ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава VII. В деревне

В деревне, куда я приехал в середине мая 1918 года, я застал сравнительно еще сносные условия жизни. Правда, благодаря лозунгам, брошенным Черновым в деревню еще летом предшествовавшего года, уже происходил самовольный захват помещичьих земель, расхищение лесов и части инвентаря из помещичьих усадеб, но самые усадьбы, по крайней мере в наших местах, были оставлены помещикам, и некоторые из них продолжали еще хозяйничать на тех участках, которые были предоставлены им. Другие же, надеясь спасти свое положение, если пойдут навстречу социальным реформам, образовали из самовольных захватчиков их добра и одиноких бобылей трудовые артели, вступили в них сами как равноправные члены, уступили им всю землю и инвентарь.

Общее настроение крестьян было спокойное. Иногда только проглядывала тревога, как бы не пришлось расплачиваться за самовольные действия, как бы не было возмездия в случае нового переворота, и эта тревога склоняла их в сторону большевистской власти.

Значительная часть крестьян, бывшие солдаты, как с фронта, так и из тыловых частей, вернулась домой с большими деньгами, накопленными путем расхищения казенного имущества, принесла с собой оружие и решила почивать теперь на лаврах, не чувствуя над собой никакой управы, как это и было во время стояния у власти Временного правительства. Только незначительная часть крестьян из числа зажиточных и исправных хозяев ощущала уже смутное беспокойство и тосковала по отсутствию власти. Некоторые из них неоднократно приходили поговорить со мной, порасспросить, что делается на белом свете, и тогда еще, в медовый месяц большевизма в деревне, эти дальновидные люди не раз искренно высказывали пожелание, чтобы вернулась старая дореволюционная власть.

Так прошло лето 1918 года. В августе месяце, после уборки озимых хлебов, пришла весть о выселении помещиков из усадеб. Слухи об этом циркулировали уже раньше, но им не верили, считали их вздорными. Действительно, кому, казалось бы, мог помешать живший в своем доме помещик, и без того уже все отдавший. Но вот слухи подтвердились, и началось выселение. Выселение самое беспощадное, невзирая ни на пол, ни на возраст, ни на самый тяжкие материальные и физические условия. Сердце кровью обливается, когда вспомнишь, как 70–80-летних старух выгоняли из насиженных гнезд, где они провели всю свою жизнь; везли по осенним дорогим в непогоду в уездный город и бросали там на произвол судьбы.

Когда приходилось говорить с исполнителями этого бессмысленного и бесчеловечного распоряжения, с местными милиционерами из отставных солдат, и спрашивать их, к чему это делается, то они отвечали:

– Да нам и самим разве их не жалко? Куда старухам деться? Действительно, только помирать остается, да что ж поделаешь, когда приказ такой пришел из уездного комитета. Не сделаем – самого к стенке. Что ж тут рассуждать – своя шкура ведь дороже.

На место выселенных помещиков насадили коммуны из безземельных крестьян, бывших на отхожих промыслах в столицах и вернувшихся оттуда вследствие безработицы и голодовки, и батраков, кормившихся ранее при помещичьих усадьбах.

Вначале эти люди шли охотно в коммуны, рассчитывая попасть на готовые хлеба из помещичьих запасов, но потом, когда оказалось, что из этих запасов на их долю оставлялся лишь ограниченный рацион, о чем скажу ниже, то стремление их сильно охладело, и почти все окрестные коммуны ко времени моего отъезда из деревни распались.

Нелишнее будет заметить, что, как выяснилось впоследствии, распоряжение о выселении помещиков было получено в уездном комитете еще в апреле месяце, между тем было приведено в исполнение только в августе, то есть тогда, когда помещики произвели на свой счет сенокос и уборку озимых.

Выселение помещиков было встречено крестьянами двулично. Помещикам они высказывали непритворное сожаление, так как в нашей местности, где нет особенно крупных владений и тяжелых условий аренды, крестьяне не ощущали помещичьего гнета, напротив, они всегда получали помощь и заработок в усадьбах; в комитетах же и на сходках эти же самые крестьяне радикально высказывались за выселение.

