ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 6

Лето 2017 года

Придя с работы, Элоди застала миссис Берри в саду, среди дельфиниумов и мальв. Дверь прихожей была широко распахнута, и Элоди увидела свою престарелую домохозяйку, занятую осмотром растений. Ее всегда поражало, как старая дама, неспособная отличить бубны от червей без очков с линзами толщиной с донышки от бутылок, отлично видела малюсенькую тлю на цветочных бутонах.

Элоди не стала сразу же подниматься к себе наверх, а прошла через прихожую, мимо старинных часов миссис Берри, все так же терпеливо, как в дедовские времена, отмечающих минуту за минутой, и встала на пороге.

– В чью пользу счет?

– Мерзавки, – тут же откликнулась миссис Берри, снимая с листа жирную зеленую гусеницу и издали показывая ее Элоди. – Хитрые чертовки, а прожорливые до чего, жуть. – С этими словами она опустила преступницу в старую банку из-под джема, где уже извивались другие. – Выпьешь чего-нибудь?

– С удовольствием.

Элоди опустила сумку на бетонное крыльцо и шагнула в пронизанный летним солнцем сад. Вечер пятницы как-никак, не грех и расслабиться немного, за выходные она наверстает все, что обещала Пенелопе.

Миссис Берри поставила банку с зелеными вредительницами на изящный кованый столик под яблоней и пошла на кухню. Для дамы восьмидесяти четырех лет ее походка была на удивление упругой, что она сама объясняла отказом получать водительские права.

– Эти жуткие вонючие машины! А как они носятся! Страх. Лучше пешком ходить.

Она появилась снова, неся в руках поднос с кувшином апельсиновой шипучки. В прошлом году миссис Берри со своей группой по обучению живописи побывала в Тоскане, откуда вывезла пристрастие к коктейлю апероль-спритц. Наполнив до краев два бокала, она протянула один Элоди:

– Салюте!

– Ваше здоровье.

– Сегодня я отослала ответ на приглашение на твою свадьбу.

– Отличная новость. Очко в мою пользу.

– И подумала над тем, что я буду читать. У Россетти есть одно чудное стихотворение – похоже на ткань по эскизу Морриса, сплошь павлины, да райские плоды, да бирюзовые моря…

– Звучит чудесно.

– Но тривиально. Слишком просто для тебя. Я предпочитаю Теннисона. «Ах, если бы я стал любим тобой, ничто меня сломить бы не смогло: ни смерть, ни бытие, ни даже зло, свершенное на всей Земле большой». – Улыбка блаженства выступила на ее губах, сухонькая ручка легла на сердце. – О, Элоди, сколько в этом правды! И свободы! Какая это радость – освободиться от страха перед жизнью благодаря простому знанию любви.

Элоди энергично кивнула, поддакивая старушке:

– Да, это прекрасно.

– Ты согласна?

– Есть только одна маленькая проблема: неизвестно, что мать Алистера скажет по поводу свадебного текста, в котором жизнь описывается как зло, от рождения до смерти…

– Ба! А ей-то какое дело?

– Да, в общем-то, никакого, наверное.

– Стихотворение тут вообще не главное. А главное в том, что, какое бы зло человеку ни встретилось в жизни, быть любимым – значит быть под защитой.

– Вы правда в это верите?

Миссис Берри улыбнулась:

– Я никогда не рассказывала тебе, как познакомилась с мужем?

Элоди покачала головой. Мистер Берри скончался еще до того, как она заняла квартирку на верхнем этаже. Конечно, она видела его снимки, много снимков, и с каждого радостно улыбался человек в очках, с венчиком седых волос вокруг гладкой лысой макушки; в квартире миссис Берри не было стены, шкафа или комода, откуда не глядело бы его лицо.

