ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Подоплека

1. Безымянный палец

Умудрился порезаться, дотронувшись до стопки старых черновиков. Пора уже ему их перепрятать. Чернила выцветают, краска принтера осыпается, как траурная пыльца.

И все это оседает на мне, на братьях. Вся эта ложь, пустая игра. Ранить, хранить, хоронить. Профессор вчера был в гостях и в ударе, съязвил: «Трое в лодке, не считая Харона», – но хозяева переглянулись испуганно: уже не смешно. Он и не шутил (мне ли не знать). Когда он шутит, он отпускает нас прогуляться, размахивает нами в воздухе. А тут мы были крепко прижаты друг к другу, согнуты в три погибели. Мы были под столешницей. Нет, он не шутил. Он просто не может отказаться от привычки высекать смыслы из всего, даже из простейших лингвистических ассоциаций. Тяжелая логорея.


Страницы ранят нас по-разному. Меня как бумага, его – как текст. Будь же мужчиной, профессор: эта рука давно отрезана, ты и мизинцем на ней не можешь пошевелить. Оскорбительно, насколько это было легко: крошечное усилие над собой – и он отказался от литературы, мутировал в достойного представителя «британских ученых». Критиков, экспертов, литературоведов. Знатоков. Тех, кто о.

Тех, кто паразитирует на гнилом теле современника или ползает в пыли перед трупом классика, ненавидя и преклоняясь. Он умен и все понимает. Хотя, конечно, что такое литература? В сущности, это же кошмар. Отвратительная битва пишущего с самим собой, автора с персонажем, прозы с поэзией, буквы со звуком. Указательного и большого пальцев, держащих ручку. Мне полегче – я безымянный. Я не тщеславен.


Он не учился печатать десятипальцевым методом. Я почти не работаю – это превратило меня в запутавшегося Диогена, только без фонаря и бочки. Местного разлива, конечно. Однако этого разлива достаточно, чтобы объяснить, почему битва выведена за скобки текста, на улицы и на площади города. Я понял: литература – это апокалипсис с субтитрами (дарю, Профессор). Додекафония для глухих.

Ну и черт с ней.


И все-таки мне стыдно, что для нас с Профессором роман с литературой закончился раньше, чем это было необходимо для биологического выживания всего профессорского организма. Об этом не знают. Когда его приглашали выступать в концертные залы, на кафедры, он читал свое старое, юношеское, выдавая за новые поиски – за свежак. Я-то помнил, когда писались эти стихи. О, я любил выступать вместе с ним, в нетерпении постукивая по кафедре и толкаясь со средним братом. Я был убедителен – о, еще как! – я был обаятелен. Мы ездили по городам и весям. Создавали имитацию непрерывной работы. Мне всегда нравился тембр его поставленного голоса. И пока я сопровождал профессора, я и не заметил, как все изменилось. Произошел радикальный апгрейд на клеточном уровне: не успел обернуться – и все. Данные не сохранены.


Жалею ли я об этом сейчас? Нет. Он оказался прав. Как они раньше говорили: исторически. Знаменитая профессорская интуиция! Он успел переформатироваться заранее. Никаких черновиков, никаких учеников – нельзя оставлять следы, которые могут счесть уликами. Я перестал нетерпеливо барабанить по столу. Никакого популизма! Только респектабельная гуманитарная деятельность. И немного общественной нагрузки, совсем немного – в качестве маркера социальной адаптивности (ему это нетрудно: пара бесплатных лекций для людей, способных переламывать пальцы – эффектных лекций в невидимых белых перчатках). Я все понимаю, шеф.