ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Лаура и ее оригинал. Фрагменты романа

Глава первая

Еe муж, отвечала она, тоже в некотором роде писатель. Говорят, толстяки колотят своих жен, и у него был очень и очень свирепый вид, когда он поймал ее на том, что она рылась в его бумагах. Он замахнулся мраморным пресс-папье, как если бы хотел размозжить эту слабенькую ручку (демонстрирует преувеличенно дрожащую руку). А она всего лишь искала одно дурацкое деловое письмо и вовсе не пыталась копаться в его загадочном манускрипте. Ах нет, это не роман – тяп-ляп и готово, чтобы, знаете, кучу денег заработать; это показания сумасброда-невролога, что-то вроде Вредоносного Опуса, как в том фильме. Это писанье отняло у него, и еще отнимет, годы трудов, но все это, само собой, держится в строжайшем секрете. Она вообще вспомнила об этом (прибавила она) потому только, что опьянела. Она желает, чтобы ее отвезли домой или, еще лучше, в какое-нибудь тихое прохладное место с чистой постелью и чтобы завтрак подавали в номер. На ней было платье без бретелек и черные бархатные туфли без пяток. Подъем голой ступни был той же самой белизны, что и ее молодые плечи. Казалось, вечеринка распалась на множество холодно-трезвых глаз, которые с гадким сочувствием глядели на нее из каждого угла, с каждого пуфа и пепельницы, даже с косогоров весенней ночи в раме открытой балконной двери. Какая жалость, еще раз сказала г-жа Карр, хозяйка, что Филипп не мог придти, вернее, что Флоре не удалось уговорить его придти! В следующий раз я его опою чем-нибудь и привезу, сказала Флора, шаря вокруг кресла, где сидела, в поисках слепого черного щенка – своего безформенного ридикюля. Да вот он, воскликнула безымянная девица, быстро присев на корточки.

Племянник г-жи Карр, Антоний Карр, и его жена Винни принадлежали к числу тех без меры радушных, легкого нрава супружеских пар, которые прямо жаждут предоставить свою квартиру какому угодно знакомому, если сами они и их собака в это время в ней не нуждаются. Флора тотчас заметила в ванной чужие лосьоны, а в набитом всякой всячиной леднике открытую жестянку с собачьими консервами рядом с необвернутым сыром. Краткий перечень инструкций (касательно швейцара и женщины, приходившей убирать в квартире) заканчивался просьбой телефонировать «моей тетке Эмилии Карр», что, по-видимому, уже было исполнено и на что в раю посетовали, а в аду расхохотались. Двуспальная кровать была постлана, однако белье оказалось несвежим. Прежде чем раздеться и лечь, Флора с комической брезгливостью разстелила на ней свою шубку.

Куда это подевался баул, будь он неладен, ведь его как будто принесли уже? В шкапу в прихожей. Неужели придется все из него вытряхивать, чтобы добраться до сафьяновых ночных туфель, которые, свернувшись, как в утробе, лежат в застегнутом чехле? Спрятались под сумочкой с бритвенным прибором. Все полотенца в ванной, как розовые, так и зеленые, были из толстой, сыроватого вида рыхлой материи. Возьмем самое маленькое. На обратном пути наружный краешек правой туфли подвернулся, и пришлось его выпрастывать из-под благодарной пятки пальцем вместо рожка.

Ну скорей же, сказала она тихо.

Для первого раза она сдалась несколько неожиданно, чтобы не сказать обезкураживающе. Вымолчка – легкие ласки – скрытое смущенье – наигранно-веселое удивленье – предварительное созерцание. Она была щупла до невероятности. Ребра проступали. Выдававшиеся вертлюги бедренных мослов обрамляли впалый живот, до того уплощенный, что его и животом нельзя было назвать. Весь ее изящный костяк тотчас вписался в роман – даже сделался тайным костяком этого романа, да еще послужил опорой нескольким стихотворениям. Груди этой двадцатичетырехлетней нетерпеливой красавицы, каждая размером с чайную чашку, раскосым прищуром бледных сосков и твердостью очертанья казались лет на двенадцать моложе ее самой. Крашеные веки были прикрыты. На верхней скуле поблескивала ничего особенного не значащая слезинка. Никто не мог бы сказать, что в этой головке творилось. А там вздымались волны желания, недавний любовник откидывался назад, едва не лишившись чувств, возникали и изгонялись гигиенические опасения, теплым приливом объявляло свое неизменное присутствие презрение ко всем, кроме себя, вот он, вот, крикнула, как бишь ее, быстро присев. Душка моя (брови приподнялись, глаза открылись и снова закрылись, русские ей попадались нечасто, подумать об этом).

Словно накладывал на лицо маску, словно слоем краски покрывал бока, словно передником облегал ее живот поцелуями – все это вполне приемлемо, покуда они не мокрые.

Ее худенькое, послушное тело, ежели его перевернуть рукой, обнаруживало новые диковины – подвижные лопатки купаемого в ванне ребенка, балериний изгиб спины, узкие ягодицы двусмысленной неотразимой прелести (прековарнейшее одурачиванье со стороны природы, сказал Поль де Г., старый, угрюмого вида профессор, глядя на купающихся мальчиков).