– Мы были тогда детьми. Его фамилия была Бернштейн. В Англию он приехал в самом начале второй войны на поезде из Германии. Были такие поезда, киндертранспорты, слышала? Мама с папой захотели взять такого ребенка к нам в семью, подали заявление, и в июне тридцать девятого нам прислали Томаса. До сих пор помню, как он у нас появился: мы открыли дверь, а он стоит, один, ножки тоненькие, потертый чемоданчик в руке. Забавный, глаза и волосы черные, и ни слова по-английски. Но вежливый такой. Сел за стол, терпеливо съел капусту – мама хотела изобразить что-то вроде зауэркраута, – а потом родители повели его наверх, в комнату, которую приготовили специально для него. Я прямо глаз не могла от него оторвать – ведь я столько раз просила у папы с мамой братика, а в стене между его комнатой и моей была небольшая дырка, мышиная нора, заделать которую все никак руки не доходили. Вот я и повадилась подглядывать за ним через эту нору и так узнала, что вечером он ложится в кровать, куда его укладывает мама, а ночью, когда в доме все стихает, берет подушку, одеяло и идет спать в шкаф. Думаю, тогда я его и полюбила. Когда он приехал, у него была с собой фотокарточка, вложенная в письмо от его родителей. Позже он рассказал мне, что его мама зашила их в подкладку его курточки, чтобы не потерялись в дороге. Она была с ним всю жизнь, эта карточка. На ней его родители, молодые, нарядные, а между ними он, маленький и веселый, и никто из них еще не знает, что их ждет впереди. Они умерли в Аушвице, оба. Мы это потом узнали. Как только мне исполнилось шестнадцать, мы поженились и вместе поехали в Германию. Война кончилась, но там еще царила неразбериха и столько всего было страшного. Но он был очень храбрым. Я все ждала, когда у него наступит шок от потери. И потом, когда мы узнали, что у нас никогда не будет детей, и когда его друг и деловой партнер надул его и мы едва не разорились, и когда у меня нашли рак груди… он всегда был очень храбрым. Гибким, я бы сказала; кажется, у французов это называется du jour – светлый. Не то чтобы он ничего не чувствовал – я много раз видела, как он плачет, – но он всегда как-то справлялся и с разочарованием, и с горем, и с трудностями; падал, снова вставал и скрепя сердце шел дальше. И он не был дурачком, который не замечает зла; нет, он прекрасно знал, что жизнь несправедлива по сути своей. Единственное, что придает ей видимость справедливости, – это та неразборчивость, с которой она раздает тумаки: никого не щадит, правда, одним достается больше, а другим меньше. – Она еще раз наполнила бокалы. – Я говорю это тебе не потому, что мне пришла блажь пройтись по дорожкам сада своих воспоминаний, и не потому, что я хочу в чудную летнюю пятницу нагнать на молодую подружку тоску накануне свадьбы; я просто… хочу, чтобы ты поняла. Чтобы ты ощутила, какой это целительный бальзам – любовь. И что значит одна жизнь на двоих, когда вокруг этих двоих как будто вырастает стена и ничто за ней их уже не пугает. Потому что наш мир – торжище, Элоди, и хотя жизнь, конечно, прекрасна и удивительна, в ней есть и зло, и несправедливость, и боль.

Что Элоди могла сказать в ответ? Только поддакнуть: «Да, мол, миссис Берри, как вы правы», но перед лицом выстраданного знания соседки ее слова прозвучали бы поверхностно и несерьезно; да и вообще, что может добавить она к восьмидесяти четырем годам опыта своей подруги? Но миссис Берри не ждала ответа. Она глоточками смаковала апероль-спритц, глядя поверх плеча Элоди, и та тоже постепенно задумалась о своем. Она вдруг поняла, что целый день не получала вестей от Алистера. Пенелопа сказала, что у него была ответственная встреча с нью-йоркским советом директоров и все прошло хорошо. Может быть, он где-то с коллегами празднует слияние двух компаний?

Она до сих пор толком не поняла, чем занимается компания Алистера. Что-то приобретает. Он объяснял ей, и не раз, – все дело в консолидации, говорил он, две организации сливаются в одну, тем самым повышая свою совокупную стоимость, – но у Элоди всегда возникали детские вопросы, на которые она так и не находила ответа. В ее профессиональной жизни приобретение неизменно означало одно: кто-то вступал во владение тем или иным предметом. Чем-то конкретным, настоящей вещью, которую можно взять в руки, повертеть, рассмотреть со всех сторон и которая каждой царапиной рассказывает историю своей жизни.

– Когда Томас умирал, – вдруг продолжила миссис Берри, – уже под самый конец, мне стало страшно. Я ужасно боялась – вдруг он испугается; и так не хотелось отпускать его туда одного. Каждую ночь мне снился тот маленький мальчик на крыльце нашего дома, с чемоданчиком в руках, такой одинокий. Я ничего ему не говорила, но за столько лет мы научились читать мысли друг друга, и вот однажды он ни с того ни с сего поворачивает ко мне голову и говорит, что с того самого дня, как увидел меня впервые, никогда ничего не боялся. – Ее глаза влажно блеснули, в голосе послышалось удивление. – Ты понимаешь? Ничто, его вообще ничто не могло напугать, потому что с ним была моя любовь.