Высказывались они за выселение отчасти из опасения прослыть сторонниками старой власти, отчасти же потому, что не прочь были выдернуть последнюю доску из-под ног помещика.

Это неприязненное отношение к помещикам как общее явление, по моему мнению, имеет объяснение, во-первых, в воспоминаниях о крепостном праве, живо сохранившемся еще в памяти стариков и передаваемых потомству, во-вторых, в том резком различии в быте помещиков и крестьян: у первых полный комфорт, просторные, светлые хоромы, мягкая мебель, тепло и уют, у вторых – курные избы, которые они разделяли с птицей, а подчас и со скотиной; тайная зависть, несомненно, всегда снедала крестьян, недаром при разгроме усадеб они первым долгом тащили к себе диваны, ковры, пианино, граммофоны и разные предметы роскоши.

В это время советское правительство предусмотрительно приняло две меры: во-первых, обязало всех под страхом немедленного расстрела сдать все оружие и боеприпасы, во-вторых, разместило в волостях отряды Красной гвардии, составленные из городских рабочих, не имеющих ничего общего с местным населением. Страх перед суровой и решительной властью был настолько велик, что те самые солдаты, которые, унося с собой с фронта винтовки и ручные гранаты, а иногда и пулеметы, говорили, что им теперь не страшно никакое начальство, как послушные овечки немедленно сдали все, что у них было, откапывая даже из таких тайников, в которых никому и в голову не пришло бы искать. Сдача оружия и присутствие отрядов Красной гвардии, обеспечивало советскому правительству беспрекословное повиновение населения и возможность, следовательно, проведения своих мероприятий, и таковые последовали одно за другим.

Пошли наборы на сформирование Красной армии. Сначала это коснулось лишь очередных младших возрастов, еще не призывавшихся во время войны, затем начали призывать и запасных.

В это же время, то есть с осени 1918 года, было установлено обязательное военное обучение двух подготовительных возрастов (18 и 19 лет). Учебные сборы начались во второй половине сентября и продолжались 48 дней. Инструкторами были бывшие унтер-офицеры.

В нашей волости сборные пункты для учебных занятий были в трех местах. В каждом собиралось человек 30–50 обучающихся. Винтовки были самые разнообразные, всяких систем, привезенные с разных фронтов и из запасных частей тыла. Для всех обучаемых винтовок не хватало; было не более как на четвертую часть. Обучение было чисто унтер-офицерское, то есть только повороты, вздваивание рядов, шагистика и ружейные приемы; рассыпной строй был пародией на этот отдел подготовки солдата, стрельбу наблюдать не приходилось.

В общем, программа обучения была почти такая же, как у ратников государственного ополчения. Общее руководство этими занятиями лежало на военном комиссаре и военном руководителе волости. Комиссаром был землемер низшего училища, человек, не имевший раньше никакого отношения к военному делу; военным руководителем был прапорщик, произведенный на войне из нижних чинов, после прохождение 4-месячного курса в школе прапорщиков.

Привлечение крестьянской молодежи к этим занятиям не вызвало особого неудовольствия, напротив, я даже скажу, что эти 18–19-летние юноши занимались довольно охотно. Время было выбрано довольно свободное от сельских работ, ходить на сборные пункты было недалеко, погода в прошлую осень была очень благоприятная.

Но вслед за этими сборами были назначены сборы для всех мужчин от 20 до 50 лет, не проходивших военную службу. Эта мера была встречена с большим неудовольствием. Коснулась она всех, не исключая и духовных лиц, и освобождались от этого обучения только по болезненному состоянию. Несмотря на то, что этими занятиями большинство тяготилось, случаев самовольного уклонения от них, по крайней мере в нашей волости, не было. Настолько силен был страх перед красногвардейцами, которые немедленно расправлялись плетью, а то и расстрелом при первых же признаках неповиновения.

