ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

На главной улице

Надвигается дождь. Ноет поясница – самый тонкий метеорологический прибор. Всю ночь я пролежала без сна, тело маялось, как само Время: каждая косточка стонала и жаловалась, будто вспоминая о былой легкости. Я крутилась и ворочалась, безуспешно призывая сон, который все маячил где-то рядом – и не отгонишь, и не ухватишь. Досада сменилась усталостью, усталость – тоской, а тоска – страхом. Страхом, что ночь никогда не кончится и я попала в западню, в мрачный бесконечный тоннель.

Но довольно перечислять болячки, а то я надоем даже самой себе. В конце концов я, видимо, заснула, потому что утром проснулась, а одного без другого не бывает. Я все еще лежала в постели, в перекрученной ночной сорочке, помятая от бессонницы, когда в комнату влетела девушка в рубашке с закатанными рукавами и с тонкой косой, такой длинной, что она задевала ее джинсы, и отдернула шторы, впустив солнечный свет. Сильвии нет, значит сегодня воскресенье.

Девушка – судя по значку, ее звали Элен – отвела меня в душ, крепко схватив за руку, чтобы я не упала. Ее вишневые ногти глубоко вдавились в мою дряблую кожу. Элен перекинула косу через плечо и начала намыливать меня, смывая кошмары ночи и мурлыча незнакомую мне мелодию. Когда с мытьем было покончено, она усадила меня на пластмассовое сиденье и оставила отмокать под теплым душем. Двумя руками я ухватилась за поручень и, тоже напевая, наклонилась вперед, так чтобы вода стекала по спине.

С помощью Элен я вытерлась, оделась и к половине восьмого уже сидела в столовой. Там я постаралась впихнуть в себя резиновый тост и чашку кофе в ожидании, когда появится Руфь и отведет меня в церковь.

Я не слишком-то религиозна. Более того, бывали моменты, когда вера и вовсе покидала меня, и я восставала против небесного Отца, который посылает своим детям такие кошмарные испытания. Правда, потом я примирилась и с ними. Время – великий лекарь. К тому же Руфь любит ходить в церковь, и мне несложно сделать ей приятное.

Сейчас Великий пост, время подумать о душе и покаянии перед Пасхой. Кафедра в церкви покрыта красным. Проповедь получилась очень душевной, ее тема – вина и прощение – замечательно подходила к тому, чем я собираюсь заняться. Священник читал из Иоанна, призывая паству не поддаваться всеобщей истерии в связи с наступающим миллениумом, а искать мира в душе. «Я есмь путь и истина и жизнь, – читал он, – никто не приходит к Отцу, как только через Меня». А потом призвал нас в канун миллениума брать пример со святых апостолов. За исключением, разумеется, Иуды – нет большого подвига в том, чтобы повторить путь предателя, который продал Христа за тридцать сребреников, а потом повесился.

По традиции после службы мы прогулялись до Хай-стрит, чтобы выпить чаю «У Мэгги». Мы всегда пьем чай «У Мэгги», хотя сама Мэгги – с одним чемоданчиком и мужем лучшей подружки – уехала из нашего города много лет назад. Сегодня утром, когда я под руку с Руфью спускалась по Черч-стрит, я заметила, что на кустах ежевики, что растут по обе стороны дороги, набухли почки. Который раз повернулось колесо времени, который раз к нам идет весна.

Мы немного отдохнули на лавочке под столетним вязом, чей необъятный ствол высится на перекрестке Черч-стрит и Саффрон-Хай-стрит. Зимнее солнце играло в переплетении голых ветвей и согревало мне спину. На излете зимы случаются такие странные дни – и холодно, и жарко одновременно.

От вяза хорошо просматривается вся главная улица, которая тянется до рыночной площади, где переходит в Рэйлуэй-стрит. Я оперлась на трость и глядела, как люди идут туда-сюда, заходят в магазины, останавливаются поболтать со знакомыми; каждый – ось своей собственной сферы вращения. Я нечасто выхожу в центр города и забываю, что за стенами «Вереска» жизнь идет своим чередом.


