ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава IX. Первый призыв меня на службу в Красной армии

Перейду теперь к обстоятельствам, заставившим меня покинуть Советскую Россию.

Как я уже упомянул выше, страшное горе, разбившее мою жизнь, повергло меня в состояние полнейшей апатии. Я думал только о том, как бы скорее дожить свой век, заглушая повседневными заботами и физическим трудом постоянное ощущение невознаградимой потери. Бездействию своему в период ожесточенной борьбы за спасение родины я находил оправдание перед своею совестью в том, что в настоящее время, когда требуются главным образом рядовые бойцы, когда большой спрос на молодых, полных сил и энергии людей, когда для руководства партизанскими отрядами не требуется большого опыта службы, а гораздо ценнее подвижность и физическое здоровье молодых людей, мы, пожилые люди, скорее можем быть обузой, чем принести пользу.

Я всегда предполагал и впоследствии оказался прав, что все организации, боровшиеся с большевиками, страдали избытком генералов. Что пользы в том, что многие из нас по сохранившемуся здоровью и физической крепости не уступают молодым людям. Что пользы в том, что многие из нас во имя спасения родины искренне готовы принять участие в борьбе на каких угодно должностях, хотя бы простыми рядовыми. Это только красивый жест, намерение в сущности неосуществимое.

Поэтому я удалился в деревню. Средств к жизни, кроме самой скудной пенсии и эмеритуры, урезанной советским правительством далеко за пределы возможного, и тех незначительных крох, что случайно оказались у меня на момент национализации банков и ареста сейфов, у меня не было никаких. Надо было зарабатывать самому себе кусок хлеба насущного, в буквальном значении этого слова, хлеба, которого я на свою пенсию купить уже не мог.

Во-первых, пришлось вести лично все натуральное хозяйство. Я сам исполнял все полевые работы, косил, убирал сено, молотил, веял, рубил и колол дрова. Но этого было мало, так как земли при моей усадьбе было всего лишь две десятины, да и из нее только небольшая часть была возделана. Надо было изыскать еще другие источники для пропитания.

На мое счастье, я смолоду имел склонность к разным видам ручного труда и интересовался всякого рода механизмами. Поэтому у меня постепенно накопился небольшой набор самых необходимых инструментов для слесарных, столярных и переплетных работ. И вот я решил использовать свои знания и кое-какой навык в этих работах.

Обстановка для этого в деревне была благоприятная, вследствие дороговизны всякого рода ремонта и недостатка в хороших, а главное, добросовестных мастерах. Я занялся починкой часов, главным образом стенных и настольных, хотя брался и, не всегда неудачно, за починку карманных, затем замков, граммофонов, которых в деревне, кстати сказать, очень много, и прочей слесарной работой. Иногда перепадали заказы и на переплетные работы. После нескольких удачно исполненных заказов недостатка в заказчиках у меня не было. Стали приносить и привозить вещи в починку не только из соседних деревень, но даже верст за десять от меня. Это сразу поправило мои дела. За свою работу я брал не деньгами, а натурой. Кто чем богат и кто сколько может, тем и платил мне за работу: кто принесет мерку картофеля, кто несколько фунтов овсяной крупы, сушеной рыбы, муки, кто четверть молока, пяток яиц, сухарей, печеного хлеба, творогу и т. п. Все годилось мне и избавляло меня от главной статьи расхода – на продовольствие. На прочие расходы хватало пенсии.

Так как земли у меня было всего две десятины, домик маленький и старый, службы ветхие до того, что едва держались, то на мою усадьбу никто не зарился. Поэтому, когда выселяли помещиков, то волостной комитет меня не тронул, хотя имущество мое не избегло национализации. Приезжали ко мне несколько раз комитетские комиссии, произвели подробную опись всего инвентаря и обстановки, в особенности моей библиотеки (тщательно собираемой мною в течение всей моей жизни и перевезенной на последние деньги из Петрограда), объявили мне, что все это мне уже не принадлежит, а есть достояние нации и оставляется в моем распоряжении лишь до тех пор, пока всему этому не будет дано соответствующего назначения, но на этом дело пока и закончилось.