Одновременно с призывами людей на укомплектование Красной армии, производились и реквизиции лошадей. На сборный пункт к станции железной дороги, в расстоянии 28 верст от волости, заставляли пригонять всех лошадей без исключения, лишь бы сами могли дойти до пункта. Не допускались даже свидетельства ветеринарного врача о негодности. Например, у меня в усадьбе была водовозка лет 25–28, обыкновенная малорослая крестьянская лошадь, и, несмотря на ее очевидную и полную негодность ни для службы, ни для мяса, ее трижды пришлось гонять на сборный пункт.

Эти сборы, сопряженные с потерей около суток времени, естественно, возбуждали большое неудовольствие, но требование исполнялось беспрекословно.

Бралось лошадей сравнительно немного. За недостатком рослых лошадей брались и недомерки, лишь были бы крепкие. Если подходящая лошадь была единственной у владельца, то она все-таки отбиралась, но взамен ее давалась другая, не удовлетворяющая требованиям военной службы, реквизированная у владельца, имеющего более одной лошади. Какое вознаграждение получали владельцы при такой замене, не знаю, мне известно лишь, что за принятых лошадей уплачивалось 1200 рублей, цена вдвое меньшая, нежели тогдашняя цена рабочей лошади. Эта плата была даже ниже цены лошади, продаваемой на убой, так как в это время цена на конину даже в деревнях поднялась уже до четырех рублей за фунт.

Но, как я уже упомянул, ни мобилизация, ни обязательное военное обучение, ни реквизиции лошадей, несмотря на тягость этих повинностей, не возбуждали острого неудовольствия. Они терпелись как нечто необходимое, к чему народ успел уже привыкнуть за время войны. Совершенно иное впечатление произвели на крестьянскую массу реквизиция продовольственных припасов, чрезвычайный налог и предполагаемые социальные реформы в деревне.

Закрытие для Советской России хлеборобных местностей: Украины, южной черноземной полосы и Сибири, – расстройство транспорта, вследствие крайнего недостатка исправных паровозов и топлива, и полная разруха сельского хозяйства в производящих губерниях, откуда с изгнанием помещиков исчезли главные поставщики хлеба, создали крайне тяжелые условия для поставок продовольствия в города.

Большая часть губерний Советской России, в особенности лежащие между двумя столицами и соседние с ними, в обычное время сама жила привозным хлебом. Местное крестьянство большей частью жило отхожим промыслом в столицах или тут же на месте пополняло контингент рабочих на многочисленных фабриках в уездных городах и посадах. Когда в столицах начался голод и на фабриках прекратились работы, весь этот люд хлынул в деревню на деревенские хлеба. Деревня, сама покупавшая в обычное время дешевый привозной хлеб, должна была принять на свои собственные запасы новых нахлебников. Кроме того, города и посады, жившие до сей поры исключительно привозным хлебом, потребовали себе продовольствие из окрестной местности. Создалось крайне тяжелое положение, и советская власть прибегла к решительным мерам путем ограничения продовольственного пайка в деревне. Дело несравненно более трудное, чем ограничение пайка в городе. В городе ограничивается потребитель, который, в сущности, должен быть благодарен и за то, что ему дают, в деревне уже приходилось ограничивать производителя, не давая ему вволю воспользоваться плодами трудов своих. Для большинства мера эта представляется нарушением элементарной справедливости и поэтому возбуждает ропот.

Сначала была установлена норма по 30 фунтов зерна на мужика и по 20 фунтов на бабу в месяц; дети до пяти лет в счет вовсе не шли. Учету подлежали рожь и ячмень, овес и картофель сначала не учитывались.

Эта норма касалась лишь землеробов; лица же, не владеющие землей, получали половину. Особые комиссии, выделенные из состава комитетов, объезжали деревни тотчас же после уборки хлебов, поверяли наличие собранных запасов, высчитывали то, что полагалось на продовольствие собственников с их семьями до нового урожая, излишек же приказывали свозить в сыпные пункты.

Нечего и говорить, что многие крестьяне пытались скрыть свои запасы. Некоторым это удавалось, большей же частью это открывалось, так как односельчане, кто по личным счетам, кто из желания выслужиться перед советскими агентами, выдавали друг друга.