Когда я была девочкой, по этим улицам ездили лошади, коляски и экипажи. После войны к ним добавились автомобили: «остин» и «тин-лиззи», с шоферами в лупоглазых очках и с пронзительными гудками. Дороги тогда были пыльные, все в выбоинах и конском навозе. Пожилые леди толкали перед собой детские коляски на колесах со спицами, а мальчишки с бездумными взглядами продавали из коробок газеты.

На углу, там, где сейчас заправка, торговала солью Вера Пипп – жилистая тетка в матерчатой кепке и с небольшой глиняной трубкой в зубах. Спрятавшись за мамину юбку, я в испуге таращилась на огромный крюк, которым она отламывала глыбы соли. Миссис Пипп бросала их на ручную тележку, а потом пилой и ножом распиливала на мелкие кусочки. Этот крюк и глиняная трубка часто снились мне в кошмарах.

На другой стороне улицы стоял ломбард с тремя медными шарами у входа, как было принято в то время по всей Британии. Мы с мамой заходили туда каждый понедельник, чтобы за несколько шиллингов заложить наши воскресные платья. В пятницу, когда из ателье приходили деньги за штопку, мама посылала меня выкупить одежду, чтобы было в чем пойти в церковь.

Больше всего я любила ходить к бакалейщику. Теперь там фотоателье. Последнюю бакалейную лавку закрыли то ли десять, то ли двадцать лет назад, когда построили супермаркет на Бридж-роуд. А во времена моего детства в ней распоряжались длинный тощий дядька с густыми бровями и смешным акцентом и его маленькая пухлая жена; оба старались выполнить любые, пусть и самые заковыристые желания покупателя. Даже во время войны мистер Георгиас ухитрялся найти лишнюю пачку чая – за соответствующие деньги, понятно. Девчонкой я считала бакалейную лавку настоящей страной чудес. Я заглядывала внутрь через окно, упиваясь видом ярких коробок с «птичьим молоком», мармеладом и имбирным печеньем «Хантли и Палмер», расставленных аккуратными пирамидами. Сокровища, которым не было места у нас дома. На гладких просторных прилавках лежали желтые бруски масла и сыра, стояли коробки со свежими – а иногда еще и теплыми – яйцами и сушеной фасолью, которую взвешивали на медных весах. Иногда – о счастливые дни! – мама приносила из дома горшок, и мистер Георгиас доверху наполнял его темной патокой.

Руфь похлопала меня по руке, помогла подняться, и мы отправились дальше по улице – к выцветшему красно-белому навесу кафе «У Мэгги». Меню в поцарапанной черной обложке предложило нам обычный набор современных закусок: капучино, куриные сэндвичи, пиццу с томатом, – но мы, как обычно, заказали две чашки чая и ячменную лепешку на двоих и уселись за столик у окна.

Наш заказ подала незнакомая и, судя по неловкости, с которой она держала поднос с чаем и лепешкой, неопытная официантка.

Руфь неодобрительно взглянула на дрожащие руки девушки, а при виде лужиц на подносе подняла брови. Но от упреков удержалась, лишь поджала губы и расстелила между чашками бумажную салфетку.

Мы попивали чай, как у нас водится, молча, пока Руфь не подвинула мне свою тарелку со словами:

– Доешь и мою половинку. Ты очень похудела.

Я хотела ответить ей фразой миссис Симпсон – женщина не может быть слишком богатой и слишком стройной, – да передумала. Руфь никогда не дружила с чувством юмора, а в последнее время оно покинуло ее окончательно.

Конечно, я похудела. У меня совсем нет аппетита. Нет, я не потеряла чувство голода, скорее чувство вкуса. А когда у человека отмирает последний вкусовой сосочек, ему становится незачем есть. Смешно. Когда-то в юности я мечтала об идеальной фигуре – тонкие руки, маленькая грудь, интересная бледность, – вот и домечталась. Только идет она мне гораздо меньше, чем когда-то Коко Шанель.

Руфь стряхнула с губ несуществующие крошки, откашлялась, сложила салфетку пополам, потом вчетверо и прижала ножиком.