В горле у Элоди встал ком.

– Жаль, что я не была с ним знакома.

– И мне тоже жаль. Ты бы ему понравилась. – Миссис Берри сделала большой глоток. Откуда ни возьмись прилетел скворец, сел на кованый столик меж ними, внимательно посмотрел на банку с гусеницами, громко свистнул, вспорхнул и скрылся в ветвях яблони, видимо надеясь поживиться там чем-нибудь. Элоди улыбнулась, а миссис Берри засмеялась. – Оставайся обедать, – предложила она. – У меня найдутся истории повеселее. Например, о том, как мы с Томасом случайно купили ферму. Ну а потом я тебя удивлю. Карточный стол уже разложен, и все готово к игре.

– Ой, миссис Берри, я бы с удовольствием, но не могу сегодня.

– Что, и в картишки со мной не перекинешься?

– Нет, мне так жаль. У меня дедлайн.

– Что, опять работа? Ты чересчур много работаешь, ты это знаешь?

– Да нет, не работа. Подготовка к свадьбе.

– Подготовка к свадьбе! Честное слово, люди сейчас так все усложняют. Что нужно для свадьбы, кроме двух людей, которые хотят пожениться, и третьего, который засвидетельствует их желание? Да и тот, на мой взгляд, уже лишний – так, уступка правилам. Эх, повернуть бы время вспять, я бы сбежала отсюда с Томасом в Тоскану, в какой-нибудь средневековый городок на вершине холма, и там произнесла бы все брачные обеты, и чтобы лучи солнца золотили лицо, а волосы украшала веточка цветущей жимолости. А потом мы бы открыли бутылочку старого доброго кьянти.

– Ну конечно, кьянти. Что еще пить в такой день?

– Умница!


Наверху Элоди скинула туфли и распахнула окна. Жимолость в саду миссис Берри за лето разрослась так, что полезла вверх по задней неоштукатуренной стене дома, а ее аромат, поднимаясь на крыльях теплого дневного ветерка, сразу заполнил квартирку.

Она опустилась на колени и открыла чемодан с пленками, которые отобрал для нее отец. Чемодан был ей хорошо знаком: она сама купила его отцу лет двенадцать тому назад, убедив того поехать в Вену – классическое музыкальное турне. Лучшие дни чемодана остались далеко позади, и немногие доверили бы ему теперь столь драгоценный груз. Никто не заподозрил бы, что в этот потрепанный чемоданчик ее отец уложил свое сердце, но Элоди, зная ход его мыслей, решила, что именно поэтому он так и поступил: никто не догадается, значит ничего не случится.

Внутри было около тридцати видеокассет, каждая с ярлычком, надписанным мелким, педантичным отцовским почерком: дата, событие, место и название исполняемого произведения. В квартире Элоди еще сохранился видеомагнитофон – наверное, один из последних в Лондоне, – и она, мысленно поблагодарив миссис Берри за это устройство, подключила его к телевизору. Наугад взяла кассету, вставила ее в прорезь. И вдруг занервничала.

Кассета не была перемотана до конца, и музыка тут же наполнила комнату. На экране возникла Лорен Адлер, знаменитая виолончелистка и мать Элоди. Она еще не вступила, но уже приготовилась: рука лежала на грифе виолончели, изгиб которого вторил линии ее шеи; за спиной скрипачки играл оркестр. На этом видео она была еще очень молода. Приподняв подбородок, она смотрела на дирижера; длинные волосы падали на плечи, спускались на спину. Она ждала. Огни рампы высвечивали одну сторону лица, оставляя в тени другую, – драматичный контраст сразу бросался в глаза. На ней было черное атласное платье с узкими бретельками, которое оставляло обнаженными прекрасные руки – обманчиво-тонкие, сильные руки музыкантши. Никаких драгоценностей, лишь тонкий ободок золотого обручального кольца; пальцы уже заняли нужное положение на струнах.

На экране появился дирижер в черном сюртуке и белом галстуке-бабочке. По его знаку оркестр умолк; дирижер выдержал паузу и через несколько секунд кивнул Лорен Адлер. Та сделала вдох, и раздался голос виолончели.