Уже эта первая реквизиция затронула очень больное место крестьянина: ограничивала его в распоряжении собственными запасами. Сам он не мог уже есть вволю своего хлеба и излишек не мог продавать по вольной цене; вместо 200–300 рублей за пуд ржи, как установилась к тому времени цена, он получал всего по 17 рублей 75 копеек.

Конечно, мера эта была на руку безземельным деревенским нахлебникам, получающим благодаря этому рацион по низкой цене, но зато норма их рационов была совершенно недостаточна для жизни, им необходимо было докупать хлеб, предаваемый тайно. Тайная же продажа скрытого хлеба, конечно, производилась, но вследствие большого риска (в случае обнаружения тайного хлеба он не только конфисковался бесплатно, но на владельца налагался еще большой штраф) цена на него начала быстро расти и ко времени моего отъезда из деревни (в марте) дошла до 600 рублей за пуд, что сильно ударило по карману всех, кто был вынужден искать дополнение для своего недостаточного рациона.

Реквизиции хлебных запасов встретили уже активное сопротивление. Даже в нашей, сравнительно смирной волости пришлось командировать красногвардейцев для ареста строптивых крестьян, большей частью из числа хуторян-отрубников. В соседней же волости дело дошло до вооруженного столкновения и кончилось расстрелами.

После этой реквизиции большие караваны хлеба потянулись из волости на станцию железной дороги для отправки в город. Надо было видеть, с какой злобой и негодованием смотрели крестьяне на то, как их добро увозилось в ненавистный город.

Но этой реквизицией дело не кончилось. Вскоре обнаружилась незначительность собранных излишков, и нор ма была убавлена на 5 фунтов. Это было в начале января этого года, а затем полтора месяца спустя она была вновь уменьшена до 15 фунтов на душу в месяц, без различия мужчин и женщин, и до 5 фунтов для безземельных нахлебников. При этом были взяты на учет и овес, и картофель. Нечего и говорить, какое впечатление произвели две последние реквизиции.

Почти одновременно с реквизициями хлебных запасов на деревню обрушилась другая беда, которой предшествовали сначала смутные слухи, вскоре оправдавшиеся. Был объявлен чрезвычайный налог на содержание Красной армии.

Судя по газетам, общая сумма налога простиралась до 10 миллиардов. Для нашей волости, насчитывающей до 10 тысяч человек обоего пола, налог этот выразился в сумме 660 000 рублей. Распределение этого налога было предоставлено волостным комитетам, и так как помещиков, этих козлов отпущения, в деревне уже не было, то волей-неволей пришлось разложить его на крестьян. Первыми, конечно, пострадали так называемые богатеи, то есть хуторяне, отрубники, бывшие лавочники или занимающиеся кроме земли каким-либо делом (шерстобиты, кузнецы, бондари и пр.). На них, не стесняясь, накладывали по 5, даже 10 тысяч рублей, но их не хватило, и дело дошло до среднего крестьянина, более или менее исправного; на них пришлось по 1–2 тысячи. Минимальный размер налога на одно лицо был в 500 рублей.

Налог взимался очень сурово. Если отказывались внести его, то отвозили в волость на высидку до выплаты. Сажали на четверть фунта хлеба и на воду, прибавляя за каждый день сидения еще по 15 рублей к назначенной сумме. Если плательщик уже очень упорствовал, то начиналась торговля, и бывали случаи сбавки; при этом недобранная сумма накладывалась на кого-нибудь другого. Если же совершенно отказывались от платежа, то производилась опись и конфискация имущества. На моих глазах в соседней деревне увезли в волость на шестнадцати подводах все имущество бывшего лавочника, отказавшегося платить налог в 5 тысяч рублей. Что предполагалось делать с этим имуществом для обращения его в деньги, не знаю, так как навряд ли могли найтись покупатели ввиду грядущих тогда уже реформ, вовсе уничтожающих право собственности.