– Мне надо купить кое-что в аптеке, – сказала она. – Подождешь меня?

– В аптеке? – встревожилась я. – А что случилось?

Дочери уже за шестьдесят, у нее взрослый сын, а сердце у меня все равно екает.

– Ничего, – ответила она. – Ничего страшного. – И объяснила шепотом: – Просто снотворное.

Я кивнула; мы обе знали, почему Руфь не может спать. Беда сидела между нами, связанная уговором не обсуждать ее. Или его.

Руфь торопливо нарушила молчание:

– Посиди, я быстро. Здесь не холодно, отопление работает. – Она взяла сумочку, пальто и смерила меня подозрительным взглядом. – Ты ведь никуда не уйдешь, правда?

Я покачала головой, и Руфь заторопилась к двери. Она почему-то все время боится, что я куда-нибудь испарюсь в ее отсутствие. Интересно, куда, по ее мнению, мне так хочется сбежать?

В окно я увидела, как она смешалась с прохожими. Все теперь другое – размеры, формы. И цвета, даже здесь, в Саффроне. Интересно, что сказала бы на это миссис Таунсенд?

Торопливая мама проволокла за собой краснощекого малыша, закутанного, как шарик. Ребенок – девочка или мальчик, не разберешь – серьезно уставился на меня большими круглыми глазами, еще не знакомый с правилами хорошего тона. В памяти будто молния сверкнула. Это же я, только давным-давно – мама тащила меня за собой, переходя через улицу. Точно-точно! Мы шли мимо этого самого здания, только тогда тут было не кафе, а мясная лавка. В витрине на белых мраморных плитах рядами лежали куски мяса, с потолка, над посыпанным опилками полом, и снаружи – над тротуаром – свисали говяжьи туши, гуси, фазаны и кролики. Мистер Хоббинс, мясник, помахал мне рукой, и мне тут же захотелось, чтобы мама купила хороший кусок мяса и сварила дома суп.

Я тащилась мимо витрины, представляя себе, как этот суп – с мясом, с луком, с картошкой – кипит у нас на плите, наполняя крошечную кухню вкусным-превкусным запахом. Мне даже показалось, что на улице запахло бульоном.

Но мама не остановилась. Даже не подумала. Ее каблуки все так же стучали по тротуару, и внезапно мне захотелось напугать ее, наказать за то, что мы такие бедные, притвориться, будто я потерялась.

Я стояла на месте, уверенная, что мама вот-вот меня хватится и побежит обратно. Может быть – ну, вдруг? – она так обрадуется, когда я найдусь, что передумает и все-таки купит мяса…

И вдруг меня развернуло и потащило вдоль по улице обратно, туда, откуда мы пришли. Я тут же поняла, что случилось – какая-то женщина зацепила авоськой пуговицу моего пальто и поволокла меня за собой. Отчетливо помню, как я потянулась к ее широкому заду – просто похлопать, чтобы она отпустила меня, – но, застеснявшись, отдернула руку, не переставая торопливо перебирать ногами, чтобы не отстать. Так мы перешли через дорогу, и тут я заплакала. Я потерялась и с каждым шагом оказывалась все дальше и дальше от мамы. Я никогда больше ее не увижу. Теперь я во власти этой совершенно незнакомой леди.

И тут на другой стороне улицы я заметила среди прохожих маму! Какое счастье! Я хотела закричать, но от слез у меня перехватило дыхание. Я замахала руками, подвывая, всхлипывая.

Мама повернулась и увидела меня. Застыла на мгновение, прижав к груди худую руку, и через секунду уже была на моей стороне улицы. К тому времени и женщина почувствовала наконец, что тащит за собой незваного пассажира, и остановилась в испуге. Повернулась, увидела высокую незнакомку с изможденным лицом и ее измазанное слезами отродье и с ужасом прижала сумку к груди.

– Пошли вон! Пошли вон, а не то я позову констебля!