Так прошло все лето и начало осени 1918 года. Но вот с конца сентября начали присылать мне из волостного военного комиссариата анкеты с вопросами: когда родился, какой бывший чин, где воспитывался, где служил и т. д. – словом, то, что требуется для составления послужного списка или краткой записи о службе. Так как я в это время достиг уже 50-летнего возраста, то есть вышел уже из 45 лет, обязывавших еще военной службой, то я приписывал эти анкеты исключительно усердию и неопытности военного комиссара, не умеющего еще разбираться в своем деле, но желающего проявить свою активность. Но анкеты эти начали повторяться чуть ли не в каждые две недели. Видимо, исходили откуда-то сверху. В общем требовались те же сведения, добавлялись лишь какие-нибудь новые пункты вроде того, что принадлежите ли к каким-либо организациям, каких политических убеждений, служат ли родственники в Красной армии, кто из партийных работников может рекомендовать, был ли под судом и т. п. Такое обилие повторных анкет я приписывал неразберихе, царящей в советских учреждениях, работавших крайне несогласованно, вследствие чего одни и те же сведения собирались по несколько раз, и поэтому относился к ним совершенно спокойно, не придавая им особого значения.

Но вот в начале декабря по новому стилю получаю от волостного военного комиссариата предписание такого содержания, что, согласно декрету Совета народных комиссаров, все бывшие офицеры, не достигшие к 1 января 1918 года 50 лет в обер-офицерском чине, 55 лет в штаб-офицерском и 60 лет – в генеральском, подлежат обязательной военной службе, а посему мне надлежит немедленно отправиться в уездный город для явки на призывной пункт. Срок явки был так близок, что мне надобно было оправляться на следующий же день после получения предписания. Ответственность за мою неявку возлагалась на военного комиссара, иначе говоря, в случае моего отказа исполнить это требование, он отправил бы меня под конвоем. Оставалось ехать в уездный город.

Решив уже заранее ни в каком случае не поступать ни на какую службу к советскому правительству, я в то же время не мог составить определенного плана действия, так как не знал, в какой обстановке окажусь после приема на военную службу, не знал даже, разрешат ли мне после приема вернуться домой для устройства своих дел или же прямо со сборного пункта отправят к месту назначения. Поэтому я решил подготовиться ко всяким случайностям и взял с собою все самое необходимое, но лишь в том количестве, которое мог нести на спине и в руках. Три перемены белья, запасная пара сапог, дорожный несессер и провизии дней на десять. Верхнюю одежду составляла кожаная куртка на бараньем меху. На голове – папаха. Под рубаху и брюки я поддел фуфайку и теплые кальсоны, на ногах теплые носки. В таком одеянии, с мешком за плечами отправился я пешком на станцию железной дороги, находящуюся в 20 верстах от моей усадьбы. Пришлось идти пешком, так как нанять для этого лошадь стоило бы не менее 25 рублей, моя же водовозка по старости не годилась для дальней дороги. Вышел из дому, когда начало смеркаться, часа в четыре. Было полнолуние, чистое звездное небо, довольно крепкий мороз. Спокойно шел я навстречу своей судьбе, всецело положившись на волю божию. Резко выделялась знакомая дорога на освещенном луной снежном фоне, и, подгоняемый бодрящим холодом, я к девяти часам пришел на станцию.

На станции я застал уже в сборе всех призываемых одновременно со мной докторов, фельдшеров и унтер-офицеров специальных войск. Всего было 50–60 человек. Начальник железнодорожной охраны на станции, о котором я уже упоминал выше, узнав о моем призыве, покровительственно заявил мне:

– Ну вот и прекрасно, вместе послужим.

Посадили нас всех в один вагон 4-го класса, нетопленный, освещенный одним огарком. Холодно, тесно, воздух ужасный. Вспомнилось мне при этом, как всего год тому назад в моем распоряжении был роскошный салон-вагон Варшавско-Венской железной дороги, со спальней, рабочим кабинетом и приемной; хорошо освещенный, мягкая мебель, зеркала, бронза. Контраст был довольно резкий, но я уже обтерпелся и не особенно горевал об утраченном благополучии.

Общей командой под начальством бывшего волостного комиссара (землемера), тоже призванного, отправились мы в уездный город. После неимоверных мытарств по железной дороге с пересадкой на узловой станции среди ночи, прибыли на следующий день утром в уездный город и тотчас же отправились на сборный пункт, верстах в двух от центра города и верстах в четырех от вокзала.