Не любит наш крестьянин расставаться с накопленными деньгами. Да кто, собственно говоря, любит! С мясом, что называется, приходилось большевикам вырывать из крестьянских рук этот налог. К тому же многие из дальновидных крестьян прекрасно понимали, что сбором одного этого налога дело не ограничится; что хотя называется этот налог «чрезвычайным», но за ним обязательно последуют другие, и все равно, как только пронюхают, что человек платежный, так не упокоятся до тех пор, пока не оберут его как липку. Поэтому они, имея даже полную возможность уплатить назначенную сумму, сказались неимущими; высидели, что полагается, в кутузке, а затем предоставляли описать их добро: «бери, дескать, все, что есть, благо потом уже нечего будет отнимать, а деньги-то все-таки при мне останутся». Этому уму-разуму научил их пример городов. Дело в том, что месяца за два до общей национализации домов в Петрограде советское правительство, обиравшее тогда «буржуев», издало декрет с обложением домовладельцев большими налогами, в зависимости от ценности и доходности недвижимости, примерно в размере 25–30 % чистого дохода, и определило очень короткий срок для взноса с предупреждением, что у не внесших налога недвижимости будут немедленно отобраны.

Забегали домовладельцы в поисках денег. Некоторым из них удалось раздобыть деньги, и выполнить декрет, и, следовательно, сохранить за собой дома, другим же нет. Но вот через два месяца дома национализируются все без исключения, невзирая на то, вносил ли владелец налог или нет. В результате все домовладельцы потеряли дома, разница заключалась лишь в том, что исполнившие декрет потеряли, кроме домов, и деньги, не исполнившие же остались хотя при деньгах.

Кстати, скажу два слова о составе волостных комитетов, получивших абсолютно неограниченную власть в деревне. Состояли они из местных жителей, но из числа бывших подонков деревни, поднявшихся, как муть, на поверхность революционного моря. Здесь были все пострадавшие при прежнем режиме, без различия на политических и уголовных. Первые, главным образом из числа социалистов-революционеров, оставшиеся верными своим убеждениям, вскоре были выброшены, и остались только вторые. К ним примкнули хулиганы из деревенской молодежи и некоторые наиболее отрицательные типы из рабочих, вернувшихся в деревню из столиц. Все эти Мотьки и Ваньки, как их иначе раньше и не называли, превратились в Матвеев Михайловичей и Иван Ивановичей и получили должности комиссаров земельного, продовольственного, просветительного и прочих отделов. Крестьяне стали ломать перед ними шапки и величать их «вашей милостью», только друг друга они называли «товарищами». За глаза о них крестьяне говорили не иначе как со скрежетом зубовным, и не раз мне приходилось слышать от спокойных, уравновешенных мужиков такие заочные угрозы по адресу этих представителей советской власти, что жутко было представить себя в их шкуре.

Наконец, третья мера – введение коммун в деревне – до моего отъезда из деревни была еще в области предположений. Делались анкеты сочувствующих, причем оказывалось всякого рода давление для сбора большего числа подписей. Достаточно сказать, что безземельные, в случае отказа от записи сочувствующих коммунистам, лишались пайков. Не буду распространяться о том, какое впечатление произвела эта предполагаемая реформа, скажу лишь в двух словах: крестьяне в массе понимают ее не иначе как «я, дескать, буду работать, а сосед трубку курить, а затем, что наработаю – дели пополам». Вывод из этого: «на какого черта я буду работать для другого, буду работать в обрез только для себя».

Не могут себе представить крестьяне, каким образом обрабатываемая ими земля не будет принадлежать им, а будет общим достоянием. К чему он будет удобрять ее, если завтра она достанется другому. В прежней общине не было такой неустойчивости во владении известными участками, какая проектируется в коммунах.