Кругом, почуяв скандал, начали собираться люди. Мама извинялась перед женщиной, а та глядела на нее, как на крысу в чулане. Мама пыталась объяснить, что произошло, а та отодвигалась все дальше и дальше, так что мне оставалось только переступать следом за ней, отчего она раскричалась еще сильнее. В конце концов к нам и впрямь подошел констебль и потребовал объяснить, что за шум.

– Она пыталась стащить мою сумку! – заявила леди, указывая на меня пальцем.

– Это правда? – спросил у меня констебль.

Я только замотала головой, не в силах выдавить ни слова, в полной уверенности, что меня сейчас арестуют.

Мама объяснила им все про мою пуговицу, и констебль кивнул, а дама недоверчиво нахмурилась. Все опустили глаза и осмотрели авоську, которая действительно все еще цеплялась за мое пальто, и констебль велел маме меня освободить.

Она отцепила пуговицу, поблагодарила констебля, еще раз извинилась перед женщиной и перевела глаза на меня. Я стояла ни жива ни мертва, ожидая, расхохочется мама или заплачет. Оказалось, что и то и другое, правда не сразу. Она сгребла меня за воротник коричневого пальто и увела подальше от толпы, остановившись, только когда мы свернули на Рэйлуэй-стрит. Как только со станции тронулся поезд на Лондон, мама повернулась ко мне:

– Противная девчонка! Я уж думала, ты потерялась! Ты меня в могилу сведешь, честное слово! Этого тебе хочется? Без мамы остаться?

Она одернула на мне пальто, покачала головой и крепко, до боли, взяла меня за руку.

– Пожалеешь, прости господи, что не отдала тебя в приют.

Это была обычная мамина присказка, когда я плохо себя вела, и угроза, без сомнения, не была пустой. Мамина жизнь сложилась бы куда удачнее, если я осталась бы в приюте. Беременность для женщины означала верную потерю места, и с тех пор, как я появилась на свет, мама только и делала, что выкручивалась и сводила концы с концами.

Я столько раз слышала историю о моем спасении из приюта, что мне казалось: я знала ее еще до рождения. Настоящее семейное предание: как мама закутала меня потеплей, спрятала к себе под пальто, чтобы я не замерзла, и села на поезд, идущий в Лондон. Как она шла по Грэнвилл-стрит и Гилфорд-стрит к Рассел-сквер, а люди только качали головами, догадываясь, что за сверток она прижимает к груди. Как тут же узнала здание приюта, потому что вокруг бродили такие же молодые женщины, укачивая плачущих малышей. И тут голос, ясный как день (Бог – говорила мама; дурость – возражала тетя), велел ей поворачивать, потому что ее долг – самой вырастить свою малютку. По словам мамы выходило, что я должна вечно благодарить судьбу за этот миг.

В то утро, утро пуговицы и авоськи, упоминание о приюте заставило меня надолго замолчать. Не потому, что я радовалась счастливому повороту судьбы, позволившему мне избежать казенного дома, как наверняка думала мама. Нет, я в который раз погрузилась в свою любимую фантазию. Приют Корама на Гилфорд-стрит славился издавна – говорят, что у самого Диккенса было постоянное место в приютской часовне, откуда он с удовольствием слушал, как сиротки распевают гимны. Я обожала представлять, как пою в хоре вместе с другими детьми, одетая в приличный костюм, которые, по слухам, им выдают. У меня было бы полно братьев и сестер, с которыми я бы играла, а не одна только усталая и сердитая мама, с вечным разочарованием на лице. Одной из причин разочарования, как это ни грустно, была я.

Я вынырнула из прошлого, ощутив, что кто-то стоит у меня за плечом. Повернулась и увидела девушку. Через несколько секунд я осознала, что это та самая официантка, что приносила нам чай. Она выжидательно глядела на меня.

Я заморгала, приходя в себя.

– Разве моя дочь не расплатилась?

– Да-да, – с мягким ирландским акцентом уверила меня девушка, не двигаясь с места. – Расплатилась, мэм. Еще когда заказывала.

– Тогда что вам угодно?

– Дело в том, мэм… – Она сглотнула. – Там Сью с кухни говорит, что вы бабушка… Ну, она говорит, что Марк Маккорт – ваш внук. А я его страшная фанатка, мне жутко нравится инспектор Адамс. Я все книги читала.