На сборном пункте прибытия моего, по-видимому, уже ожидали, так как только я вошел в приемную, ко мне, несмотря на мой костюм, весьма мало отличавший меня от прочей публики, тотчас же подошел какой-то бритый субъект в полусолдатской форме и спросил меня:

– Вы бывший офицер?

– Да.

– Как ваша фамилия?

Я назвался.

– А, бывший генерал-лейтенант такой-то, – причем назвал меня по имени и отчеству.

Я ответил утвердительно.

– Прошу пройти в эту комнату, там свидетельствуют офицеров…

В указанной им комнате приемная комиссия из помощника уездного военного комиссара (бывший рабочий местной прядильной фабрики), военного руководителя (бывший полковник), двух чинов местного совета солдатских и рабочих депутатов и двух докторов производила прием призванных.

Дошла очередь до меня. Доктор участливо спросил меня, могу ли я пожаловаться на какие-либо недомогания. Я ответил, что, достигнув 50 лет, конечно, не могу похвастать таким здоровьем, каким обладал в 25 лет, но особых недомоганий не испытываю. Тогда доктор спросил меня о причине ношения очков. Я сказал, что близорук, и указал номера стекол. На это доктор заметил, что эта степень близорукости освобождает от военной службы по статье 37-й расписания болезней, но что настоящая комиссия не вправе этого сделать и мне придется отправиться в губернский город для переосвидетельствования в окружной комиссии.

В это время один из членов уездного совдепа, обратившись ко мне, сказал, усмехаясь и упирая на слово «генерал»:

– Да, генерал, вам надо, надо послужить, – и затем, повернувшись к соседу, добавил: – Ведь он в свое время пробирался чуть ли не в военные министры, был царь и бог, а теперь, видите ли, не желает служить.

Откуда создалась в нашем городе столь лестная для меня и столь преувеличенная репутация, не знаю, но я, конечно, оставил это замечание без реплики.

На опротестование моего приема на службу по близорукости я, в сущности, не возлагал больших надежд, так как полагал, что не в строй же думали меня поставить в 50 лет. Ведь не предполагали же заставить меня стрелять из винтовки или пулемета. Поэтому, во избежание напрасных мытарств по железной дороге при поездке в губернский город и обратно, я готов был сам отказаться от переосвидетельствования, о чем заявил доктору. Но он мне сказал, чтобы я не уклонялся, так как, по всей вероятности, буду освобожден. Решил последовать этому совету и в числе 57 человек опротестованных от всех волостей уезда отправился в губернский город.

Опять вся ночь без сна, сначала на вокзале нашего уездного города в ожидании поезда, затем четвре-пять часов пути в битком набитом вагоне, взятом чуть ли не с боя, наконец ожидание рассвета на вокзале губернского города. Приехали туда около пяти часов утра. Раньше девяти часов в госпиталь на переосвидетельствование идти было нечего. На вокзале даже и кипятку нельзя было достать. Разбились на небольшие группы и пошли искать ночные пролетарские чайные, открытые всю ночь. Недалеко от вокзала нашли такую чайную. Получили там за 50 копеек порцию кипятку, достаточную примерно на двух-трех человек, без чая, так как его не оказалось. С заваркой чая эта порция стоила бы один рубль. Напились чаю и отправились в госпиталь.

Запасный госпиталь, оставшийся от военного времени, был полон испытуемыми новобранцами. Все это был молодой народ болезненного вида, как это и соответствовало месту их нахождения. Настроение этих новобранцев было спокойно, видимо, безропотно покорились своей участи.

Долго пришлось ожидать прибытия врачей. Наконец, часов около 10, явился старший врач госпиталя, как оказалось специалист по глазным болезням, и начал освидетельствование. Свидетельствовал очень долго и тщательно. Меня признал негодным к военной службе по статье 37-й расписания болезней, но это было еще не все. Его мнение должна была утвердить вся комиссия, примерно такого же состава, как и приемная комиссия в уездном городе.

Комиссия эта собралась только тогда, когда окончилось освидетельствование всех опротестованных, съехавшихся со всех городов губернии, так около двух часов пополудни.

Обедать нам не дали, а выдали по фунту черного хлеба из довольно хорошо просеянной муки и прекрасно выпеченного. Быть может, он показался таким на голодный желудок, но съели его с большим аппетитом.