Авторы многочисленных статей, которыми Элоди зачитывалась в свое время, часто повторяли одни и те же слова: «возвышенный талант Лорен Адлер». Все критики были солидарны в этом. Она родилась, чтобы играть на виолончели, и любое произведение, за которое она бралась, даже самое известное, выходило из-под ее смычка преображенным.

Отец сохранил все некрологи, но особенно ему нравился «таймсовский»: он даже заказал для него багет и повесил на стену рядом со сценическими фото своей жены. Элоди читала его много раз, и один пассаж накрепко засел в ее памяти: «Лорен Адлер своим талантом открывала окно из мира обыденного в мир высокого, и через него мы видели чистоту, непорочность, истину. Таков был ее дар слушателям: благодаря музыке Лорен Адлер многие из нас познали то, что религиозные люди именуют Богом».

Судя по надписи на кассете, концерт был сыгран в 1987-м в Королевском Альберт-холле, а этот конкретный фрагмент назывался «Концерт Дворжака для виолончели с оркестром си минор, опус 104». Элоди сделала пометку в своем списке.

Теперь мать играла одна, без аккомпанемента, а оркестранты – море плохо различимых лиц, женских, сосредоточенных, и мужских, в очках с темными оправами, – сидели за ее спиной очень тихо. Звуки виолончели проникали в самую душу, так что у Элоди мурашки бежали по спине.

Лорен Адлер всегда считала, что в записи нет жизни. «Таймс» напечатала интервью с ней, в котором она рассказывала, что живой концерт – это когда страх, надежда и радость встречаются на краю пропасти – ни с чем не сравнимое переживание, которое в равной мере разделяют исполнители и слушатели и которое теряет всякую силу, будучи запечатленным для вечности. Но у Элоди были только записи. Никаких воспоминаний о музицирующей матери она не сохранила. В детстве, еще совсем малышкой, Элоди раз или два водили на ее концерты, и, конечно, она слышала ее репетиции дома, но все равно не помнила, как играла мать, – то есть не могла разделить впечатления от материнской игры и впечатления от игры других исполнителей, полученных гораздо позже.

Она ни за что не призналась бы в этом отцу, который глубоко верил в то, что Элоди всю жизнь носит эти впечатления в своем сердце; больше того, что именно они во многом определяют то, какая она есть.

– Твоя мама играла для тебя, когда была беременна, – повторял он ей столько раз, что она уже со счету сбилась. – Она говорила, что биение сердца – это первая музыка, с которой начинается жизнь всякого человека, и что каждый ребенок рождается, уже зная ритм материнской песни.

Он часто говорил с Элоди так, словно их воспоминания были общими.

– Помнишь, как она играла перед королевой, а в конце публика встала и целых три минуты аплодировала стоя? А помнишь тот вечер, когда она сыграла все шесть сюит Баха на одном променад-концерте?

Но Элоди не помнила. Она совсем не знала свою мать.

Она закрыла глаза. Отец тоже был частью проблемы. Его горе было всепроникающим. Вместо того чтобы позволить времени закрыть пропасть, которую смерть Лорен Адлер оставила в его жизни – вместо того чтобы помочь ей закрыться, – он своей непрекращающейся тоской, своим отказом отпустить жену делал эту пропасть еще шире, еще неодолимее.

Один раз – после трагедии прошли уже недели – Элоди играла в саду и вдруг услышала разговор двух добросердечных дам, которые приезжали к отцу предложить свою помощь, а теперь возвращались к машине.

– Хорошо, что девочка еще маленькая, – сказала одна другой, подходя к калитке. – Вырастет, и забудет, и никогда не узнает, чего лишена.

Отчасти они были правы: Элоди действительно забыла. Ей просто не хватало воспоминаний, чтобы заполнить те прорехи, которые смерть матери оставила в ее жизни. И все-таки женщины были правы не до конца, поскольку Элоди точно знала, чего именно она лишена. Забыть об этом ей не позволяли.

Она открыла глаза.

На улице стало совсем темно; ночь смахнула легкую паутину сумерек. В комнате трещал статикой экран телевизора. Элоди не заметила, когда кончилась музыка.

Соскользнув с подоконника, она подошла к видеомагнитофону, вынула из него одну кассету, взяла следующую.