Марк. Как всегда, при звуке его имени в груди привычно толкнулась тоска. Я улыбнулась официантке:

– Рада слышать. Внук бы тоже обрадовался.

– Я так расстроилась, когда прочитала о его жене.

Я кивнула.

Она замялась, и я приготовилась к вопросам, которые задавали все: а будет Марк и дальше писать про инспектора Адамса, выйдет ли еще что-нибудь? И удивилась, когда деликатность или стеснительность пересилили любопытство.

– Приятно было познакомиться, – сказала девушка. – Пойду, а то там Сью уже, наверное, злится. – Она шагнула было прочь, но вдруг снова повернулась ко мне. – Расскажите ему, ладно? Как я скучаю по его книгам, и не только я – все поклонники.

Я пообещала, хотя понятия не имела, удастся ли мне сдержать слово. Как и многие его ровесники, Марк путешествует по миру. Но в отличие от остальных он ищет не приключений, а забытья. Внук скрылся в облаке своего горя, и я не знаю, где он теперь. Последний раз он дал о себе знать месяц назад. Фото статуи Свободы на открытке, калифорнийская марка, прошлогодняя дата и подпись: «С днем рождения. М.»

И дело не только в горе. Вина – вот что гонит его по свету. Он винит себя в смерти Ребекки. Думает, что, если бы он ее не оставил, все могло бы обернуться иначе. Я боюсь за него. Я ведь знаю, что это такое – непреходящая вина того, кто остался жить.

Я посмотрела в окно и увидела на той стороне улицы Руфь, она остановилась поговорить со священником и его женой и даже еще не дошла до аптеки. Я подвинулась на край стула, повесила на плечо сумку и покрепче сжала трость. Мне как раз надо улизнуть от дочери.


Магазинчик мистера Батлера стоит на главной улице. Всего лишь узкий полосатый навес, зажатый между булочной и магазином свечей и благовоний. Но за дверью красного дерева с сияющим медным молотком – целые россыпи сокровищ. Мужские шляпы и галстуки, школьные рюкзаки и кожаные чемоданы, кастрюли и хоккейные клюшки – всему нашлось место в длинном узком помещении. В одном из углов, где пахнет свежим хлебом из булочной, стоит всякая техника.

Мистер Батлер – коротышка лет сорока пяти с исчезающими шевелюрой и талией. Я знала и его отца, и деда, хотя никогда об этом не упоминаю. Я давно поняла, что молодых смущают разговоры о прошлом. Мистер Батлер улыбнулся мне поверх очков и сказал, что я хорошо выгляжу. Будь я моложе, лет хотя бы восьмидесяти, я бы, может, и поверила. А нынешние комплименты – всего лишь скрытое удивление тем, что я вообще еще жива. И все равно я его поблагодарила – он ведь искренне хотел сделать мне приятное – и спросила, есть ли у него магнитофоны.

– Слушать музыку? – уточнил мистер Батлер.

– Нет, говорить, – ответила я. – Записывать речь.

Он заколебался, явно размышляя, что же это я собираюсь надиктовывать, а потом вытащил из-под стекла маленький черный предмет.

– Вот это вам подойдет. Называется плеер – очень модная штука, все дети с ним ходят.

– Да, – обрадованно закивала я. – Что-то в этом роде я и хотела.

Моя неопытность была видна невооруженным глазом, и мистер Батлер пустился в объяснения.

– Это очень просто. Вот тут нажимаете, вот сюда говорите.

Он наклонился так близко, что я почувствовала, как от его костюма пахнет камфарой, и продемонстрировал мне небольшой металлический выступ на боку плеера.

– А вот здесь микрофон.

– Спасибо. Я выпишу чек.


Когда я вернулась, Руфи все еще не было. Чтобы избежать новых расспросов официантки, я поплотнее завернулась в пальто и уселась на автобусной остановке.

