего, что на городских улицах вооруженная борьба невозможна. Привели однажды простого рабочего, товарища Ефима. В дискуссиях Ефим, как и она, не участвовал, молча слушал, покашливал в кулак, мял кепку. Потом исчез («Арестован», – мимоходом заметил Прокофьев). Через несколько месяцев появился вновь, абсолютно неузнаваемый: новенький светлый костюмчик, ярко-желтые перчатки. Сидел рядом держа на весу руки.

– Перчатки боюсь попачкать, – объяснил. – Буржуем переодели, чтоб внимания не привлекать.

– Вы сидели в тюрьме? Тяжело было?

– Нет, не особенно.

И следом с добродушной улыбкой:

– На Рождество гуся давали.

Нравился ей заведующий редакцией товарищ Петр Петрович Румянцев. Вполне буржуазный тип, веселый, остроумный, любитель хорошо покушать и поухаживать за женщинами, часто посещавший литературный ресторан «Вена». Стоял у истоков первой большевистской газеты «Искра», успел побывать в ссылке, переводил Маркса, считался у большевиков выдающимся литератором.

Подошел как-то, присел рядом.

– Скверное настроение. У нас утонул пароход с оружием. Едемте, Надежда Александровна, в «Вену», а? Позавтракаем хорошо. Наши силы еще нужны рабочему движению.

– От сосисочек в томате не откажусь, – откликнулась она.

– Заметано!

Побывала в один из дней в гостях у товарища Коллонтай. Красивая молодая дама. Дворянка, генеральская дочь, пользовалась бешеным успехом у мужчин, была, по слухам, неразборчива в связях. Встретила их с Валерией Ивановной в роскошной гостиной. Великолепное бархатное платье, медальон-зеркальце на золотой цепочке до колен. Подали чай с печеньем, подъехали Прокофьев и Фин-Енотаевский. И снова пошла нудятина: «Энгельс сказал», «твердокаменный», «меньшевики», «кооптация». Разбирали мелкие партийные дрязги, поносили на чем свет соперничавших меньшевиков, мяукавших, по их словам, во время выступлений Ленина и Луначарского, пытавшихся уворовать («Можете вообразить?») кассовую выручку, которую большевикам удалось отстоять лишь пустив в ход кулаки.

Мелко, пошло, тоскливо.

Огорошил в один из дней Фин-Енотаевский.

– Назавтра назначено массовое выступление рабочих, – сообщил с порога. – Будут, вероятно, раненые, даже убитые, организуем в помещении редакции журнала «Вопросы жизни» медицинский пункт. Наняли фельдшерицу, вы будете ей помогать. Вот, держите… – порылся в бумажнике, протянул червонец. – Это на перевязочные средства и йод. Пойдите на Литейную, в дом номер пять, передайте доктору Прункину, чтобы был в редакции на Саперной ровно в три. Запомнили адрес? Литейная десять… то-есть пять, улица Прункина. О, господи! – схватился за голову, – что я такое несу! В пять, в пять, ровно в пять! – побежал к двери. – Доктор Литейный…

Сумасшедший дом, не иначе! И все же… На совести партийное поручение, в кошельке партийная десятка, действовать, действовать! Место, где располагалась редакция «Вопросов жизни», было ей хорошо знакомо, писала кое-что в сатирическую колонку журнала, редактор Бердяев предостерег ее однажды узнав, что она водится с большевиками: «Советую вам держаться от них подальше. Я всю эту компанию хорошо знаю, был вместе в ссылке. Никаких дел с ними иметь нельзя».

Нельзя? А как же партийное поручение?

Помчалась прежде всего на Литейную. Ни в доме номер пять, ни в доме номер десять о докторе Прункине не имели представления. Ночью не могла уснуть, прислушивалась: не стреляют ли? С тяжелой головой притащилась к назначенному часу в редакцию, столкнулась в дверях с Константином.

– Ну, как?

Тот пожал плечами:

– Да ровно ничего. Ложная тревога.

– У вас все ложное, Костя! – закричала. – Клички, конспирации, слова! Я сыта всем этим по горло! Во-о! – провела ладонью по горлу.


Минский ее успокоил: в любом деле возможны неувязки. Главное, ветер дует в наши паруса. Ворвался в заснеженной шубе, энергичный, возбужденный. Грел руки у печки, ходил глотая кофе по комнате, сыпал словами. Возглавил два дня назад легальную большевистскую газету «Новая жизнь». Тираж восемьдесят тысяч экземпляров, издательница – новая пассия Горького актриса Мария Андреева, в редколлегии сам Максим Горький, Луначарский, много видных социал-демократов.

– Ленин, представляешь! Прислал телеграмму, приезжает днями из-за границы, чтобы включиться в работу. Дали согласие на сотрудничество Леонид Андреев, Бунин, Бальмонт, Вересаев, Серафимович. В следующем номере идет мой «Гимн рабочих», перевел на русский «Интернационал». Ждем твоего участия, Надюша. Платим прилично, не хуже других. Эх, запалим огонек, дорогая, – закружил по комнате. – Мы наш, мы новый мир построим, – затянул фальцетом, – кто был ничем, тот станет всем!..

В постели быстро выдохся, лежал откинувшись, на подушке, дымил папиросой.

– У тебя на памяти живое свидетельство о бойне девятого января, – загасил папиросу. – Тема, сама понимаешь. Напиши что-нибудь. Как ты умеешь.

– Подумаю… – она гладила влажные волосы у него на груди, повела пальчиком вниз.

– Прости, сегодня я, кажется, не в форме…

Свесил ноги, нащупал тапочки.

– Надо заехать еще в типографию, – стал натягивать кальсоны, – посмотреть сигнальный экземпляр.

Два дня спустя она стала штатным сотрудником литературного отдела легального печатного органа большевиков вместе с Горьким и Зинаидой Гиппиус. В седьмом, октябрьском, номере газеты вышло ее стихотворение «Патроны и патрон». Вспомнила афишку на улицах за подписью столичного генерал-губернатора Трепова со словами: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть», сочинила за пару часов стихотворный фельетон на смещенного с поста, отправленного на должность Дворцового коменданта генерала-расстрельщика:

«Спрятав лик в пальто бобровое

От крамольников-врагов

Получивши место новое,

Едет Трепов в Петергоф.

Покидая пост диктатора,

Льет он слезы в три реки.

Два шпиона-провокатора

Сушат мокрые платки.

«Ах»! подобного нелепого

Я не ждал себе конца:

Генерал-майора Трепова,

Благодетеля-отца.

Кто порядки образцовые

Ввел словами: «Целься! Пли!» -

В коменданты во дворцовые

Не спросяся упекли!

Ведь для них я был мессиею,

Охранял и строй, и трон,

Был один над всей Россиею

Покровитель и патрон!

Трепов, не по доброй воле ли

С места вам пришлось слететь?