На этой было написано: «Моцарт, струнный квинтет № 3 до мажор, К. 515, Карнеги-холл, 1985», и Элоди несколько минут стояла, глядя начало. Видео было снято в документальном стиле, музыке предшествовала краткая биографическая справка о каждом из пяти молодых музыкантов – трех девушках и двух молодых людях, – которые приехали в Нью-Йорк, чтобы сыграть вместе. Рассказ диктора об исполнителях шел на фоне кадров с матерью Элоди, снятых на репетиции, – вот она смеется, глядя вместе со всеми, как темноволосый кудрявый скрипач дурачится со смычком.

Элоди узнала в нем друга матери, американца, который вел машину, когда они с матерью погибли, возвращаясь из Бата в Лондон. Она помнила его, но смутно: американец с женой раз-другой обедали у них, когда приезжали в Англию. Ну и конечно, в газетах после катастрофы печатали его фотографии. Да и дома, в коробке со снимками, которую отцу так и не хватило духу разобрать, попадались фото с ним.

С минуту Элоди внимательно смотрела на скрипача, наблюдая, как камера следует за каждым его движением, и пытаясь определить, какие чувства вызывает в ней вид человека, который, пусть и непреднамеренно, лишил ее матери; человека, чье имя сами обстоятельства их смерти навечно связали с ее именем. Но все, что приходило ей в голову, – это мысль о том, как он невозможно молод и талантлив, и еще – да, миссис Берри права: единственный намек на справедливость жизни заключен в той слепоте, с которой она раздает смертельные удары. Ведь у него тоже остались жена и дети.

Теперь на экране была Лорен Адлер. Правду писали в газетах: от нее захватывало дух. Наблюдая за выступлением квинтета, Элоди делала пометки, пытаясь решить, подойдет оно для свадебной церемонии или нет и, если да, какие фрагменты взять.

За этой пленкой последовала другая.

1982 год, мать с Лондонским симфоническим играла концерт для виолончели Элгара, опус 85, когда зазвонил телефон. Элоди взглянула на часы. Было уже поздно, и у нее сразу мелькнула тревожная мысль: что-то с отцом. Но это оказалась Пиппа.

Элоди вспомнила про презентацию книги в издательстве на Кингз-кросс; подруга наверняка едет оттуда домой и хочет немного поболтать.

Палец Элоди завис над кнопкой ответа, но тут звонок оборвался.

Она решила, что перезвонит потом, поставила телефон на беззвучный режим и бросила его на диван.

Звонкий смех донесся через открытое окно снизу, и Элоди вздохнула.

Встреча с Пиппой оставила по себе чувство какого-то беспокойства. Да, Элоди не хотела давать ей фото викторианской женщины в белом, но дело было не только в этом. Просто, сидя в комнате, полной меланхоличных созвучий, которые извлекала из виолончели ее мать, она поняла: причина в том, как Пиппа расспрашивала про записи.

Они уже говорили с ней об этом, когда Пенелопа только предложила использовать отрывки из выступлений Лорен Адлер для сопровождения церемонии бракосочетания. Пиппа тогда еще поинтересовалась, как к этому отнесется отец Элоди, ведь тот до сих пор не мог говорить о жене без слез. Честно говоря, Элоди и сама тревожилась, но оказалось, что ей даже приятно повторять подруге слова Пенелопы: ничего лучшего и пожелать нельзя, разве что сама Лорен Адлер присутствовала бы на церемонии.

И вот сегодня, когда Элоди снова повторила ей слова свекрови, Пиппа не сменила тему, а спросила, как она сама к этому относится.

Теперь, наблюдая, как Лорен Адлер на экране подводит концерт Элгара к щемящему финалу, Элоди подумала, что у Пиппы, возможно, имелись на то причины. В их дружеском дуэте именно она была динамичным началом, привлекала к себе внимание, а Элоди, застенчивая от природы, предпочитала держаться на втором плане; быть может, теперь, когда Элоди искала опоры в выдающейся родительнице, Пиппа ревновала, чувствуя, что на второй план отодвигают ее?

Но Элоди тут же устыдилась этой мысли. Пиппа – хорошая подруга, которая сейчас занята придумыванием свадебного платья для Элоди. И она никогда не делала и не говорила ничего такого, что выдавало бы ее зависть к происхождению Элоди. Больше того, Пиппа была одной из тех немногих, кто вообще не интересовался Лорен Адлер. Элоди уже привыкла: едва услышав о том, чья она дочь, люди из кожи вон лезут, задавая ей разные вопросы, как будто надеются через нее приобщиться к таланту и трагедии Лорен Адлер. Но не Пиппа. За годы их дружбы она тоже задавала Элоди немало вопросов о ее матери – скучает ли Элоди о ней, помнит ли, какой она была, – но ее всегда интересовала Лорен Адлер именно в роли матери. Как будто и музыка, и слава были вещами интересными, но к тому, что действительно важно, отношения не имели.