По ветру летели уже полузабытые мной конфетные фантики, сухие листья, буро-зеленые птичьи перья. Плясали вдоль по улице, укладывались на обочинах, чтобы со следующим порывом ветра снова подняться в воздух. Одно перо вдруг подлетело выше всех, подхваченное мощным потоком воздуха, поднялось над крышами и исчезло из виду.

Я думала о Марке, который вот так же носится по земному шару, гонимый неведомой силой. В последнее время все напоминает мне о нем. Прошлой ночью, когда сон ускользал от меня неуловимой мошкой, Марк то и дело вмешивался в мои воспоминания. Вложенный, как высушенный цветок, между образами Ханны, Эммелин и Ривертона – мой внук. Вне места и времени. То малыш с нежной кожей и круглыми глазами, то мужчина, измученный любовью и потерей.

Я очень хочу снова увидеть Марка. Дотронуться до него. До любимого, знакомого лица, соединившего в себе черты множества предков, о которых он мало что знает.

Когда-нибудь он вернется, нет сомнений, родной дом – магнит, который притягивает даже самых блудных сыновей. Но когда – завтра или через долгие годы, кто его знает. А я уже не могу ждать. Покров Времени – когда-то полный тайн – стал совсем тонким. Исчезли иллюзии. Я будто сижу в холодном зале ожидания, перебирая древние образы и вслушиваясь в растаявшие вдали голоса.

Вот потому-то я и решила записать для него кассету. Даже несколько. Я открою ему тайну, давнюю тайну, которую так долго хранила. Никто не знает ее, кроме меня.

Сначала я хотела написать Марку. Но когда я вооружилась стопкой желтоватой бумаги и шариковой ручкой, мои пальцы подвели меня. Усердные, но бесполезные помощники, они сумели нацарапать лишь какие-то паучьи каракули.

Идею с магнитофоном подсказала Сильвия. Она обнаружила мои записки во время одного из приступов неожиданной уборки – верного средства сбежать от какого-нибудь другого, нелюбимого пациента.

– Рисовали, да? – спросила она, повыше поднимая листок и поворачивая его то так, то эдак. – Симпатично. Абстракция? И что она обозначает?

– Письмо, – ответила я.

Тогда-то она и рассказала мне о методе Берти Синклера – записывать и прослушивать письма на кассетном магнитофоне.

– С тех пор он стал гораздо покладистей. Меньше придирается. Как только начинает жаловаться на свой прострел, я тут же включаю магнитофон, ставлю ему любимую кассету и – раз-два-три – он щебечет, как птичка!

Я сидела на автобусной остановке, вертела в руках зонтик и дрожала от предвкушения. Начну, как только попаду домой.

Руфь помахала мне с другой стороны улицы, кисло улыбнулась и пошла по пешеходному переходу, засовывая в сумку аптечный пакет.

– Мама! – немедленно заворчала она, как только подошла поближе. – Ну что ты сидишь тут на холоде? – Дочь украдкой огляделась по сторонам. – Люди подумают, что я тебя здесь бросила.

Она подхватила меня под руку и повела назад по улице, к машине – мои туфли на плоской подошве бесшумно скользили рядом с ее стучащими каблуками.


На обратном пути я следила, как за окном бегут – ряд за рядом – одинаковые серые дома. В одном из них, зажатом между двумя точно такими же, я когда-то родилась. Я глянула на Руфь, но она или не заметила, или притворилась, будто не замечает. Да и что замечать – мы ездим этой дорогой каждое воскресенье.

Когда мы выползли из деревни в поля, я затаила дыхание – как обычно.

Вот сейчас… за Бридж-роуд… за поворотом… вот он. Вход в Ривертон. Кованые ажурные ворота на высоких столбах – проход в шелестящий тоннель старых деревьев. В прошлом году ворота были серебристыми, а в этом их выкрасили белым. Под узорчатыми буквами, из которых складывалось название «Ривертон», появилась вывеска: «Открыто для посещений с марта по октябрь с 10.00 утра до 4.00 вечера. Стоимость билета: взрослый – 4 фунта, детский – 2 фунта».


Мне еще надо было научиться работать с магнитофоном. К счастью, Сильвия горела желанием помочь. Она поднесла микрофон к моему рту, и по ее сигналу я произнесла первое, что пришло в голову:

– Алло… алло… Говорит Грейс Брэдли… Проверка.