Самая процедура в комиссии была коротка. Свидетельствуемый подходил к столу, врач докладывал свое заключение, и большей частью этим дело и кончалось, то есть комиссия утверждала его заключение, в редких случаях производилась проверка, да и то только тогда, когда свидетельствуемый заявлял протест против заключения врача.

Меня признали негодным и выдали удостоверение, которое я должен был предъявить в уездный комиссариат.

При обратной поездке из губернского города в уездный я был назначен старшим в команде, состоявшей из тех пятидесяти семи человек, которые были командированы на переосвидетельствование. Мне были выданы перевозочные документы и список с отметками о годности и негодности. С большими хлопотами опять ночью при сильном морозе вернулись в уездный город, где на вокзале, на полу, пришлось провести остаток ночи до рассвета. Третья ночь абсолютно без сна, три дня все время на ногах дали себя знать и, как ни жестко и неудобно было лежать на каменном полу с жестким мешком вместо подушки под головой, я все-таки подкрепился трехчасовым крепким сном.

В ожидании вечернего поезда, с которым я только и мог уехать, я зашел в земельный отдел уездного комиссариата, чтобы там заодно уже справиться, насколько обеспечено пребывание мое в деревне и не грозит ли мне выселение, несмотря на мою малоземельность и собственную обработку своего участка. Мне заявили, что я подлежу, безусловно, выселению, и чем скорее это сделаю сам, тем для меня же лучше. Когда я спросил, на основании какого декрета я подлежу выселению, мне было отвечено, что все нетрудовые хозяйства поступают в распоряжение земельного отдела независимо от их величины, и этот отдел распределяет их по своему усмотрению. Я возразил на это, что мое хозяйство не может быть причислено к разряду нетрудовых, ибо я сам работаю и не пользуюсь наемным трудом.

– Полноте, генерал, – ответил мне на это комиссар земельного отдела, – ведь не собираетесь же вы убедить нас, что вы живете трудами своих рук, обрабатывая свои две десятины.

– Конечно, этого недостаточно, но я прирабатываю себе починкой часов и слесарными работами.

– Ну уж это ни в чем не сообразнее. Генерал, и чинит часы! Нет уж, поезжайте лучше в город подобру-поздорову.

– Куда же я поеду, когда в городе нигде у меня нет пристанища и нет средств для жизни.

– А это уже не наше дело. Вы в свое время, перегоняя нас с места на место, выселяя из одного города, не разрешая жить в другом, не заботились о том, куда нам деться. Теперь нас так же мало интересует, куда вы денетесь.

Комиссар был из евреев и, очевидно, намекал на черту оседлости. Тем разговор и кончился.

В тот же день из любопытства пошел я в пролетарскую столовую «Имени комиссара Володарского» (он же Коган), убитого в Петрограде весной 1918 года. На видном месте, подобно царским портретам, висели большие фототипические портреты Ленина, Троцкого и Володарского. Вокруг грязь, мерзость, беспорядок. Обед стоил четыре рубля и состоял из так называемых щей, в сущности воды, в которой плавало несколько лепестков кислой капусты и маленькие кусочки сушеной воблы, и затем полрыбки той же сушеной воблы, поджаренной на каком-то жиру и обсыпанной вместо сухарей овсяными высевками, и двух отварных картофелин. Хлеба ни крошки. Для того чтобы утолить нормальный аппетит, надобно было бы съесть по крайней мере четыре таких обеда. Несмотря на такую высокую цену и скудность обеда, столовая была полна, и все заготовленные обеды не только расходились полностью, но даже не хватало многим желающим.

Программа Партии социалистов-революционеров (ПСР, эсеры) была опубликована в мае 1904 г. в ее основе лежала идея социализации земли – отмена частной собственности на землю и ее переход в общенародное достояние без права купли-продажи. ПСР была наиболее многочисленной и влиятельной немарксистской социалистической партией. В 1917 г. насчитывала около 1 млн членов. Большинство в Петроградском совете рабочих и солдатских депутатов на тот момент принадлежали блоку эсеров и меньшевиков, причем меньшевики имели некоторый перевес над эсерами.
Утгоф Владимир Львович (25.11.1886–12.10.1937), сын генерал-лейтенанта Отдельного корпуса жандармов, с 1906 г. эсер. Во время Первой мировой войны призван в армию, прапорщик. В феврале 1917 г. избран в Петросовет, был делегатом I и II Всероссийских съездов Советов, III и IV съездов ПСР, председатель Петроградской военной организации эсеров.