Элгар кончился, и Элоди выключила телевизор.

Алистера, который вечно уговаривал ее «отоспаться как следует» в выходные, не было рядом, так что она запланировала ранний подъем и долгую прогулку вдоль реки к востоку. Ей хотелось попасть к Типу, своему двоюродному деду, еще до того, как тот откроет магазин.

Она приняла душ, скользнула в постель, закрыла глаза и приказала себе спать.

Ночь была теплой, и сон не шел. Откуда-то взявшаяся тревога кружила над ней, словно комар, который ищет открытого местечка, чтобы сесть и вонзить свое жало.

Элоди легла на один бок, потом на другой, повернулась опять.

Она вспомнила миссис Берри с ее мужем Томасом и задумалась: правда ли, что любовь женщины – да еще такой крохотной, как миссис Берри, – пять футов «в прыжке» и худенькой, в чем душа держится, – может придать уверенность мужчине, растопить его страхи.

Сама Элоди многого боялась. Наверное, нужно время, размышляла она, чтобы уверенность в любви другого человека окрепла? Может, и она когда-нибудь увидит, что любовь Алистера к ней сделала ее бесстрашной?

А вдруг он любит ее не так, как следует? Как узнать?

Вот, например, отец – он точно любил мать так, как надо, но храбрым от этого не стал, скорее, наоборот: утрата сделала его робким. И Эдвард Рэдклифф тоже любил так глубоко, что стал уязвимым. «Я люблю ее, я люблю ее, я люблю ее, и если не смогу быть с ней, то наверняка сойду с ума, потому что, когда я не с ней, мне страшно…»

«Люблю ее». Элоди вспомнила лицо женщины со снимка. Но нет, это уже ее собственная одержимость. Ничто не позволяет связать женщину в белом с Эдвардом Рэдклиффом; да, ее фото лежало в его сумке, но заключенное в рамку, которая принадлежала Джеймсу Стрэттону. Нет, Рэдклифф писал о Фрэнсис Браун, невесте, чья безвременная кончина, как везде пишут, стала причиной его гибели.

«Если не смогу быть с ней…» Элоди перекатилась на спину. Странно, разве мужчина станет писать так о женщине, с которой уже помолвлен? Ведь помолвка означает как раз противоположное: что он уже с ней.

Конечно, он мог написать это после ее смерти, оказавшись на краю той самой бездны отсутствия любимого человека, в которую заглянул когда-то и продолжает глядеть ее отец. И тогда же Рэдклифф нарисовал дом? Существует ли он на самом деле? Может, художник жил в нем какое-то время после смерти возлюбленной – пытался оправиться от потери?

Мысли Элоди метались над ней стаей черных птиц, хлопали крыльями над ее головой.

Отец, мать, свадьба, женщина на фотографии, рисунок дома, Эдвард Рэдклифф с невестой, миссис Берри с мужем, маленький немецкий мальчик один на пороге дома; жизнь, страх, неизбежность смерти…

Элоди поняла, что ее мысли будут теперь бесплодно ходить по кругу, как это бывает только ночью, и решила встать.

Отбросив простыню, она выскользнула из постели. Такое случалось с ней не в первый раз, и она точно знала, что уснуть в ближайшее время не удастся. Лучше заняться чем-нибудь полезным.

Окна были открыты, знакомые звуки ночного города успокаивали. В доме напротив было темно.

Элоди зажгла лампу и сделала себе чашку чаю.

Загрузила в видеомагнитофон новую кассету, на этот раз с надписью: «Бах, сюита 31 соль мажор, Зал королевы Елизаветы, 1984», опустилась в бархатное кресло и подобрала под себя ноги.

Стрелки на часах уже ушли за полночь, и день сменился следующим, когда Элоди нажала кнопку воспроизведения и стала смотреть, как красивая молодая женщина, у чьих ног лежал весь мир, вышла на сцену, подняла руку, отвечая на аплодисменты зрителей, села, взялась за смычок виолончели и стала творить волшебство.

Перевод Э. Соловковой.