Сильвия отодвинула плеер и улыбнулась:

– Вы прямо профессионал.

Она нажала кнопку, послышалось жужжание.

– Я перематываю кассету назад, чтобы послушать, что получилось.

Раздался щелчок – кассета перемоталась. Сильвия снова нажала на кнопку, и мы прослушали запись.

Старческий голос: слабый, безжизненный, еле слышный. Выцветшая, потертая ленточка. От меня, от того голоса, что я слышу в своих воспоминаниях, в ней осталось лишь несколько серебряных нитей.

– Прекрасно, – заключила Сильвия. – Пользуйтесь. Если что непонятно – зовите.

Она повернулась, чтобы идти, а я вдруг почувствовала себя неуютно.

– Сильвия…

Она повернулась. Силуэт в дверной раме.

– Что, милая?

– Что мне ему сказать?

– Да откуда же я знаю? – рассмеялась Сильвия. – Представьте, что он сидит вот тут, рядом. И расскажите ему все, что у вас на уме.

Так я и сделала. Я представила, будто ты растянулся на кровати у меня в ногах, как любил валяться мальчишкой, и заговорила. Рассказала тебе вкратце о фильме и Урсуле. О маме – как она по тебе скучает. Как хочет тебя увидеть.

И о своих воспоминаниях. Не о всех, конечно, – у меня есть цель, и я не хочу утомлять тебя историями из прошлого. Я просто поделилась с тобой странным чувством, что они стали для меня реальней, чем настоящее. Что я частенько ускользаю куда-то и страшно расстраиваюсь, когда снова оказываюсь здесь, в тысяча девятьсот девяносто девятом, что ткань Времени развернулась и я стала чувствовать себя своей в прошлом и чужой в том странном изменчивом мире, который мы зовем настоящим.

Как странно сидеть в одиночестве и говорить с маленькой черной коробочкой. Сначала я шептала, боясь, как бы не услышали соседи. Как бы мой голос, хранитель секретов, не полетел бы по коридору к столовой, как пароходный сигнал к причалу чужого порта. Но когда медсестра принесла мои таблетки и с удивлением поглядела на меня, я успокоилась.

Она уже ушла. Таблетки я положила на подоконник. Позже я приму их, но пока мне нужна ясная голова. И пусть спина болит, как сама старость.

Я снова одна, любуюсь закатом. Мне нравится наблюдать, как солнце бесшумно спускается за дальние рощи. Сегодня я моргнула и пропустила его последний привет. Когда я подняла веки, сияющий полукруг уже спрятался, осталось лишь чистое небо: серебристо-белые полосы на голубом. Сама пустошь словно дрожит от внезапного холода; вдалеке по затянутой туманом долине ползет поезд, тормоза протяжно воют, когда он поворачивает к деревне. Это пятичасовой поезд, полный людей, которые едут с работы – из Челмсфорда, Брентвуда и даже самого Лондона.

Внутренним взором я вижу станцию. Не такую, как сейчас, конечно, а такую, какой она была. Над платформой висят большие станционные часы, их строгий циферблат и неутомимые стрелки напоминают, что ни Время, ни поезд никого не ждут. Сейчас их, наверное, сменило бездушное мигающее табло. Я не знаю. Я сто лет не была на станции.

Я помню ее такой, как в то утро, когда мы махали Альфреду, уходящему на войну. Ветер трепал красно-синие бумажные треугольнички, влюбленные обнимались, дети скакали, дули в свистки и размахивали флажками. И везде молодые люди – такие молодые! – в новой форме, в сияющих ботинках, веселые и беззаботные. И блестящий паровоз пополз, извиваясь, по рельсам, спеша доставить своих беспечных пассажиров в ад, полный грязи и смерти.

Но хватит об этом. Я забежала слишком далеко вперед.

Уоллис Уорфилд Симпсон, затем Уорфилд-Спенсер (1896–1986) – дважды разведенная американка, ради которой король Эдуард VIII оставил британский престол.