Непонятными и действительно труднообъяснимыми представляются крестьянину исходящие из уездных комитетов распоряжения об ограничении количества домашних животных на каждого хозяина (по одной лошади, по одной корове, по паре овец и т. п.); казалось бы, чем больше скота, тем лучше; чем богаче крестьянин, тем более избытка он может дать городу, тем лучше может удобрить свою землю. Как это ни странно, но такое распоряжение действительно было. Я думаю, что это просто плод невежества исполнительных органов на местах. По всей вероятности, в центральном органе народного хозяйства было выдумано что-нибудь не столь несообразное, но затем, катясь вниз по иерархической лестнице, проектированная мера исказилась до неузнаваемости, а может быть, действительно, имелось в виду уничтожение богатых путем… превращения всех в нищих.

Все это послужило причиной не только неудовольствия, но самого острого негодования против советской власти. Как только, бывало, останешься наедине с каким-либо крестьянином, вовсе не из числа деревенских «буржуев», как тотчас же, оглянувшись по сторонам, он спрашивает: «Ну что, барин, слышно? Скоро ли конец этой власти? Скоро ли наступит новое право?» И так повсюду. Обращались с такими вопросами не только знакомые крестьяне, которые знали или могли угадывать мой образ мыслей, но даже такие, которых мне приходилось видеть в первый раз и которые по внешности моей никак не могли заподозрить во мне «барина».

Помню, в начале декабря 1918 года, когда я был призван в первый раз на службу, в уездном городе на базарной площади подошли ко мне два крестьянина с вопросом, как пройти в Земельный комитет, так как они приехали ходатайствовать о сложении с них непосильного налога. Я ответил, что я сам приезжий по случаю набора. Удивившись, что призывают таких стариков, один из них сильно выругался по адресу советской власти, а затем, опять с оглядкой, спросил:

– Ну а что же союзники? Скоро ли они придут?

Я ответил, что теперь зима и навряд ли можно чего-либо ожидать до весны.

– Ну что же, до весны как-нибудь перетерпим, а дальше невмоготу, – заключил он.

– Бог терпел и нам велел, – сказал я ему.

– Бог-то бог, да сам не будь плох, – ответил он.

А сколько я наслышался разговоров во время переездов по железной дороге, когда меня призывали на службу. Замолкала эта общая ругань по адресу советского правительства или жидовской власти, что считается синонимом, только при приближении кого-либо из чинов железнодорожной охраны.

Советские власти знают о настроении в деревне. Когда во время моего второго призыва я был в волостном комиссариате, то при мне составлялось донесение в уездный комитет, что вследствие хлебных реквизиций и уменьшения нормы пайка, а равно вследствие отсутствия агитационных сил в волости, создалось крайне тревожное настроение и просилась присылка опытных агитаторов.

Острая ненависть прорвалась наконец местными нарывами против волостных комитетов, сопровождаемыми актами самой ужасной жестокости, но, ввиду разрозненности этих взрывов, они легко подавлялись, и виновные, а подчас и невинные, карались расстрелами.

После моего отъезда из деревни в нашей волости произошел подобный взрыв, о котором я узнал уже впоследствии, но из самого достоверного источника. Выведенные из терпения крестьяне разгромили волостной комитет, состоящий из молодых своих же односельчан, перехватали их, били и истязали, как только может делать озверелая толпа, и затем, решив зарыть их живыми, заставили рыть себе общую могилу. Среди обреченных были сыновья палачей. И вот сцена, при описании которой волосы становятся дыбом. У открытой могилы стоят избитые до полусмерти коммунисты, вокруг бородатые мужики с лопатами в руках. Один из них обращается к своему сыну, приговоренному к смерти, и говорит ему: «Скидай-ка твои сапоги, тебе-то они боле не нужны, а мне пригодятся», – и тот покорно снял сапоги, а через несколько минут, на глазах сердобольного отца, зарыли живым и его сына.

Большевики обманули народ по всем статьям. Набирая себе большинство при выборах, они подкупили массы, обещая им: 1 – окончание войны, 2 – дешевый хлеб в достаточном количестве, 3 – мануфактуру и 4 – политические свободы.