Только отождествив ее с ненаписанной, наполовину написанной, переписанной трудной книгой, можно было надеяться найти наконец выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития, потому что они новорождены и оттого обобщены, являясь как бы первичными организмами искусства, в отличие от индивидуальных достижений великих английских поэтов, у которых в предмете вечер в деревне, клочок неба в реке, тоска по родным далеким звукам – все, что Гомеру или Горацию было совершенно недоступно. Читателей отсылают к этой книге – на самой высокой полке, при самом скверном освещении – но она уже существует, как существует чудотворство и смерть и как отныне будет существовать вот эта гримаска, которую она непроизвольно скорчила, отирая полотенцем промежность после предуговоренного извлечения.

На стене красовалась репродукция гнусного Глистова «Гландшафта» (отступающие вдаль овалы), вещь воодушевляющая и умиротворяющая, по мнению пошленькой Флоры. Холодный, туманный город начали сотрясать предразсветные гулы и громыханья.

Она сверилась с ониксовым оком на запястье. Оно было слишком маленькое и для своего размера не довольно дорогое, чтобы идти верно, сказала она (перевод с русского), и в ее бурной жизни это был первый случай, чтобы мужчина снимал часы, перед тем как faire l'amour. «Во всяком случае теперь уж поздно звонить другому» (протягивает свою быструю безжалостную руку к телефону на ночном столике).

Ничего никогда не могла найти, а вот ведь без запинки набрала длинный номер.

«Ты спал? Перебила тебе сон? Так тебе и надо. Ну слушай внимательно». И с тигриным пылом, чудовищно раздувая ничтожную размолвку, причем его пижама (глупейший повод, приведший к ссоре) в спектре его удивления и огорчения меняла цвет с гелиотропного на уныло-серый, она разделалась с бедолагой навсегда.

«С этим покончено», – сказала она, решительно положив трубку. Готов ли я ко второму заезду, желала бы она знать. Нет? Ни даже на скорую руку? Ну что ж, tant pis. Посмотрите-ка, нет ли у них в кухне чего-нибудь выпить, и отвезите меня домой.

Положенье ее головы, доверчивая близость этой головы, ее благодарно сложенная ему на плечо тяжесть, щекотанье ее волос оставались неизменны всю дорогу; и однако, она не спала и с превеликой точностью остановила таксомотор и вышла на углу улицы Гейне, не слишком далеко, но и не слишком близко от ее дома. Это была старая вилла с высокими деревьями позади. В тени в узком проулке ломал руки молодой человек в макинтоше, накинутом поверх белой пижамы. Уличные фонари гасли через один, сначала нечетные. Ее очень толстый муж в измятом черном костюме и в войлочных ботиках с пряжками прогуливал вдоль панели перед виллой полосатого кота на длинном-предлинном поводке. Она направилась к парадной двери. Муж, подхватив кота на руки, последовал за нею. Было в этой сцене как будто что-то несуразное. Кот с неотрывным вниманием словно бы следил за змеей, которая ползла за ними по земле.

Не желая припрягать себя к будущности, она отказалась договариваться о следующем свидании. Чтобы слегка ее подстегнуть, три дня спустя к ней на дом явился разсыльный. Он принес из облюбованной светскими дамами цветочной лавки банальный букет стрелиций. Кора, мулатка-горничная, впустившая его, смерила взглядом неказистого курьера, его фарсовую фуражку, понурое лицо с русой бородкой, три дня как отпущенной, и только было приподняла подбородок, чтобы принять в объятья его шуршащую охапку, как он сказал: «Нет, мне велено передать самой Madame в руки». «Ты француз?» – презрительно спросила Кора (вся эта сцена была разыграна довольно натужно, в липовом театральном духе). Он покачал головой – и тут из комнаты, где по утрам пили чай, вышла сама Madame. Первым делом она велела Коре унести стрелиции (отвратительные цветы, облагороженные бананы, в сущности).

«Ну вот что, – сказала она глупо улыбающемуся проходимцу, – если вы еще раз позволите себе этот дурацкий маскарад, вы меня больше никогда не увидите, клянусь, никогда! Больше того, меня подмывает…» Он прижал ее к стене между своими разведенными руками; Флора, поднырнув, высвободилась и указала ему на дверь; но, когда он вернулся к себе на квартиру, телефон уже трезвонил как сумасшедший.

Может быть, «Франкенштейн-младший», грубый фарс Мела Брукса (1974) (см. Послесловие переводчика). Не зная наверное, нельзя сказать, в буквальном или фигуральном смысле здесь это poisonous (ядовитый, отравленный).
В английском тексте Набокова слово «глядя» написано дважды, перед «старым профессором» и после, как будто Поль де Г. наблюдал за профессором, который в свою очередь смотрел на мальчиков. Скорее всего, Набоков забыл зачеркнуть первое деепричастие. – Прим. ред.
Ничего не поделаешь.
Проф. Станислав Швабрин указал на неоспоримую зависимость этого места от стихотворения Гейне «Двойник» («Ночь тиха, и улицы пустынны…»), которое Набоков в молодости перевел на русский язык.