На деле же оказалось: война не только не кончилась, а, напротив, разгорелась на всех фронтах; хлеб вздорожал втрое, вчетверо против прежнего и стал редкостью. Мануфактура исчезла вовсе. А свободы выразились в том, что, не говоря уже о полной нетерпимости политических убеждений, советская власть стеснила личную свободу до того, что без разрешения, сопряженного с длинными хлопотами, невозможно никуда передвинуться, нельзя ничего ни купить, ни продать из частной собственности, владелец не имеет права без разрешения комитета заколоть для собственного употребления теленка или ягненка, а когда приходит в комитет за разрешением, то ему цинично говорят: «Приведи, дядя, сюда, мы заколем и за твое здоровье съедим», – и так в действительности и делают.

Когда на жалобы крестьян говоришь им: «Ведь сами виноваты, что поддерживали большевиков и подавали голоса за них», – то чешут затылки и говорят: «Да разве мы знали, что нас так обманут».

В то же время среди местных агентов советской власти беспрерывно идет сдвиг влево. Вчерашние революционеры считаются уже ретроградами, контрреволюционерами, выбрасываются из партийных работников и пополняют ряды недовольных. Например, бывший еще в декабре 1918 года волостным военным комиссаром землемер в январе был смещен с этой должности как политически недостаточно надежный и сам спрашивал меня: «Когда же кончится эта власть?» И это общий вопль.

Но, несмотря на эту всеобщую ненависть, несмотря на невыносимый гнет советской власти, лишившей народ даже тени свободы, надеяться на самовозникновение революции внутри Советской России нет никаких оснований. Слишком все запуганы скорыми расстрелами. Напротив, если бы кто-нибудь и задумал бы собрать единомышленников и организовать восстание, то он совершенно не гарантирован от того, что, несмотря на все сочувствие к успеху, его выдадут, на него донесут из опасения быть обвиненными в укрывательстве или прослыть соучастниками. Расправа же с ними коротка, коль скоро большевики сотнями расстреливают ни в чем не повинных заложников.

Гучков Александр Иванович (14.10.1862–14.02.1936), один из основателей и председатель ЦК «Союза 17 октября» (октябристов). Депутат Государственной думы, в 1910 и 1911 гг. ее председатель. Один из главных инициаторов и организаторов переворота, в результате которого был свергнут император Николай II. В период со 2 марта по 5 мая 1917 г. военный и морской министр во Временном правительстве.
Новицкий Василий Федорович (18.03.1869–15.01.1929), с 1917 г. генерал-лейтенант. С начала Первой мировой войны командир 1-й бригады 30-й пехотной дивизии, затем генерал-квартирмейстер штаба 1-й армии, начальник 5-й стрелковой бригады, командующий 73-й пехотной дивизией. 20 марта 1917 г. назначен «на время войны» помощником военного министра. Учитывая, что Гучков занимался исключительно политическими вопросами и плохо разбирался в текущей работе министерства, вся эта работа перешла в руки В. Ф. Новицкого и генерала А. А. Маниковского. 9 мая переведен в распоряжение военного министра, а 17 июня отправлен на фронт командиром 2-го Сибирского армейского корпуса. В 1918 г. добровольно поступил в РККА.
Филатьев Дмитрий Владимирович (03.09.1866–21.09.1932), с 1917 г. генерал-лейтенант. С 1914 г. помощник главного начальника снабжения армий Северо-Западного, с августа 1915 г. – Западного фронта. В 1916 г. назначен помощником начальника, затем и. д. начальника Канцелярии военного министра. После Февральского революции не только сохранил свои посты, но стал еще «на время войны» помощником военного министра.
Целебровский Виталий Платонович (01.04.1854–1920), с 1900 г. генерал-майор. С 1905 г. начальник отделения по военной статистике иностранных государств, отдела военной статистики Управления 2-го генерал-квартирмейстера Главного штаба (с 1903 г.). Постоянный член и управляющий делами Главного крепостного комитета. В конце 1906 г. вышел в отставку с производством в генерал-лейтенанты.
В Главном штабе были сосредоточены дела по личному составу, по гражданскому и военному устройству казачьих войск, по заведованию эмеритальной кассой военного ведомства и по управлению рядом территорий (военно-народное управление).